Читать книгу Я был власовцем - Леонид Самутин - Страница 14

Глава II
1

Оглавление

…С детства проникся я нелюбовью к советской власти. Пережитый в 13 лет шок от прочитанных в подшивках старой «Нивы» подробностей об убийстве царского семейства на всю жизнь отвратил меня от утвердившегося у нас режима. Потом, с годами, все, что было ошибочного и плохого, встречавшегося в нашей жизни, подмечалось, запоминалось, усиливалось в воображении до гиперболических размеров. Методы и способы осуществления идей социализма, применявшиеся Сталиным, привели к тому, что сами эти идеи в моих глазах оказались совершенно скомпрометированными и не вызывавшими ничего, кроме отталкивания от них.

Это было удивительно, что меня не посадили в самые ранние годы. Каких неимоверных усилий стоила необходимость скрывать, маскировать свое подлинное лицо, изображать лояльность и согласие. И сама эта неизбежность постоянного притворства, невозможность быть самим собой, открыто жить со своими собственными симпатиями и антипатиями – еще больше озлобляла душу и растравляла ум в отношении порядков и законов, требовавших от меня постоянного насилования самого себя, своей личности.

В годы разгула сталинщины, во времена повсеместного нарушения всякой законности вообще, в том числе и советской, все отрицательное и отвратительное, что явил нам Сталин, – обман, жестокость, тиранию, произвол, неоправданный, бессмысленный террор против всего народа и против своих собственных соратников в том числе, – все приписывалось не только личности этого ужасного человека, но советской власти, ее системе, при которой оказалось возможным утверждение у власти такого чудовища.

Я не был одинок в подобных настроениях. В каждой группе людей можно было встретить единомышленников, которые сразу же откликались на первые проявления единодушия. Слишком много было в те годы в жизни страны объективных условий и обстоятельств, питавших наши настроения.

Самой главной, самой горячей мечтой людей с настроениями, подобными моему, была жажда перемен в стране. В то же время было совершенно ясно, что никакие перемены сами собой, изнутри, внутренними силами, произойти не могут. Законы естественной, исторической, неизбежной эволюции мне в то время совершенно не казались существующими. Жизнь понималась статически, признавалась за вечно существующее и навек неизменное то ее состояние, которое виделось в данный момент бытия.

Начинавшаяся в тридцать девятом году европейская война разбудила смутные надежды на то, что и у нас могут начаться какие-то перемены. Некоторые признаки к этому как будто бы стали проявляться.

Постепенно утих и вроде бы вовсе прекратился сталинский террор. Во всяком случае, массовые репрессии больше не производились. Несколько улучшилось материальное положение в стране, по крайней мере в городах. От жизни колхозной деревни мы, городские жители, в то время были отрезаны обстоятельствами нашего быта – в деревне большинству, кто не был вынужден условиями работы, бывать не приходилось. Даже ежегодный выезд летом на дачу всем семейством в те годы не был распространен так, как сейчас.

В ожидании перемен и в тайной надежде на них я и жил последнее предвоенное время. Свою работу – чтение лекций в вузе, обучение студентов – я вел с позиций совершенной лояльности, ни малейшим внешним проявлением не обнаруживал своих истинных взглядов. Теперь, оглядываясь на ту сорокалетнюю даль, я вижу, каким самым ужасным для советской власти типом «врага» я был – врагом, настолько искусно замаскировавшимся, что этого никак нельзя было заметить. И даже наш секретарь парткома Родионов, разоблачивший уже столько «врагов народа» в стенах нашего института, оказался тут, в случае со мной, удивительно недальновидным – несколько раз в течение тридцать девятого и сорокового годов он приступал ко мне с предложениями вступать в партию, а мне всякий раз стоило все больших усилий и трудностей благовидно, не возбуждая подозрений, уклоняться от этих предложений.

Вот в таком душевном состоянии застигло меня начало войны.

Нетерпеливое желание перемен, жажда всякого недобра советской власти, как всякие недобрые чувства вообще, мешали видеть жизнь в правильном свете, рисовали ее искаженно, однобоко и приводили к неверным оценкам.

Всякий возможный внешний противник виделся только как противник советской власти, потенциальный носитель добра для России. Собственное лицо такого противника, казалось, не имело значения, поскольку с его помощью могла быть достигнута основная мечта жизни – свержение советского режима в стране.

Так и получилось, что, когда в июне сорок первого года началась война, я не видел в немцах своих врагов и не видел в них врагов России, а только врагов советской власти. Следовательно – своих союзников. Мысль о добровольной сдаче в плен, о переходе на сторону немцев не пришла мне в ту пору не потому, что не могла прийти – наоборот, очень даже могла – но потому, что просто не успела прийти. Военная обстановка первых недель сложилась так, что в той головокружительной быстроте перемен, которые тогда происходили, я и оглянуться не успел, как оказался у немцев в плену объективной силой обстоятельств. Только оказавшись в плену, несколько опомнившись от стремительности всего происшедшего, я обнаружил в себе отсутствие внутреннего протеста против такого поворота судьбы, я понял, что хоть и не пришел в плен добровольно, но в глубине души хотел этого и вовсе не находил в себе желания воевать под лозунгом «За Родину, за Сталина», вторая часть которого была мне даже физиологически нестерпима.

Вокруг меня в плену хоть и находились люди примерно таких же взглядов, но не все же! Наоборот, подобных мне ненавистников строя было меньшинство, основная масса переживала плен как тяжелейшее несчастье своей жизни и крушение судьбы. Я понимал, что мой случай – не типичен. Тем более потом, спустя годы, меня интересовало разрешить загадку: как было на самом деле в конце июня – начале июля, что и я сам, и большинство людей, которые были вокруг меня в те дни и которых я знал в лицо, так бесславно и глупо, не начав, по существу, войны, можно сказать, прямо с колес да и попали в плен к неприятелю. Для себя самого мне мучительно нужно было разобраться, какая доля вины на ком лежит? По официальной установке, особенно действовавшей в те годы, во времена сталинщины, в пленении виноват может быть только один человек – сам пленный. Кто не хочет попасть в плен, тот не попадет, потому что в положении, из которого у него не будет выхода, он пустит себе оставшуюся пулю в лоб, висок, в рот – куда сочтет для себя более приятным… В плену оказывается только тот, кто хочет этого… Даже такого термина не было «попал в плен», а только – «сдался в плен».

Такая концепция оборачивалась сама против себя, потому что число пленных в первые недели, а затем и месяцы войны было чудовищно велико, и если следовать тогдашним представлениям – очень уж много было нас, тех, кто «хотел» попасть в плен. Настолько много, что это было уже и невероятным. Просто не могло быть, чтобы такое большое число русских людей могло «хотеть» плена. Что-то было явное «не то».

В то же время человеку, раненному в ходе боя, видящему вокруг себя тоже раненых и убитых своих товарищей, кажется, что это крушение всего, ему невольно думается, что и со всеми так, как с ним и его товарищами, что все рушится и гибнет. Нечто подобное испытал и я сам, попав в плен совершенно неожиданно и никак на него не рассчитывая. Мне казалось в те дни, что все погибло, проваливается в тартарары, конец Красной Армии, крушение советской власти. Но это-то как раз меня радовало и возрождало старые надежды!

Сходные с этими настроениями я наблюдал в те дни и у иных моих товарищей по несчастью. Нам казалось, что то, что произошло с нами, происходит и со всеми, с целой армией, со всеми вооруженными силами, со всей страной. Наше собственное крушение воспринималось нами как крушение всеобщее. Вероятно, это следствие проявления человеческого эгоцентризма… Чем менее человек эгоцентричен, тем менее он подвержен воздействию таких настроений. И это я тоже потом наблюдал на многих примерах: простые ребята из крестьян или из рабочих, не привыкшие много думать о самих себе, а только – о деле, которое им поручено, гораздо менее подвергались настроениям паники и упадка, а потому реалистичнее смотрели на вещи и на свою судьбу, и на свою роль.

Лет восемь назад удалось мне раздобыть мемуары бывшего командира нашей дивизии генерала Н.И. Бирюкова (Бирюков Н.И. На огненных рубежах. Башк. изд.: Уфа, 1969). В его воспоминаниях прочитал я следующие слова: «Обстановка, в которой оказалась 186-я дивизия в первые дни войны, не была характерной для всех соединений и частей. Уже в то время у нас имелись факты, когда войска были обеспечены всем необходимым и успешно вели борьбу с немецко-фашистскими захватчиками».

А немного выше генерал писал: «…задача перед нами стояла нелегкая. Дивизия была неотмобилизованной, без тылов, без конского состава, почти без автотранспорта, без артиллерии, потому что артполк был еще в пути, а полковая артиллерия не имела лошадей. Несмотря на это, она получила полосу обороны свыше 50 километров. Занять же ее мы могли только одним 298-м стрелковым полком. Два других полка, 290-й и 238-й, на рубежи выдвигались прямо из эшелонов». 238-й стрелковый – это и был наш полк…

Не дав нам дождаться подхода немцев к Себежскому укрепрайону, нас сняли и перебросили под Витебск. По дороге, едва двинувшись с места, мы попали под бомбежку одним-единственным немецким самолетом – он сбросил три бомбы. Одна взорвалась на путях станции Идрица, где мы остановились, между нашим эшелоном и другим, стоявшим через десяток пустых путей. Немца отогнали два наших юрких тупорылых ястребка, вынырнувших откуда-то из-за леса, тот сбросил еще две бомбы где-то уже за станцией и улетел прочь. Но от этой единственной бомбы, упавшей на путях, сначала загорелся один вагон в середине того, второго состава, а потом, через несколько минут – исчез вдруг весь состав, на его месте образовалось как бы огненное озеро, огонь не метнулся вверх, как рисуют взрывы на картинках, а растекся по земле вдоль всего эшелона вправо и влево от него метров на 20–30, захватив ближайшие пути и наш комендантский взвод, бежавший во главе с капитаном, комендантом эшелона, с лопатами забрасывать песком горящий вагон. И звука взрыва мы не услышали, только что-то фукнуло со страшной силой на нас, и мы повалились друг на дружку, не успев понять, в чем дело. Оглохший (повредило барабанку в левом ухе, потом, спустя годы, пришлось узнать), вскочил я с полу нашего вагона и увидел, как солнце скрывается в туче пыли и дыма, поднимающиеся с земли, в воздухе, паря в нем, как листы картона на ветру, падают на землю подброшенные взрывом вагонные двери и крыши… Тот эшелон был с боеприпасами. На землю сыпались то осколки, то целые неразорвавшиеся снаряды. Иные рвались уже и на земле. Отовсюду бежали люди, они открывали рты, и тут я понял, что оглушило, не слышу, и бросился бежать вместе с ними. Иногда бежавшие рядом вдруг припускали бежать быстрее, рывком, еще и оглядываясь назад. Оглянулся и я. Там, на станции, взлетали один за одним огненные гейзеры, и какие-то хлопки, как удары вальком по мокрому белью, я уловил все-таки – это рвались цистерны с горючим, и особенно громкие и звонкие взрывы их еще прибавляли жару к нашей панике. А поселок при станции, весь из деревянных домишек, уже полыхал жутким русским пожарищем, на какие нагляделся я в своем детстве, когда мальчишкой бегал смотреть по набату на деревенские пожары, сжиравшие дотла целые деревни…

К вечеру только собрали мы кое-как своих людей да всю ночь до утра возились с тушением отдельных очагов пожара, потому что главное все сгорело сразу, за первые полтора-два часа. Так все произошло быстро, так неожиданно, что и не воспринималось даже сразу как реальность, хотя что могло быть реальней этих дымящихся пепелищ, развороченных вагонов, цистерн, железнодорожных путей – и десятков, десятков прикрытых шинелями, плащ-палатками, мешками и еще бог знает чем, уложенных рядами на лугу за станцией, военных, гражданских, старых, малых, женщин, детей, убитых, умерших от ран, ожогов, удушья, когда все кругом рвалось и горело и спасаться было некуда.

Сделали несколько перекличек, недосчитались многих, отошли назад, опять на запад, и только под утро снова погрузились и опять двинулись. Утром, при свете дня, пожарище, еще кое-где дымившееся, погибшей накануне на глазах целой большой станции с поселком, впервые явило нам смертный оскал войны. Слух постепенно возвращался ко мне, но я не слышал вокруг себя никаких слов. Поезд медленно двигался по только что восстановленным путям, и мы молча глядели на то, что наделала одна-единственная вчерашняя бомба, взорвавшаяся на полотне вблизи от того рокового эшелона…

Прошло всего несколько часов, и мы получили второй удар, который на этот раз был направлен уже прямо по нам. Мы только что проехали Невель, и поезд наш втянулся в узкое озерное дефиле, которое и сейчас существует южнее Невеля, как вдруг мы остановились. Что это была за остановка, я так и не узнал никогда, подозреваю, что это была всеобщая наша тогдашняя неловкость, неопытность, неумение воевать. Мы успели закиснуть за два десятилетия мирной жизни и тяжело раскачивались, как и вообще частенько бывает с нами, русскими. Паровозная бригада, подозреваю, завидев идущий на поезд самолет, не нашла ничего лучшего, как остановиться на этом узком, стиснутом двумя озерами перешейке…

И сразу же после остановки мы услышали над самыми головами рев самолетного мотора и множество взрывов, следовавших один за другим, одной группой и потом снова опять группой, как будто кто бросил одну горсть и за ней вторую. И наша противозенитная установка на платформе сзади нашего вагона почему-то молчала, хотя потом ребята говорили мне, что она успела выпустить одну длинную очередь. Еще не совсем стих удалившийся стервятник, а уже слышны стали крики, вопли и стоны. Выскочив из нашей теплушки, мы увидели, что несколько вагонов впереди и сзади нашего разбиты прямыми попаданиями мелких осколочных бомб, и снова десятки убитых и раненых лежали возле вагонов и в самих вагонах. Еще счастье, что большинство бомб попало мимо вагонов, взорвалось возле, в нескольких метрах от полотна и не все осколки попали в людей. Но платформа позади нас с зенитной установкой из четырех станковых пулеметов получила прямое попадание, и все там были перебиты, включая и полкового комиссара, который сам стоял за пулеметом, когда успел выпустить одну очередь по немцу. Тот нагло и безбоязненно летел на бреющем полете вдоль остановившегося беззащитного поезда, не боясь ни нашего сопротивления, ни взрывов собственных бомбочек, которые были страшны только для наземных целей. И мы услышали его снова! Он возвращался и опять ложился на бреющий полет. Но на этот раз он летел не над самим поездом, а сбоку, и, когда поравнялся с головой состава, оттуда, сверху, застрочил пулемет по нашей нестройной толпе, выкатывавшейся из стоящих теплушек. Еще убитые, еще раненые! А у нас и винтовки у большинства остались в стойках внутри вагона, выскочили так, не думая! Вот эта необученность, неотесанность наша, инерция мирного времени! Кто-то успел послать вдогонку несколько разрозненных выстрелов, но немец скрылся так же внезапно, как и появился.

Я был власовцем

Подняться наверх