Читать книгу Ленин. Соблазнение России - Леонид Млечин - Страница 8

Печальный Пьеро

Оглавление

Вот главный вопрос: почему Россия в семнадцатом году, за несколько месяцев от Февраля до Октября, перепробовав все варианты политического устройства, сделала выбор в пользу правления куда более жесткого, чем царский режим?

После Февральской революции не было в России более популярного и обожаемого политика, чем Александр Федорович Керенский, глава Временного правительства.

«Радостное и даже восторженное ощущение себя как избранника судьбы и ставленника народа в нем, бесспорно, чувствовалось, – замечали современники, – но “хвастовства” и “замашек бонопартеныша”, в чем его постоянно обвиняли враги как слева, так и справа, в нем не было».

Керенский создал новую моду – военный френч и фуражка, но без погон, кокарды и знаков различия. Вслед за ним так же оделись все комиссары Временного правительства. После Октября похожую форму носил Сталин, а подражая ему – и целая армия аппаратчиков. В лице Керенского, по словам современников, революционная демократия выдвинула убежденного государственника и горячего патриота. И при этом вот уже девяносто лет над Керенским принято только издеваться, рассказывая с насмешкой, что в октябре семнадцатого он будто бы сбежал из Петрограда в женском платье.

«Успех Керенский имел на фронте потрясающий, – вспоминал современник. – Керенский в ударе: его широко разверстые руки то опускаются к толпе, как бы стремясь зачерпнуть живой воды волнующегося у его ног народного моря, то высоко поднимаются к небу. Заклиная армию отстоять Россию и революцию, землю и волю, Керенский требует, чтобы и ему дали винтовку, что он сам пойдет впереди, чтобы победить или умереть.

Я вижу, как однорукий поручик, нервно подергиваясь лицом и телом, прихрамывая, стремительно подходит к Керенскому и, сорвав с себя Георгиевский крест, нацепляет его на френч военного министра. Керенский жмет руку восторженному офицеру… Одна за другой тянутся к Керенскому руки. Бушуют рукоплескания… Где-то поднимаются и, ширясь, надвигаются торжественные звуки “Марсельезы”».

Судьба Керенского похожа на судьбу Горбачева: сначала полный восторг, потом полное неприятие. Обоих винят в том, что были слишком осторожны, ни на что не могли решиться. Краснобаи – только говорят, но ничего не делают. И вот еще общее: судьбу и Керенского, и Горбачева решили пять августовских дней.

Пяти дней в августе девяносто первого хватило, чтобы развалился Советский Союз. 17 августа члены ГКЧП собрались в Москве на секретном объекте КГБ, а 21 августа их уже арестовали. Те же пять дней в августе семнадцатого года погубили демократию в России. 27 августа Верховный главнокомандующий русской армией генерал от инфантерии Лавр Георгиевич Корнилов потребовал от Керенского передать ему власть в стране, а 31 августа корниловских генералов уже арестовали.

Вернувшись в Москву из Фороса, Михаил Сергеевич Горбачев таинственно заметил, что «всю правду вы никогда не узнаете». Относительно корниловского мятежа историки спорят вот уже почти сто лет. Но дело не в Корнилове. А в Керенском. В дни Февральской революции он был депутатом Государственной думы, по профессии – адвокат, по политическим взглядам – социалист-революционер, эсер.

Это сейчас некоторым историкам кажется, что Февральская революция была чем-то случайным, чего никто не ожидал. А тогда ее ждали и встретили восторженно.

«В первом часу дня пошел “куда все идут”, то есть к Думе, – вспоминал один из москвичей. – Начиная от Лубянской площади увидел незабываемую картину. К Театральной и Воскресенской площадям спешили тысячи народа, особенно много студентов и учащихся. Лица у всех взволнованные, радостные – чувствовался истинный праздник, всех охватило какое-то умиление. Вот когда сказалось братство и общность настроения. А я стар уж, что ли, стал, чуть не плакал, сам не зная отчего…

Необычайные картины: у солдат в одной руке или шашка, а в другой красный флаг; или так: солдат и студент идут обнявшись, и у солдата флаг, а у студента ружье… Городовых – нигде, нигде не видно. Да здравствует единение народа в пользу скорого мира и порядка в нашей стране! Долой старых, безумных, бессовестных правителей, и да заменят их люди энергичные, мудрые и честные!»

Ариадна Владимировна Тыркова, член ЦК конституционно-демократической партии, записала в дневнике:

«3 марта. По всему городу идут уличные митинги. Что говорят, не разберешь, так охрипли ораторы. Солдаты носят красные плакаты: “Земля и Воля”, “Демократическая республика”. Всюду пение. Солнце светит морозное, ясное. Какая-то новая, неиспытанная легкость. Никогда не думала, что можно себя так чувствовать».

«“Россия, ты больше не раба” – вот лозунг всех известий, – вспоминал очевидец. – Потоки народа и войск к Думе сегодня еще могучее. Может быть, с пол-Москвы, то есть до миллиона людей, целый день идут, стоят, машут шапками, платками, кричат “ура” и свищут небольшим группам полицейских, которых нет-нет да и проведут как арестованных в Думу. Мне даже от души жалко их: такие же русские люди, в большинстве семейные, пожилые и идут как отверженные, проклятые…

Сегодня настроение у всех высокоторжественное, бодрое и веселое, заметно всеобщее единодушие. К старому, кажется, ни у кого нет ни сожаления, ни веры в возврат его. Поразителен порядок. Народ заполняет все тротуары, всю ширину мостовых, но стоит показаться группе воинов или автомобилю, как сейчас же раздается по сторонам, и образуется свободный проход или проезд… Вчера еще не было полной уверенности в торжестве народной власти, но сегодня она непоколебима: разве можно у многомиллионной толпы вырвать то, что попало ей в руки!»

Первым Временное правительство возглавил князь Георгий Евгеньевич Львов. В начале войны его избрали главноуполномоченным Всероссийского земского союза помощи больным и раненым воинам. Львов был человеком уважаемым, но принято считать, что ему недоставало командных качеств.

«Мы не почувствовали перед собой вождя, – писал министр иностранных дел Павел Николаевич Милюков. – Князь был уклончив и осторожен, отделывался общими фразами. Коллега по партии спросил мое мнение: “Ну что? Ну как?” Я ему с досадой ответил одним словом: “Шляпа!” Я был сильно разочарован. Нам нужна была во что бы то ни стало сильная власть. Этой власти князь Львов с собой не принес».

По мнению Милюкова, Львову не хватало той любви к власти, без которой историей, к сожалению, не «вырабатываются» крупные политические деятели. Быть может, в еще большей степени помешали Львову его славянофильское народолюбие, толстовское непротивленчество и несколько анархическое понимание свободы: «Свобода, пусть в тебе отчаются иные, я никогда в тебе не усомнюсь». Львов принимал разрушительную стихию революции за подъем народного творчества…

5 марта князь Львов разослал по телеграфу циркулярное распоряжение – «устранить губернаторов и вице-губернаторов от исполнения обязанностей». Власть следовало передать председателям губернских земских управ в качестве правительственных комиссаров.

– Назначать никого правительство не будет, – сказал журналистам князь Львов. – Это вопрос старой психологии. Такие вопросы должны решаться не в центре, а самим населением. Пусть на местах сами выберут.

Мера была, по мнению Милюкова, необдуманная и легкомысленная. Это привело к хаосу. Люди не были готовы к самоорганизации и устройству жизни на новых началах. Привыкли полагаться на высшую власть, которая все ведает. В результате власть в стране исчезла, как исчезла полиция. Власть брал тот, кто мог. Винтовка рождала власть. И кровь. Но Львов не хотел в этом участвовать. Первый состав Временного правительства в мае семнадцатого опубликовал декларацию:

«Основою политического управления страной Временное правительство избрало не принуждение и насилие, но добровольное подчинение свободных граждан… Временным правительством не было пролито ни капли народной крови».

Руководители Временного правительства искренне говорили:

– Мы не сохраним эту власть ни минуты после того, как свободные, избранные народом представители скажут нам, что они хотят на наших местах видеть людей, более заслуживающих доверия. Господа, власть берется в эти дни не из сладости власти. Это – не награда и не удовольствие, а заслуга и жертва.

И князь Львов по собственной воле ушел из правительства. После отставки к нему заглянул известный журналист:

«Я не сразу узнал Георгия Евгеньевича. Передо мною сидел старик с белой как лунь головой, опустившийся, с медленными, редкими движениями… Он казался совершенно изношенным. Он сказал:

– Мне ничего не оставалось делать. Для того чтобы спасти положение, надо было разогнать Советы и стрелять в народ. Я не мог этого сделать. А Керенский это может».

В конце жизни князь Львов во всем винил главным образом самого себя.

– Ведь это я сделал революцию, я убил царя и всех… всё я, – говорил он в Париже другу детства.

«В комнату вбежал остриженный бобриком бритый человек с не по возрасту помятым лицом желтоватого оттенка, – так описывал Керенского Федор Степун. – Бросилась в глаза невероятная близорукость депутата. Подходя к человеку и не сразу узнавая его, он на минуту, чтобы разглядеть незнакомца, весь погружался в хмурую щурь. Через секунду, узнав, он радостно протягивал руку и, разгладив морщины на лбу, просветлялся на редкость приветливою улыбкою…

Меня поразил его голос: могучий, волнующий, металлический, голос настоящего трибуна… Он говорил громко и твердо, характерно разрывая и скандируя слоги слов. В его речи были стремительность и подъем».

Александр Федорович стал вторым и последним главой правительства, деятельность которого все еще остается недооцененной. А ведь Временное правительство объявило амнистию по всем делам, политическим и религиозным, свободу союзов, печати, слова, собраний и стачек. Отменило все сословные, вероисповедные и национальные ограничения. Начало подготовку к созыву на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования Учредительного собрания, которое должно было установить форму правления и принять конституцию страны.

Февральская революция и по сей день считается всего лишь прелюдией Октября. Но Февраль избавил страну от архаичной системы управления. Если бы установилась буржуазная демократическая республика, Россия стала бы крупнейшей мировой индустриальной державой, не заплатив такой страшной цены, которую ее заставили заплатить большевики. Но почему же всего за полгода от революционного восторга и надежд Февраля 1917 года не осталось и следа?

В семнадцатом году бездна уже разделила Россию на два лагеря. Может быть, один только Керенский верил еще в то, что канат, по которому он, балансируя, скользит над бездной, есть тот путь, по которому пойдет революция… Керенский пытался найти согласие в обществе и тратил все свои силы на это единение, его и называли «главноуговаривающим».

«В его речи чувствовалась живая, всепримиряющая вера в Россию, в революцию, в справедливый мир, – записал в дневнике современник. – Главным же образом в нем чувствовалась святая, но наивная русско-либеральная вера в слово, в возможность все разъяснить, всех убедить и всех примирить».

С каждым днем он отставал от стремительно развивающихся событий и терял поддержку. Известно, как любит российская интеллигенция очаровываться новыми политическими фигурами, а потом столь же поспешно разочаровываться. А он не понимал, почему общество к нему так переменилось.

Февраль был праздником избавления от власти, которая надоела и опротивела всем. Люди, которых никто не выбирал, которые сами себя назначали на высокие должности и с презрением взирали на народ, вдруг обнаружили, что их ненавидят и презирают.

А дальше начались революционные будни.

«Керенский ездит по фронту, – записывал в дневнике современник, – целуется, говорит, как Кузьма Минин, его качают, ему аплодируют, дают клятвы идти, куда велит, но на деле этого не показывают: погрызывают подсолнушки да заявляют разные требования. А в тылу взрывы, пожары, железнодорожные катастрофы, аграрные захваты, погромы, грабежи, самосуды, нехватка продуктов и страшное вздорожание жизни».

Надо было устраивать жизнь по-новому. А как? Считалось, что освобождение России от царского гнета само по себе вызовет энтузиазм в стране. Но выяснилось, что нет привычки к самоорганизации. В стране всегда была только вертикаль власти, но не было горизонтальных связей. Люди не привыкли договариваться между собой – ведь все решало начальство. Не было привычки принимать во внимание интересы других. Господствовала нетерпимость к иному мнению. Компромисс – презираемое слово.

«Полиция все же следила за внешним порядком, – записывал в дневнике один из москвичей, – и заставляла дворников и домовладельцев очищать от тающего снега крыши, дворы, тротуары и улицы. А теперь, при свободе, всякий поступает как хочет. На улицах кучи навоза и громадные лужи тающего снега…

Хвосты увеличиваются, трамвайные вагоны ломаются от пассажиров-висельников на буферах, подножках и сетках. Солдаты шляются без всякой надобности и в крайнем непорядке, большинство из них не отдают офицерам честь и демонстративно курят им в лицо. Мы целый месяц все парили в облаках и теперь начинаем спускаться на землю и с грустью соглашаемся, что полная свобода русскому человеку дана еще несколько преждевременно. И ленив он, и недалек, и не совсем нравственен».

Необходимость решать все самому оказалась невыносимо тяжким испытанием. Раньше человек знал, что будет завтра, что будет через десять лет, мог прогнозировать. И вдруг его заставили самого думать о завтрашнем дне, о том, как прожить. К этому не приучали. И не каждый способен, особенно в солидном возрасте, научиться это делать.

И люди испугались хаоса, сами захотели сильной власти, на которую можно перевалить ответственность за свои жизни.

Особенно пугающе выглядела развалившаяся армия.

«Мы уже как-то мало верим в мощь такого воинства, – замечают очевидцы, – не по форме одетого, расстегнутого, неподтянутого, не признающего в своем укладе чинов и старших, всекурящего, бредущего гражданской косолапой походкой и готового в случае чего “дать в морду” своему начальству».

«Стало также совсем невыносимым передвижение по железным дорогам, – вспоминал бывший глава правительства Владимир Николаевич Коковцов. – Все отделения были битком набиты солдатами, не обращавшими никакого внимания на остальную публику. Песни и невероятные прибаутки не смолкали во всю дорогу. Верхние места раскидывались, несмотря на дневную пору, и с них свешивались грязные портянки и босые ноги…».

Одним из первых неудачу Февраля почувствовал военный и морской министр Временного правительства Александр Иванович Гучков.

«Гучков, – писал его коллега по правительству Владимир Дмитриевич Набоков, – с самого начала в глубине души считал дело проигранным и оставался в правительстве только для успокоения совести. Ни у кого не звучала с такой силой, как у него, нота глубочайшего разочарования и скептицизма. Когда он начинал говорить своим негромким и мягким голосом, смотря куда-то в пространство слегка косыми глазами, меня охватывала жуть, сознание какой-то полной безнадежности…».

Все, что происходило после Февраля, делалось слишком поздно, слишком медленно, слишком половинчато, и все упущения и ошибки складывались в роковую цепь, под бременем которой республика пала. Правительству не хватало авторитета. Общество так быстро устало от бесконечных раздоров, уличных демонстраций, нищеты и нехватки продовольствия, что жаждало передать власть тем, что вернул бы стране порядок и благополучие.

«12 мая, – записывал в дневнике один из москвичей. – В Москве вот уже четыре дня бастуют официанты, повара и женская прислуга в ресторанах, клубах, кофейнях и гостиницах. Публика приезжая и “недомовитая” бедствует…

1 июня. Официанты забастовку, кажется, прекратили. Но сейчас же началась забастовка дворников, и благодаря этому московские улицы, не исключая и центральные, представляют собой мусорные ящики. По тротуарам ходить стало мягко: лоскуты бумаг, папиросные коробки, объедки, подсолнечная шелуха и тому подобная дрянь, а дворники сидят себе на тумбах, погрызывают семечки да поигрывают на гармошках».

Вера Николаевна Фигнер, участница покушения на Александра II, много лет отсидевшая в Шлиссельбурге, писала в сентябре 1917 года:

«Все утомлены фразой, бездействием, вязнем безнадежно в трясине наших расхождений… Ни у кого нет и следа подъема благородных чувств, стремления к жертвам. У одних этих чувств и стремлений вообще нет, другие измучены духовно и телесно, подавлены величиной задач и ничтожеством средств человеческих и вещественных для выполнения их».

Страна разрушалась на глазах, как осенью девяносто первого. И Керенский, и Горбачев уже ничего не могли предложить для спасения разваливавшейся и впадавшей в нищету страны.

– Если не хотят мне верить и за мной следовать, я откажусь от власти, – бросил в отчаянии Александр Керенский. – Никогда я не употреблю силы, чтобы навязать свое мнение… Когда страна хочет броситься в пропасть, никакая человеческая сила не сможет ей помешать, и тем, кто находится у власти, остается одно – уйти.

Услышав его слова, тогдашний французский посол в России недоуменно заметил:

– Когда страна находится на краю бездны, то долг правительства – не в отставку уходить, а с риском для собственной жизни удержать от падения в бездну.

Главная проблема главы Временного правительства состояла в том, что солдаты требовали мира любой ценой, а Керенский считал немыслимым пойти на сепаратный мир с Германией, потому что понимал чувства офицеров, столько лет сражавшихся с ненавистным врагом.

Армия подчинилась приказу Керенского перейти в наступление в Галиции. 18 июня 1917 года начал наступление Юго-Западный фронт. Двинулся вперед и Западный фронт. Но немцы перешли в контр наступление, и русские войска сначала остановились, а потом и побежали.

«Наши войска оставили Ригу и покрыли величайшим позором и армию, и всю нацию, – записала в дневнике вдовствующая императрица Мария Федоровна. – Какое жестокое унижение испытываешь, когда думаешь о том, как быстро исчез тот великолепный дух, присущий дотоле столь беспримерно храброй, а ныне деморализованной армии, – это самое ужасное и невероятное, что могло только случиться!»

Вот тогда Россия услышала твердый голос генерала Лавра Георгиевича Корнилова. Командующий Юго-Западным фронтом потребовал восстановить смертную казнь, чтобы заставить армию подчиняться приказам.

«Армия обезумевших темных людей, не ограждаемых властью от систематического разложения и развращения, потерявших чувство человеческого достоинства, бежит, – говорил Корнилов. – На полях, которые нельзя даже назвать полями сражения, царит сплошной ужас, позор и срам, которых русская армия еще не знала с самого начала своего существования…».

И с этого момента закрутилась интрига, погубившая всех ее участников, а заодно и Россию, потому что третьим в этой большой игре стал Борис Викторович Савинков, один из самых знаменитых террористов двадцатого столетия. Дворянин, член боевой организации партии эсеров, он участвовал во множестве терактов, организовал убийство министра внутренних дел и шефа жандармов Вячеслава Константиновича Плеве и великого князя Сергея Александровича, московского генерал-губернатора и командующего войсками округа. Савинкова приговорили к смертной казни. Он бежал из страны. За ним следило около сотни агентов заграничной агентуры департамента полиции. Но помешать его террористической деятельности полиция не смогла.

«Изящный человек среднего роста, одетый в хорошо сшитый серо-зеленый френч, – так выглядел Савинков в семнадцатом году. В суховатом, неподвижном лице сумрачно, не светясь, горели небольшие, печальные и жестокие глаза. Левую щеку от носа к углу жадного и горького рта прорезала глубокая складка. Голос у Савинкова был невелик и чуть хрипл. Говорил он короткими, энергичными фразами, словно вколачивая гвозди в стену».

Керенский сделал товарища по партии Бориса Савинкова своим заместителем в Военном министерстве. В нем была симпатичная военным подтянутость, четкость жестов и распоряжений, немногословность, пристрастие к шелковому белью и английскому мылу. Главным же образом производил впечатление прирожденный и развитый в подполье дар распоряжаться людьми.

Керенский нашел себе странного союзника, которого, видимо, не вполне понимал. Кто-то точно сказал, что Савинков при его страсти к интригам и заговорам был бы уместен в Средние века в Италии, но ему совершенно нечего делать в Петрограде.

«Душа Бориса Викторовича, одного из самых загадочных людей среди всех, с которыми мне пришлось встретиться, была внутренне мертва, – писал его коллега по Военному министерству. – Если Савинков был чем-нибудь до конца захвачен в жизни, то лишь постоянным самопогружением в таинственную бездну смерти».

Борис Савинков писал Зинаиде Гиппиус в июле 1917 года:

«Окончить войну поражением – погибнуть. Не думаю ни о чем. Живу, то есть работаю, как никогда не работал в жизни. Что будет – не хочу знать. Люблю Россию и потому делаю. Люблю революцию и потому делаю. По духу стал солдат и ничего больше. Все, что не вой на, – далекое, едва ли не чужое. Тыл возмущает. Петроград издали вызывает тошноту. Не хочу думать ни о тыле, ни о Петрограде».

Большевиков и разгула стихии, анархии боялся и Александр Федорович Керенский. Он тоже чувствовал, что власть в стране переходит к большевикам. Савинков и предложил ему назначить Корнилова на пост Верховного главнокомандующего с дальним прицелом.

«По замыслу Савинкова, Корнилов, которого он не без задней мысли выдвигал на пост главнокомандующего, должен был сыграть решающую роль в освобождении Временного правительства из-под власти Советов… В конце концов дело сводилось к осуществлению военной директории – Керенского, Корнилова и Савинкова», – писал Федор Степун.

Борис Викторович предполагал вызвать с фронта надежные конные части, объявить в Петрограде военное положение, ликвидировать большевиков и провозгласить диктатуру директории. Савинков презрительно называл Советы рабочих, солдатских и крестьянских депутатов «Советом рачьих, собачьих и курячьих депутатов». «Ему, вероятно, казалось, – в этом была его главная психологическая ошибка, – что достаточно как следует прикрикнуть на всю эту “сволочь” и взять ее по-настоящему в оборот, чтобы она перед ним с Корниловым побежала…».

Такие разговоры Савинков как заместитель военного министра и вел с генералом Корниловым. Сын волостного писаря Лавр Георгиевич Корнилов, окончив Николаевскую академию Генерального штаба с малой серебряной медалью, проявил себя человеком смелым и даже авантюрным. Он с пользой для военного ведомства совершил экспедиции в Афганистан и Китай. В августе 1914 года он принял дивизию, не имея достаточного опыта строевой и штабной работы. Дивизия попала в окружение и была практически уничтожена.

«Это был очень смелый человек, решивший, очевидно, составить себе имя во время войны, – писал его командир генерал Алексей Алексеевич Брусилов. – Корнилов всегда был впереди и этим привлекал к себе сердца солдат, которые его любили. Они не отдавали себе отчета в его действиях, но видели его всегда в огне и ценили его храбрость. Считаю, что этот безусловно храбрый человек сильно повинен в излишне пролитой крови солдат и офицеров. Благодаря своей горячности он без пользы губил солдат».

Корнилов попал в румынский плен, откуда летом 1916 года бежал. В плену оказался не один десяток русских генералов, а бежал один только Корнилов, за что был удостоен приема у императора и ордена.

После Февральской революции знаменитого генерала поставили во главе столичного военного округа. О его политических взглядах судить трудно, но революцию он принял безоговорочно. Корнилову поручили провести арест императрицы Александры Федоровны и царских детей. Генерал Деникин свидетельствует: «Монархисты пытались вовлечь Корнилова в переворот с целью возвести на престол великого князя Дмитрия Павловича. Корнилов категорически заявил, что ни на какую авантюру с Романовыми не пойдет».

В мае семнадцатого он принял командование армией на Юго-Западном фронте. Через месяц стал командовать фронтом. А 19 июля его уже назначили Верховным главнокомандующим. Воевал он всего год с небольшим (столько же, сколько пробыл в плену), из них восемь месяцев был комдивом, шесть месяцев командовал корпусом, два месяца – армией и одиннадцать дней – фронтом. Ни одной крупной военной операции не провел. Он был выбран Временным правительством в расчете на его большую популярность.

«Я видел Корнилова только мельком, но никогда не забуду его темного, сумрачного лица, его узких калмыцких глаз, – вспоминал Федор Степун. – В качестве телохранителей его сопровождали текинцы; впереди и позади его автомобиля ехали автомобили с пулеметами… На вокзале в Москве ему была устроена торжественная встреча. На площадь он был вынесен на руках. Народ приветствовал его раскатистым “ура”… Когда в Большом театре появилась небольшая фигура Корнилова, вся правая часть зала и большинство офицеров встают и устраивают генералу грандиозную овацию. Зал сотрясается от оглушительных аплодисментов, каких в его стенах не вызывал даже Шаляпин. Солдатская масса продолжает демонстративно сидеть…».

Мгновенный взлет сыграл с ним злую шутку. Он ощутил себя более значительной фигурой, чем был в реальности. Получив новое назначение, телеграфировал Керенскому:

«Я, генерал Корнилов, вся жизнь которого проходит в беззаветном служении Родине, заявляю, что Отечество гибнет… Я заявляю, что если правительство не утвердит предлагаемых мною мер и тем лишит меня единственного средства спасти армию, то я, генерал Корнилов, самовольно слагаю с себя полномочия главнокомандующего».

Подобные телеграммы и громкие речи ему писали другие. Корнилов не был рожден для роли «генерала на белом коне». Ему не хватало обаяния, политического кругозора и дара управлять людьми.

Одинокий эгоцентрик Савинков привык в качестве главы террористической организации брать всю ответственность на себя. Прирожденный заговорщик и диктатор, он был склонен преувеличивать свою власть над людьми. Савинков так вел дело, что генерал Корнилов имел основания считать, будто действует с ведома и согласия Керенского. Генерал соглашался разделить власть с Керенским и Савинковым:

– Новая власть в силу обстоятельств должна будет прибегнуть к крутым мерам. Я бы желал, чтобы они были наименее крутыми, кроме того, демократия должна знать, что она не лишится своих любимых вождей и наиболее ценных завоеваний.

А Керенский полагал, что генерал Корнилов неукоснительно исполняет пожелания главы правительства. Александр Федорович, похоже, намеревался вызвать в Петроград надежную фронтовую часть и объявить в столице военное положение, чтобы навести порядок и покончить с большевиками.

«Но не думаю, чтобы он был готов на “решительные и беспощадные меры против демократии”, – вспоминал Федор Степун, – и уже совсем не допускаю мысли, чтобы он приветствовал Корнилова как вождя директории… Керенский ни минуты не думал о смещении власти вправо, а лишь о том, как при помощи Корнилова утвердить власть подлинной демократии, то есть свою собственную…».

Члены ГКЧП в августе девяносто первого утверждали, что Горбачев захотел въехать в рай на чужом горбу. Сам объявить чрезвычайное положение не решился, а им сказал: «Черт с вами, действуйте!» Да если бы Горбачев когда-нибудь в жизни говорил: «Вы действуйте, а я посижу в сторонке», он бы никогда не стал генеральным секретарем! Он принадлежит к породе властных и авторитарных людей, которые исходят из того, что все должно делаться по их воле…

Так ведь и Корнилов уверял, что всего лишь исполняет волю правительства! 27 августа 1917 года, в воскресенье, Корнилов отправил в Петроград 3-й конный корпус для проведения операции против большевиков.

Керенский отрешил Корнилова от должности. В ответ Корнилов провозгласил себя правителем России и заявил, что Временное правительство действует под давлением большевиков и в полном соответствии с планами германского генерального штаба. Но ничего из корниловского мятежа не вышло. Лавр Георгиевич, человек эмоциональный, импульсивный и прямолинейный, и мятежником оказался спонтанным, плохо подготовившимся.

«Для роли “генерала на белом коне” Корнилов создан не был и о ней вряд ли мечтал, – вспоминал один из руководителей Военного министерства. – Для такой роли ему не хватало как блеска и обаяния личности, так и универсальности политического кругозора, как узколичного честолюбия, так и дара владеть людьми».

«Он был прежде всего солдат, – считал Павел Милюков, – храбрый рубака, способный воодушевить личным примером армию во время боя, бесстрашный в замыслах, решительный и настойчивый в выполнении их. Политический кругозор Корнилова был крайне узок. При его наивности и при той легкости, с которой он поддавался личной лести, он был всегда окружен проходимцами и авантюристами темного происхождения и невысокого разбора».

Если Керенский одержал легкую победу, то это объясняется тем, что в его распоряжении была непримиримая к Корнилову рабочая армия. Железнодорожники с восторгом разбирали пути, по которым двигались корниловские эшелоны, не давали локомотивов, а иногда угоняли эшелоны в обратном направлении… В помощь Корнилову собирались выступать какие-то подпольные организации. Но один из их участников рассказал впоследствии, что отпущенные на поднятие восстания деньги пропили, а глава заговора решающую ночь провел в клубе…

Все произошло, как в девяносто первом! Когда Горбачев отказался подписать документы ГКЧП, планы заговорщиков рухнули. Помощник Горбачева Анатолий Черняев, который был вместе с президентом в Форосе, пишет, что продуманного заговора как такового не было, был расчет на то, что Горбачева можно будет втянуть в это дело. И как только Горбачев «дал отлуп», все посыпалось. ГКЧП по природе своей, по составу своему изначально не способен был «сыграть в Пиночета»!

Из Корнилова тоже Наполеон не получился.

«Корнилов, – писал генерал Брусилов, – был человек страстный и желавший во что бы то ни стало выдвинуться. Полководцем он не был и по свойству своего характера не мог им быть. Полководец прежде всего должен иметь хладнокровную и вдумчивую голову, чего у него никогда не было. Это – начальник лихого партизанского отряда и больше ничего… Бедный человек, он запутался сильно».

Керенскому пришлось отправить Савинкова в отставку, которую тот отпраздновал в подвале кавказского ресторанчика вином и шашлыками вместе с офицерами «дикой дивизии». После Октября он стал непримиримым врагом советской власти. Говорят, в 1918 году он «вел себя в Москве с вызывающей храбростью: ходил по улицам в черном френче и желтых сапогах, утверждая, что любой чекист при встрече с ним первый постарается скрыться».

«Громадным подспорьем Савинкову была его биологическая храбрость, – писал человек, который был рядом с ним в семнадцатом году. – Савинков не склонял головы ни перед немецкими, ни перед большевистскими пулями…

Смертельная опасность не только повышала в нем чувство жизни, но наполняла его душу особою, жуткою радостью: “Смотришь в бездну, и кружится голова, и хочется броситься в бездну, хотя броситься – погибнуть”. Не раз бросался Савинков вниз головой в постоянно манившую его бездну смерти, пока не размозжил своего черепа о каменные плиты, выбросившись из окна московской тюрьмы ГПУ».

После Гражданской войны он покинул страну. Но чекисты умело заманили его в Россию. Савинков сделал все, что от него требовали: публично покаялся и призвал соратников прекратить борьбу против советской власти. Надеялся на освобождение. Убедившись, что выпускать его не собираются, 7 мая 1925 года Савинков выпрыгнул из открытого окна кабинета на Лубянке…

После корниловского мятежа Временное правительство не продержалось в Зимнем дворце и двух месяцев. Вместе с Временным правительством рухнула едва появившаяся в России демократия. В стране была установлена диктатура.

Между прочим, руководители Временного правительства говорили, что не будь большевистского переворота, Россия бы не подписала сепаратный договор с Германией. Закончила бы Первую мировую вой ну вместе с союзниками и вместе со всеми заключила мир в Версале. Временное правительство не позволило бы союзникам в Версале подписать договор с разгромленной Германией на таких обидных для немцев условиях. Следовательно, не появился бы Адольф Гитлер и не было бы Второй мировой войны…

«К Керенскому, – вспоминал Александр Вертинский, – скоро приклеилась этикетка “Печальный Пьеро Российской революции”.

Собственно говоря, это был мой титул, ибо на нотах и афишах всегда писали: “Песенки печального Пьеро”. И вообще на Пьеро у меня была, так сказать, монополия!»

«Думаю, что если бы Керенский чаще пользовался своим бесспорным правом на отдых, – писал Федор Степун, – дело революции от этого только бы выиграло. Большинство сделанных Керенским ошибок объясняется не тою смесью самоуверенности и безволия, в которой его обвиняют враги, а полной неспособностью к технической организации рабочего дня. Человек, не имеющий в своем распоряжении ни одного тихого, сосредоточенного часа в день, не может управлять государством.

Если бы у Керенского была непреодолимая страсть к ужению рыбы, он, может быть, не проиграл Россию большевикам. Руководство людьми, да еще в революционную эпоху, требует, как всякое искусство, интуиции. Интуиция же, младшая сестра молитвы, любит тишину и одиночество».

Нет, дело было не в дефиците свободного времени. Демократия – не подарок, не самостоятельно действующий механизм, а форма политической культуры, которую следует развивать и поддерживать. От Февраля до Октября прошло слишком мало времени. От внезапно свалившейся свободы растерялись. Вертикаль власти рухнула, а привычки к самоорганизации не было. Она бы появилась, но не хватило времени.

И сейчас любят говорить, что Россия не готова к демократии, и в семнадцатом звучало то же самое. Ребенок рождается на свет не красавцем. Трудно в этом крохотном существе разглядеть будущую красавицу или олимпийского чемпиона. Ему надо вырасти. А демократия в России такого шанса не получила.

«Каково-то теперь Керенскому, нашему народному герою? – задавался вопросом современник. – Он на фронт то на автомобиле, то на аэроплане, то бегом. Летает под артиллерийскими выстрелами вблизи от военных действий. Выкрикивает зажигательные речи, грозит, топает ногами, целуется с героями, перевязывает сам их раны. Смерть тут где-нибудь на волоске от него, но он не только не боится ее, но, может быть, жаждет ее… Может быть, ему стыдно стало перед собой за веру в русского человека, и он, ждавший от него сердца и души, видит теперь, что наш народ злосердечен и темен до дикости».

В 1991 году писатель Валентин Распутин сказал Горбачеву:

– Пора употребить не только власть, но и силу для того, чтобы остановить зарвавшихся демократов, заткнуть им рот.

Все ждали, что ответит Горбачев. Взгляд его стал мрачным, и он сказал хриплым голосом:

– Нет, что хотите, но крови не будет. Пока я президент, крови в стране не будет.

В другой ситуации Горбачев продолжил:

– Вы и представить себе не можете, как это легко – повернуть назад. Одного слова достаточно.

Мог ли Александр Федорович Керенский сохранить власть? Да, мог. Теми же средствами, которыми до Михаила Сергеевича Горбачева держали власть большевики.

«Начальник политического сыска доложил руководству Военного министерства о заговорщических планах некоторых правых и левых организаций, – вспоминал Федор Степун. – Мы решили добиться от Керенского ареста и высылки некоторых подозрительных лиц. После длившихся до полуночи разговоров Керенский согласился с нашими доводами. Но на рассвете, когда адъютант принес указ о высылке, Керенский наотрез отказался подписать его.

Бледный, усталый, осунувшийся, он долго сидел над бумагою, моргая красными воспаленными веками и мучительно утюжа ладонью наморщенный лоб. Мы молча стояли над ним и настойчиво внушали ему: подпиши. Керенский вдруг вскочил со стула и почти с ненавистью обрушился на нас:

– Нет, не подпишу! Какое мы имеем право, после того как мы годами громили монархию за творящийся в ней произвол, сами почем зря хватать людей и высылать без серьезных доказательств их виновности? Делайте со мною что хотите, я не могу».

Вопрос о введении вновь смертной казни был тяжким испытанием для революционных деятелей.

«Мне, – вспоминал начальник политуправления Военного министерства, – пришлось принести на подпись Керенскому только что вынесенный на фронте смертный приговор. Быстро пробежав бумагу, Керенский безо всяких колебаний заменил высшую меру наказания тюремным заключением… Он просто сделал самое для как либерала и правозащитника привычное дело… Он вовсе не был на все решившимся революционным вождем».

На одном совещании генерал Корнилов сказал, что не желавший сражаться полк, узнав о том, что отдан приказ о его истреблении, сразу же вернулся на позиции. Ему зааплодировали. Керенский возмутился:

– Как можно аплодировать, когда вопрос идет о смерти? Разве вы не понимаете, что в этот час убивается частица человеческой души?

«Видеть в его словах проявления слабости и безволия могут только нравственные уроды», – заметил современник. Как не сравнить реакцию Керенского с аплодисментами, которыми в советские времена сопровождалось вынесение бесчисленных смертных приговоров!

24 октября, за день до Октябрьской революции, Керенский выступал в Мариинском дворце в Совете Республики – это был так называемый предпарламент, образованный представителями различных партий и общественных организаций. Совет Республики должен был действовать до созыва Учредительного собрания. Керенский назвал действия партии Ленина предательством и изменой государству. Он сказал, что распорядился начать соответствующее судебное следствие и провести аресты. Поздно!

Ведь это он, не щадя своей популярности, смело бросил в революционную толпу свои знаменитые слова о взбунтовавшихся рабах:

– Неужели русское свободное государство есть государство взбунтовавшихся рабов?!. Я жалею, что не умер два месяца назад. Я бы умер с великой мечтой, что мы умеем без хлыста и палки управлять своим государством.

Не вина, а беда его в том, что властители такой страны, как наша, делаются из другого, куда более жесткого материала. Зато он не пролил крови, не вошел в историю палачом, тюремщиком и губителем собственного народа. Матери не проливали слез на сыновьих могилах по его вине. И если есть высший суд, то такие грехи, как тщеславие, суетность да малая толика позерства, ему простятся.

«Александр Федорович Керенский проиграл борьбу за власть, проиграл революцию, проиграл Россию, – писал один из его соратников. – И тем не менее я продолжаю настаивать на том, что линия Керенского была единственно правильной… Вина Керенского не в том, что он вел Россию по неправильному пути, а в том, что он недостаточно энергично вел ее по правильному».

В Петрограде 14 сентября открылось Демократическое совещание, которое должно было сформировать новое коалиционное правительство. Но никто не хотел договариваться. Председательствовал социал-демократ Николай Семенович Чхеидзе, который с горечью сказал:

– Вместо скачка в царство свободы был сделан прыжок в царство анархии.

«Самое главное и самое худшее – толпа, – писал Максим Горький своей жене Екатерине Павловне Пешковой. – Это – сволочь, трусливая, безмозглая, не имеющая ни капли, ни тени уважения к себе, не понимающая, зачем она вылезла на улицу, что ей надо, кто ее ведет и куда. Видела бы ты, как целые роты солдат при первом же выстреле бросали винтовки, знамена и били башками окна магазинов, двери, залезая во всякую щель! Это – революционная армия, революционный свободный народ!»

В кризисные времена люди устают от политики и начинают видеть зло в ней самой. В обществе с давними демократическими традициями отношение к политике иное – спокойное и лишенное бурных эмоций. Но до этого России еще было далеко. Отвращение вызывали бесплодные дискуссии и митинги, взрывы гнева и взаимной ненависти среди депутатов. Вину за экономические проблемы люди приписывали демократии как таковой, ответственность за житейские и бытовые неурядицы возлагали на демократов. При этом забывали, что все экономические трудности были унаследованы Россией от царского режима. А республика просто не могла так быстро решить все проблемы.

«В Таврическом дворце помещалась вся Россия, – поражался прибывший с фронта офицер, – Временное правительство, Исполнительный комитет Государственной думы и Совет рабочих и солдатских депутатов… Двигаться и дышать было трудно. Стоял тяжкий дух пота и махорки. Под ногами скользкий, грязный, заплеванный подсолнухами и окурками пол… В “советском” буфете было тесно, душно, накурено, но всех задаром кормили щами и огромными бутербродами. Еды было много, посуды мало, а услужения никакого».

Общество легко вернулось в управляемое состояние, когда люди охотно подчиняются начальству, не смея слова поперек сказать и соревнуясь в выражении верноподданничества. И все покорно говорят: «Да, мы такие, нам нужен сильный хозяин, нам без начальника никуда».

Люди готовы строиться в колонны и шеренги, не дожидаясь, когда прозвучит команда, а лишь уловив готовность власти пустить в ход кулак или что-то потяжелее. Это, верно, куда более укоренившаяся традиция – всеми фибрами души ненавидеть начальство, презирать его и одновременно подчиняться ему и надеяться на него.

Эпоха Февраля была слишком недолгой, чтобы демократические традиции укоренились. Для этого требуются не месяцы, а десятилетия. К Октябрю все были подавлены, измучены, истощены. Страна не выдержала испытания свободой.

«Ленин был единственным человеком, – отмечал Федор Степун, – не боявшимся никаких последствий революции. Этою открытостью души навстречу всем вихрям революции Ленин до конца сливался с самыми темными, разрушительными инстинктами народных масс. Не буди Ленин самой ухваткой своих выступлений того разбойничьего присвиста, которым часто обрывается скорбная народная песнь, его марксистская идеология никогда не полонила бы русской души с такою силою, как оно случилось».

Только кажется, что за Лениным пошли те, кто мечтал продолжить революционный разгул. Большинство людей привыкли полагаться на начальство – и не выдержали его отсутствия. Исчезновение государственного аппарата, который ведал жизнью каждого человека, оказалось трагедией. Большевиков поддержали те, кто жаждал хоть какого-нибудь порядка, кто повторял, что лучше ужасный конец, чем ужас без конца. Люди верно угадали, что большевики установят твердую власть. Значительная часть общества не симпатизировала большевикам, но всего за несколько месяцев успела возненавидеть демократию.

Почему российское общество проявило такой радикализм, такую жестокость? Не было ли это результатом отсутствия полноценной политической жизни при царизме, когда ни одна проблема не решалась разумным путем, потому не сложилось ни привычки, ни традиции искать решения ненасильственными методами? Напротив, была привычка к крайностям. Вот и ухватились за предложенную большевиками возможность ликвидировать несправедливость собственными руками. Идеалы демократии просто не успели утвердиться. Крестьяне не знали иной формы правления, кроме самодержавной монархии и вертикали власти. Они за несколько месяцев 1917 года не успели осознать смысл тайного и равного голосования.

Ленин. Соблазнение России

Подняться наверх