Читать книгу Достоевский - Леонид Гроссман - Страница 20

Часть третья
Общество пропаганды
Глава V
Петрашевцы
Заговор Спешнева

Оглавление

Самый глубокий след в творческой памяти Достоевского оставил из всех петрашевцев наиболее далекий от журналов и трибуны Николай Спешнев.

Среди одаренных, умных, культурных и блестящих посетителей кружка это был один из самых выдающихся. Он полнее всех воплощал тип политического вождя. Поэт Плещеев признавал его «самой замечательной личностью из всех наших».

Его биография и характер действительно полны интереса. Это был один из первых русских коммунистов, курский помещик, живший несколько лет за границей – в Париже и Швейцарии – и отличавшийся широким образованием и умом. Красавец и богач, возглавлявший самое левое крыло общества пропаганды, он являл идеальное воплощение типа «аристократа, идущего в демократию» (как говорил о нем Достоевский).

По описанию Огаревой-Тучковой, он обращал на себя внимание и своей наружностью: «Он был высокого роста, имел правильные черты лица, темно-русые кудри падали волнами на его плечи, глаза его – большие, серые – были подернуты какою-то тихою грустью». По показанию петрашевца Момбелли, Спешнев держал себя «как-то таинственно», «был всегда холоден», ненарушимо спокоен, «наружность его никогда не изменяла выражения».

Особенно значителен портрет Спешнева, зарисованный Бакуниным в его письмах:

«В 1848 году, в первых порах западной революции[13], прибыл к ним [то есть к петрашевцам] Спешнев, человек замечательный во многих отношениях: умен, богат, образован, хорош собою, наружности самой благородной, хотя и спокойно-холодной, вселяющей доверие, как всякая спокойная сила, – джентльмен с ног до головы. Мужчины не могут им увлекаться – он слишком бесстрастен и, удовлетворенный собой и в себе, кажется, не требует ничьей любви; но зато женщины, молодые и старые, замужние и незамужние, были и, пожалуй, если он захочет, будут от него без ума… Спешнев очень эффектен; он особенно хорошо облекается мантиею многодумной спокойной непроницаемости.

История его молодости – целый роман. Едва вышел он из лицея, как встретился с молодою, прекрасною полькою, которая оставила для него и мужа и детей, увлекла его за собой за границу, родила ему сына, потом стала ревновать его и в припадке ревности отравилась[14]. Какие следы оставило это происшествие в его сердце, не знаю, он никогда не говорил со мною об этом. Знаю только, что оно немало способствовало к возвышению его ценности в глазах женского пола, окружив его прекрасную голову грустно-романтичным ореолом…»[15]

Впоследствии в Сибири «все отзывались о нем c большим уважением, хотя и без всякой симпатии».

Среди революционеров 40-х годов Спешнев стоял на самом крайнем фланге. Следственная комиссия смотрела на него как на самого важного преступника. В. И. Семевский допускает, что он не был чужд «влияния революционно-пролетарского коммунизма в духе Маркса и Энгельса». Исследователи отмечают большую близость спешневского коммунизма к учениям французского революционного материалиста Дезами и знаменитого швейцарского коммуниста Вейтлинга. Вождь левого крыла петрашевцев, он проектировал тайное общество для восстания.

По убеждениям своим Спешнев был атеистом, он произносил смелые речи против религии, и в бумагах его было найдено рассуждение, в котором отвергалось существование Бога.

Достоевский довольно долго держался в стороне от этой блистательной фигуры. «Я его мало знаю, – говорил он Яновскому, – да, по правде, и не желаю ближе с ним сходиться: барин этот чересчур силен и не чета Петрашевскому».

Но вскоре большие политические события сблизили их.

Европейская политическая гроза 1848 года получила в России сильнейший резонанс. С первых же дней она была встречена во всех общественных кругах с глубочайшим волнением, хотя и с разными оценками и ожиданиями.

Шли последние дни Масленой недели. Но вести из Франции настолько ошеломили Петербург, что большинство (по свидетельству современника) позабыло о спектаклях, танцах, блинах, балаганах и маскарадах.

Придворный мир был потрясен до полной растерянности. Первые сообщения о парижских событиях Николай I получил в пятницу 20 февраля, когда во дворце давался бал. Внезапная депеша сорвала карнавал сообщением о первых баррикадах и о падении министерства Гизо.

В субботу 21 февраля в 11 часов утра царь принимал доклад Нессельроде. На имя канцлера приносят пакет с надписью: весьма важно. Это было сообщение русского посланника во Франции от 12 февраля: «Все кончено! Король отрекся…»

Но форма нового правления еще не определилась. Только на другой день, в воскресенье 22 февраля, Николай I вошел во время мазурки на бал к наследнику с последними депешами из Парижа. «Седлайте коней, господа! Во Франции объявлена республика!»

Фразу эту считают легендарной, но она верно передает отношение русского императора к революционной Европе. Только военная интервенция соответствовала в таких случаях его внешнеполитической программе.

24 февраля Николай подписал приказ военному министру о мобилизации армии. Это была его реплика на падение Июльской монархии.

Но осуществить экспедицию в республиканскую Францию не удалось. Уже в середине марта поднялась волна народных восстаний в Австрии, Пруссии, Венгрии, южных германских государствах, в ряде итальянских герцогств и королевств. К апрелю 1848 года лик феодальной Европы преобразился. Николай I в своем манифесте 14 (26) марта 1848 года возвещал: «Теперь, не зная более пределов, дерзость угрожает в безумии своем и нашей Богом вверенной России. Но да не будет так!»

Была еще одна «реплика» царя на февральскую революцию – уже без расчета поразить мир и обуздать Францию. Глубоко секретная, она касалась только России и в конечном счете вызвала грозный переворот в жизни Достоевского.

Уже 27 февраля 1848 года III отделение канцелярии его величества обратило внимание на то, что у Петрашевского каждую «пятницу собираются лицеисты, правоведы, студенты университета». Велено было «узнать, какого он поведения и образа мыслей».

Так незаметно и неощутимо возник политический процесс 1849 года, тайный по своему судопроизводству, но вскоре прогремевший своим приговором на всю Европу.

Достоевский с глубоким волнением следил за развитием событий в Париже. Вскоре он писал:

«На Западе происходит зрелище страшное, разыгрывается драма беспримерная. Трещит и сокрушается вековой порядок вещей. Самые основные начала общества грозят каждую минуту рухнуть и увлечь в своем падении всю нацию. Тридцать шесть миллионов людей каждый день ставят, словно на карту, всю свою будущность, имение, существование свое и детей своих! И эта картина не такова, чтобы возбудить внимание, любопытство, любознательность, потрясти душу?.. Это тот самый край, который дал нам науку, образование, цивилизацию европейскую; такое зрелище – урок! Это, наконец, история, а история – наука будущего… Неужели обвинят меня в том, что я смотрю несколько серьезно на кризис, от которого ноет и ломится надвое несчастная Франция, что я считаю, может быть, этот кризис исторически необходимым в жизни этого народа, как состояние переходное (кто разрешит теперь это?) и которое приведет, наконец, лучшее время…»

Остается неясным, с каких позиций расценивает Достоевский эту борьбу, за кого болеет душой. В близкой ему литературной среде мнения разделились. Белинский, Грановский, Герцен, Тургенев, Салтыков приветствовали громадность событий: «Франция казалась страною чудес» (по словам Щедрина). Но Анненков, Боткин, славянофилы не скрывали своей напуганности поднявшимся мировым шквалом. С. Т. Аксаков писал о «страшном событии, которое может изменить порядок вещей в целой Европе».

В оценке Достоевского нет такой политической определенности. Но в словах его слышатся и боль и горесть писателя, который стремится вскрыть внутренний смысл исторической трагедии.


Наступила новая эпоха и для общества петрашевцев. Кружок их превращался в политический клуб с программными докладами, регулярными прениями, председателем и даже колокольчиком: бронзовое полушарие земного глобуса со статуей Свободы на экваторе своим легким звоном умеряло страсти и управляло спорами.

По просьбе Петрашевского Н. Я. Данилевский прочел цикл лекций об учении Фурье, Спешнев – доклад «О религии с точки зрения коммунистов», И. Л. Ястржембский – краткий курс политической экономии, отставной мичман Черноморского флота Баласогло – о семейном счастье в фаланстере.

К этому времени относятся, видимо, и три доклада Достоевского, о которых он вскоре сообщал своим судьям, – два о литературе и третий «о предмете вовсе не политическом – о личности и человеческом эгоизме».

Доклады по литературе носили полемический характер и явились ответом сторонникам искусства боевого, служебного и дидактического. Достоевский защищал позиции автономного творчества, как и в споре с Белинским. Большинство возражало. Но поэт Дуров стал на его сторону.

«Я очень хорошо помню, – сообщал Достоевский, – что он горячо поддерживал меня во время двукратного моего спора у Петрашевского о литературе, спора, в котором я доказывал, что литературе не нужно никакого направления, кроме чисто художественного [подчеркнуто, как и ниже, в рукописи], а следовательно, и подавно не нужно такого, по которому выказывается… корень зла, не нужно же потому, что навязывается писателю направление, стесняющее его свободу, и вдобавок направление желчное, ругательное, от которого гибнет художественность».

Третий доклад Достоевского «О личности и человеческом эгоизме» был, видимо, посвящен анализу книги Макса Штирнера «Единственный и его достояние», глубоко заинтересовавшей Белинского (экземпляр ее имелся и в библиотеке кружка Петрашевского). По свидетельству П. В. Анненкова, этот трактат о безграничном индивидуализме «много шумел» в 1849 году, как раз в момент сближения Достоевского с кружком Дурова.

Книга Штирнера относится к «философии духа» или к внутренней культуре личности, но она касается и проблем анархизма, демократии, коммунизма, революции. Человеческая особь согласно этому учению является высшей и абсолютной ценностью мироздания, в которой растворяются без остатка такие категории, как Бог, всемирная история, государство, право и мораль. Такой крайний культ своего «я» вел к богоборческому бунту и самообожествлению индивида, которому «все позволено».

Это возвещает бунтарские декларации Раскольникова, Кириллова, Ивана Карамазова. «Если нет Бога, то воля моя, и я обязан заявить своеволье», – заявляет в «Бесах» строитель мостов, готовый взорвать мир.

В обществе пропаганды имелась фракция литераторов. Двое из ее членов – Достоевский и Плещеев – обратились осенью 1848 года к Спешневу с предложением выделиться из состава пятниц и открыть «свой салон». Слишком уж на собраниях в Коломне публицистично, слишком много незнакомых – «страшно слово сказать». К тому же Петрашевский совершенно не интересуется искусством. Вот и задуман кружок не политический, а литературно-музыкальный, для культивирования поэзии и художественной прозы, для домашних концертов: к ним уже присоединились пианист Кашевский и виолончелист Щелков, оба «вполне равнодушные (по словам Достоевского) всему, что выходит из артистического круга». Из сочинителей в новую группу входят Плещеев, Дуров, братья Достоевские, Пальм, Милюков; запроектирован выход альманаха или журнала.

Инициатором такого замкнутого союза мастеров изящного и выступил в ноябре 1848 года Федор Михайлович.

Но проект его не встретил сочувствия Спешнева. Революционный вожак по-своему расценил такой уход от политики: «общество страха перед полицией» назвал он намеченное содружество.

Сам он под влиянием европейских событий последнего года влекся не к чистому искусству, а к активизации революционных действий. Со свойственной ему энергией он немедленно же попытался придать артистическим собраниям Достоевского и Плещеева иное направление и едва ли не противоположное. На главенствующую роль в кружке был выдвинут Сергей Дуров, поэт лермонтовской школы и деятель радикального крыла. Фактическим руководителем новой группы стал сам Спешнев.

Помимо литераторов, примыкавших к умеренному большинству общества пропаганды, в кружок Дурова вошли Момбелли, Григорьев, Головинский, Львов и Филиппов. Они придали сообществу резко выраженную бунтарскую окраску и поставили перед ним отчетливую цель борьбы и протеста.

В этой атмосфере происходит первое перерождение убеждений Достоевского. Оно было вызвано его сближением со Спешневым – революционером-практиком и политическим заговорщиком.

Николай Спешнев уже несколько лет готовился к руководству всероссийским восстанием. В 1845 году за границей он работал над исследованием о тайных обществах. Изучив историю раннего христианства, он был поражен мировым влиянием этого древнего братства и стал думать о создании аналогичного объединения для осуществления современных социальных задач. Он составил текст особой присяги для членов русского секретного союза, требующей от каждого беспрекословного подчинения «центральному комитету», активной подготовки бунта коммунистической пропагандой и, главное, «полного открытого участия в восстании и драке, не щадя себя и вооружившись огнестрельным или холодным оружием».

В одной из своих речей Спешнев заявил, что, лишенный в России возможности писать, он намерен широко использовать изустное слово «для распространения социализма, атеизма, терроризма, всего-всего доброго на свете».

Вскоре эти широкие и обобщенные термины стали кристаллизоваться в отчетливые и конкретные планы.

В ноябре 1848 года на пятницах Петрашевского появился человек крупного телосложения с видом бывшего военного – плотный, бритый, на деревянной ноге, бойкий, разговорчивый, веселый, с прибаутками и анекдотами, с большими познаниями и неисчерпаемым запасом личных впечатлений об отдаленных областях России и особенно о Дальнем Востоке. Это был отставной подпоручик Черносвитов, ветеран турецкой и польской кампаний, ставший видным золотопромышленником.

Умный, жизнерадостный, всесторонне заинтересованный современностью во всех ее видах, укладах и типах, Черносвитов любил посещать петербургские трактиры, кабаки, трущобы и притоны, наблюдая нравы низов большого города, выслушивая их жалобы и протесты, интересуясь их потребностями и запоминая их глухие угрозы. Сам он особенно любил рассказывать о своем родном крае – Восточной Сибири, богатой, плодородной, славной стране, с дивным климатом и своеобразным бытом, с редкими людьми и неисчерпаемыми возможностями в будущем.

Он говорил: на Урале и в Восточной Сибири готовится народное восстание. Все подготовлено. Рабочие горных заводов и поселенцы с золотых приисков огромной ватагой двинутся на юг. Незначительность правительственных войск в этих дальних местностях не остановит внезапного натиска несметных толп. Низовые губернии присоединятся к восставшим. Начнется новая пугачевщина! И тогда достаточно будет поднять бунты в Москве и Петербурге, чтоб все запылало и рухнул весь императорский строй.


В феврале начались еженедельные собрания дуровского кружка – постоянные встречи Спешнева с Достоевским. Растет их политическое сближение и не перестает углубляться воздействие волевой и властной личности революционного вождя на созерцательную натуру поэта-утописта. «Чистый фурьерист» по своим убеждениям, то есть допускающий лишь метод мирных реформ, Достоевский страшится вступить на грозный политический путь своего неотразимого пропагандиста. И в новой обстановке 1849 года он стремится сохранить свою независимую позицию писателя, мыслителя, оратора, отказываясь от борьбы «вооруженной рукой». Его предельная уступка – расширение освободительной пропаганды до устройства тайной типографии.

Но это уже не может удержать его от приобщения к разряду политических конспираторов. Он мучительно переживает такой коренной перелом своей жизни. Доктор Яновский с тревогой следит за подавленным настроением своего пациента.

Достоевский придумывает версию о крупной денежной услуге, оказанной ему Спешневым, – ссуда в 500 рублей серебром наложила на него тяжелые обязательства и лишила его покоя. «Теперь я с ним и его, – говорил он Яновскому. – Понимаете ли вы, что у меня с этого времени есть свой Мефистофель?»

Достоевский навсегда запомнил свое духовное подчинение Спешневу, неодолимость исключительного очарования его личности. И когда перед ним возникло художественное задание изобразить вождя русской революции, он отчасти по его типу создал своего «загадочного» Ставрогина.

Точная революционная программа петрашевцев осталась неизвестной. Но несомненны три момента в тактике спешневской организации: распорядительный комитет из самых умных и влиятельных членов общества пропаганды, тайная типография и будущий переворот. Об этом Достоевский сообщил весною 1849 года Аполлону Майкову. Сохранилось свидетельство последнего, представляющее первостепенный интерес для биографии его знаменитого друга.

«Приходит ко мне однажды вечером Достоевский, на мою квартиру в дом Аничкова, приходит в возбужденном состоянии и говорит, что имеет ко мне важное поручение.

– Вы, конечно, понимаете, – говорит он, – что Петрашевский болтун, несерьезный человек и что из его затей никакого толка выйти не может. А потому из его кружка несколько серьезных людей решились выделиться (но тайно и ничего другим не сообщая) и образовать особое тайное общество с тайной типографией, для печатания разных книг и даже журналов, если это будет возможно. В вас мы сомневались, ибо вы слишком самолюбивы… (Это Федор-то Михайлович меня упрекал в самолюбии!)

– Как так?

– А вы не признаете авторитетов. Вы, например, не соглашаетесь со Спешневым.

– Политической экономией особенно не интересуюсь. Но, действительно, мне кажется, что Спешнев говорит вздор; но что же из этого?

– Надо для общего дела уметь себя сдерживать. Вот нас семь человек: Спешнев, Мордвинов, Момбелли, Павел Филиппов, Григорьев, Владимир Милютин и я – мы осьмым выбрали вас; хотите ли вступить в общество?

– Но с какой целью?

– Конечно, с целью произвести переворот в России. Мы уже имеем типографский станок; его заказывали по частям, в разных местах, по рисункам Мордвинова; все готово.

– Я не только не желаю вступить в общество, но и вам советую от него отстать. Какие мы политические деятели! Мы поэты, художники, не практики и без гроша. Разве мы годимся в революционеры?

Достоевский стал горячо и долго проповедовать, размахивая руками в своей красной рубашке с расстегнутым воротом[16].

Мы спорили долго, наконец устали и легли спать.

Поутру Достоевский спрашивал:

– Ну что же?

– Да то же самое, что и вчера. Я раньше вас проснулся и думал. Сам не вступлю и повторяю, если есть еще возможность, бросьте их и уходите.

– Ну, это уж мое дело. А вы знайте! Обо всем вчера сказанном знают только семь человек. Вы осьмой – девятого не должно быть!

– Что до этого касается, то вот вам моя рука! Буду молчать…

Знала ли следственная комиссия об этой фракции общества Петрашевского, не знаю. В приговоре Достоевского было сказано, между прочим: «за намерение открыть тайную типографию». При обыске у Мордвинова у которого стоял станок, на него не обратили внимания, ибо он стоял в физическом его кабинете, где были разные машины, реторты и прочее. Комнату просто запечатали, и родные сумели, не ломая печати, снять дверь и вынести злополучный станок»[17].

Эта новейшая редакция письма Майкова проливает свет на политическую роль Достоевского в кружке петрашевцев весною 1849 года. Она разъясняет его замечание по поводу лейпцигской книги 1875 года «Общество пропаганды»: «Верна, но неполна… Я не вижу в ней моей роли… Многие обстоятельства совершенно ускользнули… Целый заговор пропал».

Имеется в виду конспирация Спешнева и участие в ней Достоевского.

Между тем в литературно-музыкальном кружке дуровцев шопеновские концерты сменяются политическими дискуссиями. К середине апреля Пальм и Дуров констатируют опасный уклон своих «артистических» собраний и прекращают их.

Происходят последние сходки петрашевцев, самые значительные за все время существования их общества, словно немеркнущий светоч освободительных идей, одушевлявший его участников, вспыхнул перед их гибелью ярчайшим прощальным заревом.

Достоевский

Подняться наверх