Читать книгу Суд праведный - Александр Ярушкин, Леонид Шувалов - Страница 2
Часть первая
Глава первая
Прощеное воскресенье
Оглавление1
Прощеное воскресенье 1904 года в селе Сотниково Томского уезда Томской губернии выдалось морозным. Тусклый шар зимнего солнца, садясь за черную стену Инюшенского бора, все затопил багровым светом. Фиолетовые сугробы дыбились вдоль главной улицы, темнея в ложках, будто их там посыпали пеплом. Дымы всходили в самое небо, теряясь среди редких вечерних звезд.
Шумно, весело, широко, рьяно, обжорно и разорительно прокатилась Масленица по селу. Сотниковская ребятня с утра в понедельник лепила высокую горку, длинным языком выкатившуюся прямо на толстый голубой лед реки; бабы дружно взялись печь блины; мужики облачались в ненадеванные рубахи, расчесывали кудлатые бороды; заневестившиеся девки прихорашивались в ожидании вторника-заигрыша и среды-лакомки, когда в дома могут нагрянуть сваты; парни гоголями расхаживали по улицам, хвастаясь белыми пимами «на выход», перебрасываясь шуточками и частушками. В четверг-разгуляй Масленица набрала силу. Мчались, гремя бубенцами и колокольчиками, разукрашенные тройки, снежная пыль обдавала теснящихся к обочинам зевак. До самого вечера с лихим гиканьем и хохотом возили на санях разодетое, как купчиха, легкое соломенное чучело, веселящее сердца гулеванов. По домам, собирая даяния, бродили ряженые. На льду Ини в шумном кулачном бою сошлись ребятишки, потом их сменили парни, еще более шумные и гогочущие, а чуть позже встали стенка на стенку совсем уже крепкие мужики. И пошла потеха! Затрещали скулы, ребра, зипуны и бороды. В пятницу и субботу отходили от разгуляя. Присмиревшие зятья, охая, прикладывая к ушибленным местам примочки, трогая пальцами пошатывающиеся зубы, потчевали тещ, а молодухи хлопотали вокруг золовок. В воскресенье сотниковцы падали друг другу в ноги и просили прощения за всяческие когда-либо нанесенные огорчения и обиды: младшие – у старших, старики – у детей и внуков, жена – у мужа, муж – у жены, сосед – у соседа. Основательный крестьянин в сапогах, пахнущих дегтем и рыбьим жиром, с обитыми медью каблуками, кланялся в пояс своему работнику в заплатанном зипунишке, приговаривая: «Прости, Христа ради, коли чё не так было!..» На берегу реки вдруг появились охапки соломы, старые плетни, разбитые бочки, дегтярницы, отслужившие свой век тележные колеса. Сошелся народ. Вспыхнула соломенная Масленица, и от жара горящего на ней хвороста почернела и опала ледяная горка. Еще до наступления сумерек сотниковцы разбрелись по гостям. Хотелось успеть наесться и навеселиться.
Наступал Великий пост.
2
Холодный воздух, стелясь по широким сосновым плахам некрашеного пола, туманом ворвался в избу. Вслед за ним, шумно отряхиваясь и старательно притопывая, чтобы сбить налипший на пимы снег, ввалился хозяин, Терентий Ёлкин. Был он худ и длинен… Длинноногий, длиннорукий, длинноголовый, длинноносый – и не зря прозвище Кощей накрепко приклеилось к нему. Редкие скомканные волосы, жидкие соломенные усы, плохо прикрывающие тонкие бледные губы, такая же небогатая козлиная бороденка служили предметом постоянных насмешек односельчан.
Однако смех смехом, а уважением сотниковцев Терентий пользовался. Хозяин справный, даром что не коренной, а из переселенцев-«лапотонов», немногим более десятка лет назад притопавших в Сибирь через всю Расею и боязливо осевших среди старожильцев, с незапамятных времен облюбовавших пологий берег реки Ини. Старики сказывали, основал село то ли сотник, то ли просто служивый человек из отряда Ермака Тимофеевича. Может, и врали, но одно верно: Сотниково – село давнишнее.
Хоть и полагалось Терентию Ёлкину следовать со своей семьей аж до самого Амура, глянулись ему эти места, и не пошел он дальше. Терентий и в Курской губернии не из бедных был, а здесь и вовсе быстро окреп. Пригодились сбереженные в долгой дороге деньги. Выставил старичкам-старожильцам ведро вина и, испросив разрешение общества, начал строиться.
Изба вышла крепкая, сибирская, сложенная из ядреного леса. Амбары, пригоны, навесы – все на месте. Видно, что не на год строил, а так, чтоб и ребята после не ругались. Сами бы пристроечки позже ладили. Землицы хватит, есть где пораскинуться! Да и самих ребят у Терентия, на зависть многим, – шестеро. И ни одной девки! «Вот тебе и Кощей! Не оплошал по мужской части!» – хихикали соседские бабы, глядя на его жену Настасью, которая вновь ходила в тягости.
Стягивая с головы треух, высвобождая руку из просторной собачьей дохи, дрыгая тощей ногой, чтобы пим скинуть, Терентий разгульно зашумел:
– Настеха! Гостей примай! Вот гости пожаловали!
– Здравствуйте, Настасья Калиновна, – сняв шапку, степенно поклонился вошедший в избу следом за хозяином Анисим Белов, кряжистый, широкоплечий мужик, с лицом, густо обросшим русой бородой, с серьезными серыми глазами, спокойно поглядывающими из-под заиндевевших на морозе бровей. – Вы уж простите, ежели когда невзначай обидел…
Настасья, дородная тридцатилетняя женщина, тяжело поднялась с лавки и, по-утиному переваливаясь, сделала несколько шагов навстречу:
– Доброго здоровья, Анисим Павлович… И вы уж меня простите, коли по глупости бабьей чё не так сказала… – Глянув на мужа, она насмешливо сморщила нос: – Гулеван!.. Баба на сносях, а он в дом носа не кажет, только в гости и приходит…
Забыв, что еще утром он на коленях просил у Настасьи прощения за все нанесенные ей обиды, Терентий, закончив единоборство с застрявшим на ноге пимом, медленно разогнулся и, выпятив тщедушную грудь, вдруг погрозил жене костлявым крючковатым пальцем:
– Цыц, баба! Не порть мужикам праздник!
– Извиняй, Настасья, – смутился за приятеля Анисим Белов, и по голосу, по уверенным движениям его, сразу почувствовалось, что, в отличие от Терентия, выпил он самую малость.
Нетвердыми шагами добравшись до стола, Терентий расслабленно уселся на широкую лавку, обвел избу осоловелым взглядом, продолжая хорохориться, стукнул кулаком по столешнице:
– Чего ты перед ей звиняешься?! Хошь, я ей сейчас врежу! Скажи, хошь?
– Будет тебе, – укоризненно произнес Белов, присаживаясь рядом с приятелем. – Прощеный день сегодня, забыл?
– Все едино – врежу! – пьяно обижаясь, что ему не хотят верить, сказал Терентий, но, увидев, как супруга, не обращая внимания на угрозы, принялась возиться у печи, махнул рукой и, подперев сухим кулаком подбородок, принялся рассуждать: – Бабу нельзя не бить. Какой ты хозяин, коли бабу себе не подчинишь? Бабы, они – э-ге-ге… Понимаешь, Анисим?.. Бабу свою я в струне держу… Ндрав у меня энтакий… Суро-о-вый ндрав… Отец такой был, дед такой был… и я… Ты же меня знаешь, Анисим…
Белов, не слушая разглагольствования приятеля, задумчиво смотрел на вздрагивающий язычок пламени в керосиновой лампе и вспоминал свою Степаниду, которую три года назад схоронил в белой от солончаков и ковыля Кулундинской степи. Не выдержала жена его, Степанида, растянувшейся на долгие месяцы, тряской, зябкой, голодной переселенческой дороги… Ушла. Оставила Анисима одного. Нет, у него есть сын Петька, вымахавший в неполные шестнадцать лет в здорового парня, есть дочь Татьяна… Болью, непрощенной самому себе виной, давил на душу случай, когда в ответ на уговоры жены не ехать в треклятую Сибирь он впервые, вгорячах, поднял на нее руку…
Анисим вздохнул, оторвал немигающий взгляд от лампы и невольно разулыбался. Шесть пар мальчишеских глаз с веселым любопытством уставились сверху на продолжающего разглагольствовать отца. Свесив льняные головенки с полатей, ребятишки смешливо шушукались, пихали друг друга острыми локотками. Самый младший, трехгодовалый Гришутка, толком не понимая причины общего веселья, таращился на Анисима и озадаченно улыбался, запустив палец в не по-отцовски курносый нос.
Почувствовав, что его не слушают, Терентий Ёлкин по-совиному крутнул шеей.
– А ну, спать, бесенята! – уже беззлобно прикрикнул он и, пошатываясь, направился к печи. Делая пальцами костлявую «козу», пригрозил: – Кому сказал, спать! Лешак уташшит!
Старший сын Терентия первым понял, во что может обратиться самая невинная отцовская шутка, и шустро юркнул за занавеску. Лопоухий Венька, шмыгнув носом, ободранным еще в четверг, во время потасовки на льду, звонко откликнулся:
– Папанька, не пужай!
Терентий, ерничая, присел и, словно и действительно был озадачен отпором, почесал продолговатый затылок. Потом горделиво обернулся к Анисиму:
– Глянь-ко, бойкие какие… «Не пужа-а-ай!..» Все в меня… – внезапно выцветшие брови Ёлкина сошлись на переносице, и он задумчиво проговорил: – Токмо вот никак в толк не возьму, откель у Гришки заместо носа пуговка?.. Отвечай, Настюха, откель?!
– Отлипни, репей! – добродушно огрызнулась хозяйка. – За стол садись лучше.
– И то верно, – икнув, на удивление легко согласился Ёлкин и, чуть пошатываясь, вернулся на свое место.
На чисто выскобленной столешнице уже горой лежали в большой тарелке поблескивающие маслом пористые блины, сочно желтела квашеная капуста, теснились в миске соленые, словно восковые, груздочки, каждый не больше пятака. Вкусно пахло румяным пирогом с рыбой. Настасья ушла в угол к прялке. Терентий, осенив себя крестным знамением, выставил зеленую четверть с остатками очищенной и, внушительно крякнув, аккуратно разлил по стаканами.
– И как ты без бабы живешь? – набив рот пирогом, покачал он головой. – Не пойму… Хоша ты мне и земляк, не одобряю…
Анисим, посуровев, отозвался:
– У меня Татьяна за хозяйку…
– Татьяна… – протянул Терентий и развел руками. – Почитай и нет ее, Татьяны твоей… Девка-т на выданье! Парни к ей так и липнут, как мухи на мед. Выскочит в замуж, и все…
– Пущай в девках походит, – хмуро проронил Белов, души не чаявший в своей ладной, пригожей дочери. Никак у него не укладывалось в голове, что Татьяна и правда не сегодня завтра может оставить их с Петькой вдвоем. – Молодая еще…
Терентий неодобрительно взглянул на Анисима и потряс в воздухе щепотью квашеной капусты:
– Молодая! Во-во… Доходится!.. Кому перестарки-т надобны!.. Обидел ты ноне Маркела Ипатича, обидел.
Белов недовольно поморщился, но промолчал.
– Можа сказать, фарт тебе подвалил! – прожевывая очередной кусок, воскликнул Терентий. – А ты нос воротишь! Дурень ты, Анисим! И чем Никишка Зыков тебе не жених? Да с Зыковым, если хошь знать, кажен старожилец породниться желат! У Маркел Ипатича карман толще вековой сосны, а ты с анбицией… Гордыня у тебя, Анисим, не по заплатам! О сю пору не уразумею, как энто Зыков к тебе, полетошнику, и сватов заслал?! А ты? Ты им от ворот поворот, вроде, наше вам с кисточкой, Маркел Ипатич! Дурень ты, дурень, Анисим!..
Анисим протяжно вздохнул:
– Зла Татьяне не желаю, поэнтому и не отдал за Никишку Зыкова. Зачем девку на всю жисть в кабалу беспросветную отдавать?
– Во-во… – воздел к потолку костлявый палец Терентий. – Брезговашь много! Презрение обчеству высказываешь… Чё, у тебя пятидесяти целковых не найдется, чтоб за приемный приговор уплатить? Приписался, да и все дела. Полноправный член обчества. Али не надоело полетки платить? Кажен год за одно токмо жительство в селе двадцать целковых отдаешь! А еще с кажной головы скотины по полтине, да с кажных ста копен сена полтину, да за землю пахотну рупь с десятины, да за выпас, водопой, городьбу поскотины, ремонт дорог… Считал аль нет, сколько выходит? Не намаялся по колкам да ямкам опосля старожилов косить?
– Так-то оно так, – пробурчал Анисим. – Зато дышу я слободнее…
– Как был лапотон курский, так и остался! – досадливо махнул рукой Терентий. – Нету в тебе сибирского разумения. Несуразный ты… Вот и лошадь в прошлом годе за двадцать целковых купил, а ей красна цена – пятнадцать. Правду говорят: переселенец что младенец… Уважил бы старичков, Зыкова, к примеру, али Кунгурова с Мануйловым, выставил бы ведерко винца, поменьше бы за приписку взяли…
Белов раздумчиво почесал бороду:
– Каждому поклоны отдавать – шею свихнешь. Смолоду не кланялся, а уж под старость не буду навыкать.
Терентию показалось, что Анисим намекает на его близкие отношения со старожильцами, и он скривился:
– Во-во. Все анби-и-цию показывашь.
– Да я не к тому. На кой хрен мне энто ярмо? Припишись, так затаскают. Первым делом на должность выберут, а потом – то на сходы, то тот же староста Мануйлов холоду нагонит.
– Дык другие мужики, чё с тобой из Расеи пришли, приписались, и ничё, живут! Уж Коробкин Кузьма на чё маломочный, а и тот. И обчество к нему с уважением, в стражники на сходе выбрали.
– Еще не хватало урядниковым подручником быть, – поморщился Анисим.
– Энто ты зря. В обчестве кажен член при должности быть обязан. К примеру, меня возьми. – Терентий полез за прокопченную, в позеленевшем медном окладе икону. Вынул оттуда бережно сложенный вчетверо лист бумаги, стряхнул со стола крошки и, развернув бумагу и расправив ее, глянул на приятеля: – Слухай!
Торжественность, с которой это было произнесено, заставила Анисима усмехнуться. Но чтобы Терентий не обиделся, он прикрыл рот ладонью.
– Приговор номер пять Сотниковского сельского схода. Тысяча девятисотого года июня двадцатого дня… – меж тем начал читать Терентий. – В присутствии нашего старосты Прова Мануйлова общее собрание имело суждение о следующем, – читал Терентий по слогам, но довольно бойко и слов не коверкал. – В отведенном нашему обществу лесном наделе было решено в течение десяти лет лес не рубить. Однако некоторые крестьяне нашего общества производят самовольную порубку леса и потребляют таковой безо всякой видимой пользы. По обсуждении чего, сельский сход с общего единогласия постановил… – голос Терентия сделался еще торжественнее, и даже Настасья оторвалась от работы, а ребятишки снова высунулись из-за занавески. – Для предупреждения, то есть остановки, рубки упомянутого леса в нашем лесном наделе, подвергать виновных штрафу в размере пятидесяти копеек за каждое срубленное дерево. Для наблюдения за лесным наделом и за самовольной порубкой леса, а также и указания виновных обществу мы уполномочиваем из своей среды местным лесным сторожем крестьянина Терентия Ивановича Ёлкина, тридцати семи лет, человека… – Терентий вознес костлявый палец к потолку, и на стене заколыхалась тощая изломанная тень, а палец вытянулся в скрюченный указующий перст: – … человека честного и добросовестного! Под судом и следствием не бывшего и ныне не состоящего…
– Дальше читай, папанька, – подал с полатей голос лопоухий Венька.
Приговор отец читал чуть ли не каждому гостю и при каждом удобном случае, и Венька почти наизусть знал все, что написано на бумаге. Но уж больно складно там говорилось! И еще ему нравилось, как хвалили в бумаге папеньку.
– Цыц, пострел! – прикрикнул Ёлкин, но чувствовалось, интерес сынишки ему льстит.
Мальчишка нехотя скрылся за занавеской, а Терентий, прокашлявшись, продолжал:
– За что он, то бишь я, должен получать от общества вознаграждение по 25 копеек из каждых 50 копеек штрафа и остальные 25 копеек зачислять в мирской капитал… – Дочитав, Терентий приблизил бумагу к глазам и гордо произнес: – Сам помощник волостного старшины расписался и печать приложил. Ишь, орел-то как ладно пропечатался. Все гербы на крылах видать. Стало быть, почти государственный я человек. Любого кажного отловить могу.
Белов насмешливо сощурился:
– Неужто кажного?
– А ты как думал? Уполномочие на то имею.
– Чего же ты Зыкова не отловил, когда он по первому снегу с сынами с Камышинского ключа трое саней березы вывозил?
– Это кады было? – изобразил удивление Терентий.
– А то не помнишь?
– Убей бог! – приложил руки к груди Ёлкин.
– Так вы же с Лукой Сысоевым от Варначихи шли, в аккурат с Зыковыми столкнулись. Мне сам Лука и сказывал, – поддел приятеля Анисим.
– Вот ты такой и есть, – обиженно выговорил ему Терентий. – Чё заноза в заднице… Я так разумею, не зря народ придумал: «С богатым не судись». А ты, ну ничё не разбираешь! От энтова тебя и не любят.
– Не девка я, чтобы меня любили, – отозвался Анисим.
Он и раньше не умел подлаживаться под других, заглядывать в глаза тем, кто побогаче, кто у власти, а как схоронил свою Степаниду, вообще нелюдимым стал и, оказавшись в Сотниково, сдружился только с Терентием, они были родом из одной курской деревеньки и даже какая-то дальняя-предальняя родня. А с «уважаемыми» членами сотниковского общества Белов не очень ладил. Не то чтобы скандалил и в ссоры ввязывался, нет, он не отличался разговорчивостью, но сказывалась не утихшая в сердце горечь от потери жены, а потому любая брошенная им фраза звучала как-то слишком язвительно и чересчур прямо. А кому это понравится?!
3
По-городскому высокий, с кирпичным низом, с широкими окнами, окаймленными наличниками, разукрашенными причудливой резьбой, четырехскатный, крытый железом, дом пристава высился на взгорке совсем неподалеку от приземистой избы священника да аккуратной церквушки, прошлой осенью чисто обшитой тесом и покрашенной в небесно-голубой цвет, при лунном свете сразу становящийся густо-синим. Все село, все изгибы реки были видны отсюда как на ладони.
Зыков Маркел Ипатьевич, торгующий, знающий себе цену крестьянин, даже покрутил головой: вот становой пристав Збитнев Платон Архипович любит пожить на широкую ногу. Служба позволяет. Чего-чего, скажем, а керосина вовсе не экономит, даже сейчас сквозь неплотно прикрытые ставни пробиваются узенькие, но яркие полоски света.
Маркел Ипатьевич пригладил ладонью бороду, подошел к парадному крыльцу с полукруглым навесом, покоящимся на массивных четырехгранных металлических прутах, скрученных в тугую спираль. Он потопал ногами, сбивая с сапог снег, и сбросил с плеча увесистый мешок, в котором глухо, как поленья дров, бились друг о друга жирные мороженые обские стерляди. Сняв шапку, Маркел Ипатьевич вытер ею взмокший от натуги лоб, отдышался и только тогда двумя приплюснутыми, плохо гнущимися пальцами деликатно подергал свисающий из просверленного в косяке отверстия шелковый плетеный шнур с костяным желтоватым шариком на конце. За дверью раздался мелодичный звон колокольца, послышались грузные шаги, дверь распахнулась.
Выставив перед собой большой керосиновый фонарь, на Маркела Ипатьевича уставился сам хозяин дома – грузный пристав, мундир которого давно уже потерял талию. Вторично сдернув с седой головы шапку, Зыков торопливо, но почтительно поклонился:
– С праздничком, Платон Архипыч! Извиняйте, ежели кады чем не потрафил…
– Спасибо, любезный, – разглядев и узнав в посетителе одного из самых богатых сельчан, когда-то хорошо нажившегося на извозе, а позже, после открытия Сибирской железной дороги, переключившегося на маслоделие и торговлю, достаточно уважительно отозвался пристав. – И ты меня прости, если когда резким словом обидел…
Прикидываясь простачком, Зыков конфузливо осклабился:
– Тут баба моя подарочек сгоношила, не побрезговайте…
– Чего же ты в дверях стоишь? – укорил Платон Архипович таким тоном, будто давным-давно зазывал Зыкова в гости, а тот вот все не шел и не шел. – Проходи, любезный, проходи… Мешок свой… э-э-э… в коридоре оставь…
В прихожей Зыков проворно скинул новенький овчинный полушубок, рукавицей еще раз обмахнул начищенные сапоги и, продолжая прикидываться, совсем было примерился бросить его в угол, но пристав все так же укоризненно протянул:
– Маркел Ипатьевич…
Зыков поспешно кивнул. Пристроил полушубок и шапку на монументальную, красного дерева, вешалку, степенно одернул пиджак, проверил, на все ли пуговицы застегнута праздничная рубаха, глянул в зеркало и, пригладив ладонями густые, уложенные на прямой пробор волосы, обильно смазанные коровьим маслом, шагнул в комнату, откуда доносились приглушенные голоса и неторопливые переборы гитары.
За большим круглым столом, уставленным закусками и бутылками, подперев тонкой бледной рукой изможденное лицо с тяжелыми мешками под глазами, сидел учитель сельской школы Симантовский. Когда-то, обучаясь в Москве на юридическом факультете, он с юношеским максимализмом нырнул в идеи народничества, бросил учебу, пытался стяжать себе некие лавры на ниве просвещения инородцев на самых окраинах Российской империи, но судьба единомышленников, подвергнувшихся арестам, слухи об их тяжелой доле да и сами сибирские нравы и суровые морозы быстро остудили пыл Симантовского, постепенно переместив бывшего вольнодумца подальше от этих самых окраин, поближе к местам достаточно обжитым и обитаемым. Вот уже седьмой год Симантовский учил уму-разуму местных крестьянских ребятишек, а вечера посвящал горькой.
Не обращая внимания на робко остановившегося в дверях Зыкова, он продолжил, по всей видимости, давний, может и нескончаемый, спор с вольготно откинувшимся на обитую палевым шелком спинку диванчика чернявым молодым священником.
– Вот вы, отец Фока, изволили заметить, что, дескать, тунгусы и остяки тоже народ крещеный, но смею вас уверить, христиане они весьма номинальные. Как были дикарями темными, так и остались. Зачем только наш исследователь Миклухо из России в Южное полушарие мотался? Проще высадиться в Енисейской губернии: куда ни пойди, везде дикари, только температура воздуха холоднее.
Священник, обмахнув рукой безупречно чистую рясу, поправил висящий на груди золотой крест, задумчиво обхватил гриф гитары, украшенный розовым бантом, лениво пробежал пальцами по струнам:
– Не могу согласиться с вами, господин учитель, христианство не может не сказываться на нравах…
– Да плевать они хотели на ваше христианство и на ваши нравы, – подцепив вилкой тонко нарезанный кусочек осетрового балыка, равнодушно, но и чуть поддразнивающе, возразил Симантовский. – Вот вы у нас теоретик, а я среди тунгусов жил… Лю-до-еды они. Понимаете, лю-до-еды! Когда им жрать нечего, они друг друга едят. Один тунгус свою бабу слопал. Понимаете, сло-пал!
Отец Фока недоверчиво хмыкнул, его красиво очерченные брови почти сошлись на переносице, но спор продолжать он явно не имел желания. Взяв на гитаре еще аккорд, он улыбнулся в черную ухоженную бородку:
– Если вы, Николай Николаевич, не преувеличиваете, значит, пришло время заняться реформацией, по крайней мере ввести для инородцев еще одну заповедь: не ешь ближнего своего…
Зыков не решался войти в комнату, чтобы не прерывать умный разговор, но тут появился пристав, видимо пристроивший мешок со стерлядью, и гулко попенял ему:
– Маркел Ипатьевич! Ну что стоишь?! К столу, к столу! Ну же…
Помявшись для порядка, низко всем поклонившись, Зыков преувеличенно боязливо опустился на гнутый венский стул рядом с учителем Симантовским, замер, не зная, куда девать глаза.
– Господа, – пристав развел короткими, но сильными руками. – Будет вам! Нельзя же все время о тунгусах. Что, на них свет клином сошелся? И вообще… – он засмеялся. – Вы, Фока Феофанович, я уж вас так, по-мирскому, вы тоже к столу садитесь. Сейчас Артемида Ниловна порадует нас осетринкой…
Вдохновленный словами пристава, отец Фока приободрился. Неожиданно сильным густым басом, который совершенно невозможно было заподозрить в молодом человеке со столь изящной фигурой, пропел:
– Не искушай меня без нужды возвратом нежности твоей, разочарованному чужды все обольщенья прежних дней…
Симантовский, не дожидаясь осетрины, опрокинул в себя рюмку и, перекорежив лицо в страдальческой гримасе, потянулся к огурцу:
– Вам бы, батюшка, в кафешантане выступать… Изумительный успех имели бы…
Зыков сурово покосился на учителя, столь вольно разговаривающего со святым отцом, но от замечания удержался. Тем более что священник лишь усмехнулся и, поднявшись, затянул:
– Когда легковерен и молод я был, младую гречанку я страстно любил… Прелестная дева ласкала меня, но скоро я дожил до черного дня… Пум-рум-пум-пум… Пум-пум-рум-пум-пум… В покой отдаленный вхожу я один… Неверную деву лобзал армянин…
Пристав уже собрался бурными аплодисментами высказать свой восторг, но, заметив округлившиеся глаза Зыкова, с деланной укоризной произнес:
– Ну право, Фока Феофанович…
Священник, хотя и был молод и игрив нравом, все-таки сообразил, что в присутствии Зыкова, пусть богатого, но крестьянина, нужно вести себя более пристойно, более подобающе сану. Он смущенно улыбнулся, откладывая гитару:
– Бес путает…
Симантовский вновь протянул руку к графинчику из голубого стекла, однако замер и настороженно повел тонким носом.
В комнату, торжественно держа на вытянутых руках вместительное блюдо, вплыла пышнотелая, как и ее супруг, Артемида Ниловна. Лицо жены пристава светилось довольством, а маленькие глазки живо поблескивали под тонкими белесыми бровками.
Когда Збитнев, нарезав осетрину ровными кусками, разложил ее гостям по тарелкам, учитель Симантовский, потирая руки, предложил:
– За гостеприимных хозяев!
Зардевшаяся Артемида Ниловна расплылась в благодушной и благодарной улыбке, но, заметив, что супруг продолжает стоять и лицо его принимает постепенно суровое и вдохновенное выражение, стушевалась. Платон Архипович легонько постучал ножом по краю блюда и, выпятив широкую грудь, отчего мундир стал ему несколько тесен, произнес с пафосом:
– Господа!
Священник быстро поднял голову, едва заметным движением поправил и без того безукоризненные, цвета вороньего крыла, длинные густые волосы и вопросительно посмотрел своими пронзительными глазами, в которых тут же погасла безмятежная веселость. Симантовский поморщился, словно от внезапного приступа мигрени, а Маркел Ипатьевич, смекнув мгновенно хитроватым крестьянским умом, о чем пойдет речь, верноподданнически выкатил глаза и, длинно скрипнув отодвигаемым стулом, медленно поднялся. Остальные последовали его примеру. Последним нехотя встал господин учитель.
– Господа! – с еще большей торжественностью, сквозь которую отчетливо были слышны трагические нотки, повторил становой пристав. – В ночь на двадцать седьмое января сего года наша эскадра, мирно стоявшая на внешнем рейде Порт-Артура, была внезапно подвергнута торпедной атаке со стороны нашего коварного дальневосточного соседа – Японии. – Пристав выдержал долгую, томительную паузу, на протяжении которой лицо Симантовского все больше скучнело, а в маленьких глазках Артемиды Ниловны поселился испуг. – В эту тяжелую годину испытаний, когда верные сыны Отечества от мала до велика должны внести свою посильную жертву на общее русское дело с непоколебимою верой в помощь Всевышнего, с единодушной готовностью встать на защиту царя и Отечества, я предлагаю тост за победу русского оружия! Ура!
– Ур-ра! – приглушенно гаркнул Зыков, вытянувшись во фрунт.
– Ура! – коротко и басовито прогудел отец Фока.
Артемида Ниловна подхватила тоненьким, срывающимся голоском. Симантовский издал неясный возглас, больше всего похожий на зевок. Опустошив солидных размеров хрустальные рюмки, компания дружно принялась за осетрину.
Закончив жевать, пристав Платон Архипович промокнул толстый, гладко выбритый подбородок, прикоснулся салфеткой к пышным, подкрученным вверх рыжеватым усам, всем корпусом повернулся к Зыкову:
– Как думаешь, Маркел Ипатич, победим японца?
Зыков смущенно кашлянул, отложил не очень привычную в его руках вилку, отозвался:
– Занепременно, ваше благородие!
Учитель Симантовский выпрямился, подлил себе водки, выпил, после чего, подперев кулаком подбородок, изучающе уставился на крестьянина:
– Позвольте полюбопытствовать, на чем зиждется ваша уверенность, уважаемый Маркел Ипатьевич?
Зыков в свою очередь воззрился на Симантовского. Немного подумав, рассудительно проговорил:
– Видал я этих япошек, когда за грузом в Маньчжурию ходил. Мелкий народец. Куда им супротив нашего мужика? Не выдюжат. Занепременно побьем.
– Глас народа! – одобрительно проговорил пристав. – С таким мужиком не только японца одолеем!
Учитель, сразу утратив к Зыкову всякий интерес, потянулся за графинчиком с водкой. Ни к кому не обращаясь, пробормотал:
– Мужик мужику рознь…
– Одолеем! – согласно кивнул священник. – Надо бы молебен отслужить. Во славу оружия русского и для поднятия духа народного.
– Дело говорите, Фока Феофанович, – поддержал его Збитнев. – Дух поднимать надо. А то урядник третьего дня доносил, мужики в кабаке нехорошие разговоры ведут.
Он покосился на Маркела Ипатьевича, и тот, будто чувствуя себя виноватым, втянул голову в плечи:
– Так то ж, ваше благородие, Платон Архипыч, не старожильцы разговоры ведут, а лапотоны расейские, голь переселенческая. Понабрались заразы в Расее и тут ее распушают…
– Это кто же рот открывает? – как бы между прочим поинтересовался пристав.
– Да курские… – махнул рукой Зыков. – Аниська Белов, к примеру, али Игнашка Вихров с Васькой Птициным…
Взгляд пристава потяжелел:
– Ты, Маркел Ипатьевич, соберись-ка с Мануйловым да другими старичками, потолкуйте об этом хорошенько. Пресекать надо смуту. Не дай бог, разведете у нас социалистов да бунтовщиков.
Ощутив в голосе станового скрытую угрозу, Зыков напыжился:
– Нешто мы без понятия, ваше благородие? Основательным домохозяевам от энтих смутьянов урон один.
– Урон? – слегка оживился Симантовский. – Мне казалось, напротив. Насколько я знаю местные нравы, нынче вы платите мужику, который на вас батрачит, семьдесят одну копейку в день, бабам – сорок восемь, а подросткам и того меньше – тридцать две. Да и расчетец при уходе весьма своеобразный производите. За харчи – долой, за одежонку – долой. Вот и уходит мужик от вас по осени почти при собственном интересе… Только переселенцы на таких условиях и работают. А раньше-то батрак вам больше целкового стоил, самим горбатиться приходилось. Не так разве?
Зыков обиженно насупился, покраснел. Однако спорить с учителем не стал, проговорил веско:
– На крепком мужике империя держится, Расея…
– Ого! – не без иронии восхитился Симантовский. – Весьма верное суждение!
Пристав, внимательно слушавший учителя, тяжеловато прищурился:
– Да вы, Николай Николаевич, политэконом. Произведения Маркса, должно, почитывали…
– И Маркса почитывал, – усмехнулся Симантовский, задиристо выпячивая узкую грудь.
Отец Фока примирительно поднял руки:
– Будет вам, господа! Все от лукавого…
– Не скажите, Фока Феофанович, не скажите… – с тем же тяжелым прищуром заметил Збитнев. – Пролетарии народ мутят. На днях из уездного полицейского управления циркуляр получил. За подписью самого исправника, Попова Константина Ардальоновича. Забастовки всякие чинят. В Харьковской и Полтавской губерниях крестьяне бунтуют. Да и у нас под боком, в Новониколаевском поселке, не все ладно, кружки социал-демократические организовывать стали. Взяли моду сборища устраивать, маевками называют, газетки пролетарские, против царя печатающие, почитывают…
– Всех этих социалистов, которые супротив царя идут, пропалывать надо! С корнем рвать! Чтоб семя злонамеренное не дали! – свирепо вдруг взвился Зыков.
Задремавшая Артемида Ниловна испуганно дернулась, захлопала глазами. Даже Симантовский поперхнулся водкой.
– Вот видите! – ни к кому не обращаясь, воздев указательный палец с коротко остриженным широким ногтем, погрозил кому-то Платон Архипович. – Мужику все эти пролетарии и социалисты глубоко противны! Крепкому крестьянину бунтовать некогда, ему хозяйствовать надо, капитал заводить. В них опора царя!
Зыков воинственно тряхнул бородой:
– Да пусть только государь император глазом мигнет, мы этих супостатов, как вшей, передавим!
Артемида Ниловна, стараясь не скрипнуть стулом, тихонько встала и осторожно вышла на кухню.
Провожая заторопившегося Зыкова, пристав легонько похлопал его по плечу:
– Я на тебя, Маркел Ипатьевич, надеюсь… Ежели что, сообщай.
– Не извольте беспокоиться, ваше благородие, – надевая полушубок, заверил тот, потом, помявшись, понизил голос и с просительной интонацией проговорил: – Ребята мои в возраст вошли… Не сегодня завтра на войну призовут…
– Хорошее дело, – делая вид, что не замечает интонаций, сказал пристав. – Глядишь, георгиевскими кавалерами вернутся или чин получат.
– Так-то оно так, – теребя шапку, проговорил Зыков. – Но старый я ужо стал, не угляжу один за хозяйством. Молодой глаз нужон да рука покрепче…
Пристав вздернул стриженую щетинистую бровь. Зыков стрельнул глазами в комнату, убедился, что учитель и священник заняты беседой, поспешно сунул руку за пазуху.
– Намедни в Новониколаевском был, – проговорил он, суетливо разворачивая чистую цветастую тряпицу. – Вот в лавке штуковину занятную увидел, не удержался… Не обидьте старика, ваше благородие, примите от всей души…
На его заскорузлой ладони в отсветах керосиновых ламп желтым зайчиком блеснул массивный золотой портсигар. Платон Архипович расправил грудь, кашлянул и всем корпусом неторопливо обернулся в сторону устроившихся на диванчике гостей. Затем укоризненно протянул:
– Маркел Ипатьевич… право же…
Зыков быстро нагнулся и бережно выдвинув маленький ящичек под зеркалом, опустил туда портсигар. Платон Архипович шумно вздохнул:
– Ступай, Маркел Ипатьевич, не беспокойся. Думаю, твоей нужде можно помочь.
– Уж помогите, ваше благородие, век не забуду, – прочувственно бормотал Зыков, с поклонами пятясь к двери.
Когда пристав вернулся к столу, Симантовский, откинувшись на спинку диванчика, лениво философствовал:
– Нужно вам сказать, тунгус, ведущий торговлю с русским, называет этого русского другом. А «друзья» поят тунгусов разбавленной водкой, пользуясь их истинно французской натурой. Для тунгуса на первом месте – гостеприимство и любовь к пирушкам. За бутылку вина он без колебания отдаст соболя, а чтобы произвести эффектное впечатление на гостей, готов промотать последнюю добычу. Они в долгу как в шелку и у русских, и у якутских торгашей. Русский «друг» сунет ему клочок оберточной бумаги, на котором-то и написано всего – цифирь, обозначающая сумму долга, а тунгус свято бережет эту, с позволения сказать, расписку и считает первейшей обязанностью непременно выплатить означенную сумму. Он, бедняга, и не допускает, что его основательно надули. А ежели тунгус в гости к «другу» приедет, пиши пропало. Даже бабы и дети малые – требуют от него подарков, говоря, что раньше добрый был, а нынче совсем скупой стал. Тунгус и старается. Сам очевидцем был. И лыжи отдал, и оленя. Одним словом, дитя природы.
Становой пристав улыбнулся, развел руками:
– Сколько можно об этих тунгусах? Спели бы лучше что-нибудь, Фока Феофанович! Это ничего, что я вас так по-мирскому?
– «Среди долины ровныя»? – взяв гитару, понимающе предложил священник.
Пристав пожал широким плечом:
– Позабористее бы, народное.
– Можно и народное, – лукаво улыбнулся в бороду отец Фока и, лихо ударив по струнам, запел на мотив «Камаринской»:
– Ах ты, чертов сын, проклятый становой! Что бежишь ты к нам со всякою враньей! Целый стан, поди, как липку ободрал. Убирайся прочь, чтоб черт тебя подрал!
– Шутник вы, батюшка, – усмехнулся Збитнев. – Что ж смолкли? Уважьте, спойте дальше…
– Ах ты, чертов сын, трусливый старый поп, полицейский да чиновничий холоп! Что бежишь ты к нам о Божьей воле врать, стыдно харей постной Бога надувать, – еще веселее пропел отец Фока и открыто улыбнулся приставу. – Теперь довольны?
– Вполне, – благодушно ответил Платон Архипович, кивнул. – Что-то вы, господа, блинчиками с икоркой пренебрегаете.
– Блинчики – это идолопоклонство, – отозвался Симантовский, но руку к блюду с горой блинов протянул. – Пережиток былого зимнего празднества, некогда среди наших предков распространенного. Они были тогда дикие, как тунгусы, и блин с солнцем отождествляли. Христианством тут и не пахнет. А ваша церковь, батюшка, взяла этот языческий праздник под свое покровительство, хотя ни в ваших установлениях, ни в евангельской мифологии Масленица и не упоминается… А тут даже учеников распустить велят, – неожиданно закончил он.
Отец Фока только хмыкнул:
– Пусть их! Нажрутся, напьются, на кулачках повеселятся, зато потом смирными агнцами будут, покорными Господу и царю.
– И о бунтах помышлять не станут, – поддакнул Платон Архипович.
Симантовский вдруг встрепенулся:
– Этот тунгус, которого вы только что проводили… Зыков… Он упомянул переселенца Белова… Это у которого сын Петька?
Пристав, припоминая, задумался.
– У него, у него, – качнул головой отец Фока. – Хотел я этого раба Божьего Петра в певчие определить, голос у парня хороший, да он ни в какую.
– В отца, поди, упрямый, – нахмурился Збитнев.
– А что? Упрямство, ежели в науках, так не самое последнее качество. В прошлом году он у меня одним из лучших учеников был, особенно в гуманитарных дисциплинах.
– Зря вы их этим дисциплинам обучаете, – веско заметил Збитнев. – Мужику что надо? Расписаться уметь и арифметику, уж от нее-то никакого вреда, а, напротив, только польза при ведении хозяйства.
4
Анисим Белов, похвалив Настасьины блины и пирог, накинул полушубок на плечи и, не застегивая его, вышел с Терентием на улицу.
В холодном небе ярко светила луна. Сотниковцы еще не спали. Где-то вдалеке слышались задорные переборы гармони, в соседнем переулке испуганно, но и радостно взвизгивали девки, а еще с другого конца села неслась разухабистая пьяная мужицкая брань. Понятно, село провожало Масленицу.
Прощеное воскресенье…
Белов похлопал приятеля по плечу:
– Айда, Терентий, ко мне. Попробуешь, какие блины моя Татьяна печет.
– А че, я завсегда, – расслабленно мотнул головой Ёлкин, отчего треух сполз ему на глаза.
По дороге он, протрезвев на морозном воздухе, продолжал разыгрывать из себя изрядно захмелевшего и придавленного нуждой мужика. Распахнув доху, Терентий дребезжащим голоском заунывно тянул:
– Разбедным я бедна, плохо я одета, никто замуж меня не берет за это… Я с двенадцати лет по людям ходила, где качала детей, где коров доила… Есть у птицы гнездо, у волчицы дети, – у меня, сироты, никого на свете…
Анисим, едва заметно улыбаясь, поглядывал на тоскливую физиономию приятеля, на выбившиеся из-под съехавшего на бок треуха длинные волосы. Вдруг Терентий, оборвав песню и посерьезнев, вцепился в его рукав:
– Как полагаешь, забреют нас в солдаты? Слыхал я, запасных в первую голову берут.
Белов пожал плечами:
– Куды денешься? За нас первых и примутся, мы же ближе к япошкам, чем Расея. Тут, как ни крути, прямой смысл гнать на япошек нас… Когда расейские до тех мест доберутся…
– Эх, тудыт-растудыт твою! – горько проговорил Терентий.
Некоторое время они шли молча, каждый думая о своем. Поскрипывал сухой снег под ногами, и переулок был темен, как бы темностью своей подчеркивая бессилие и невозможность что-либо предпринять. Терентий высоко вскидывал ноги, чем-то походя на нахохлившуюся длинноногую птицу. Анисим, напротив, шагал прямо, глядя только перед собой, не оступаясь с узкой, протоптанной между сугробами, тропы.
– Смотри-ка, Кощей! – раздался чей-то голос. – Кощей, подь сюда!
Окрик прозвучал резко. От неожиданности Терентий споткнулся, потом поднял длинную голову и увидел темные фигуры на фоне бревенчатого сарая. Другой голос язвительно поддел:
– Не видишь, Никишка? Он уже в штаны наложил.
– Чё надоть? – боязливо, но с напускной веселостью отозвался Терентий.
С братьями Зыковыми, славившимися в селе не только наглостью и пудовыми кулаками, но и пакостной привычкой хвататься в драке за первую подвернувшуюся под руку железяку, ссориться он не хотел. Когда Белов сердито шагнул в сторону братьев, Ёлкин торопливо повис на нем:
– Ты чё, Анисим! Не связывайся… хрен с ними, с жеребцами. Пущай поржут, с меня не убудет. Слово не обух, не бьет.
Младший Зыков, семнадцатилетний Степашка, сверкнул глазом, под которым чернел полученный в «разгуляй» синяк:
– Ёлкин-Палкин лес стерег, получил промежду рог! С лапотонами дружил, чирий в заднице нажил! Эх, так твою мать, плыли три дощечки!
Средний Зыков, Лёшка, морща от усердия расплюснутый нос, подхватил частушку залихватским проигрышем гармони, и все трое, загоготав как ни в чем не бывало, в обнимку двинулись в сторону главной улицы.
Анисим, давя в себе ярость, только сплюнул неистово.
5
Богатый маслодел, не брезгающий и торговлишкой, давнишний, еще по извозу, конкурент Зыкова, Василий Христофорович Кунгуров вышел из дома сельского старосты в благодушном, даже в ищущем каком-то настроении, сыто икая, вздрагивая при этом всем своим жилистым крепким телом. Его слегка пошатывало от вина, которого не жалел радушный хозяин, однако Василий Христофорович шагал твердо. Всегда наполовину опущенные веки его хищно вскидывались, когда неподалеку раздавался девичий хохот.
Вдруг выпорхнула из какого-то двора разноголосая стайка девчат в цветастых платках. С криками, с визгом, перебрасываясь на ходу снежками, побежали они под горку, туда, где призывно пела гармонь.
– У-у-у, козы!
Василий Христофорович чувствовал себя в силе. Полуопущенные веки ничуть не застили ему свет. Он ясно видел, как Татьяна Белова, выскочившая на улицу вместе со всеми, весело смеясь, поскользнулась, и девчата с хохотом бросились ее поднимать. Кое-как отбившись от подруг, Татьяна побежала домой. С утра не заглядывала, с утра каталась с подружками на санях, таскала к реке хворост, жгла Масленицу, пела песни.
«А надо бы, надо заглянуть домой, – упрекнула она саму себя. – Отец вот скоро вернется, да и брат Петька заявится голодный, блинов домашних захочет».
Кунгуров осторожно огляделся.
Татьяна уже свернула с улицы, и Василия Христофоровича жадно влекло за ней. Захотелось догнать ее, обхватить за плечи, а то и рукам волю дать… А что ж… Ощутив в голове звенящую ясность, Кунгуров почти бегом свернул следом. Увидел темные окна маленькой избушки Анисима Белова и по-звериному обрадовался.
Войдя в низкую, по обычаю этих мест не запертую дверь, Татьяна скинула шубейку, нащупала на столе спички и зажгла свечу. Подошла к печи, приложила к ней покрасневшие руки и, почувствовав лишь слабое тепло, решила затопить, чтобы к приходу отца и брата в доме можно было отогреться.
Кунгуров стоял у окна, прислушивался, но слышал только, как кровь бешено стучит в висках. Хмель с новой яростью замутил сознание. Но это не был хмель от выпитого. Пальцы Кунгурова невольно вцепились в бороду. Оглянувшись, он сгорбленной тенью шмыгнул к крыльцу.
Татьяна раздула подернувшиеся сизым пеплом угли, подкинула несколько березовых поленьев и, присев перед печью, задумчиво наблюдала, как голубоватые язычки пламени охватывают дрова, как ежится, шипит, вспыхивает и чернеет береста.
Дохнуло холодом, и огонь боязливо встрепенулся.
Обрадовавшись, что так рано пришел кто-то из своих, Татьяна вскинула чуть скуластое, как у матери, лицо, и взгляд ее робких карих глаз остановился на вошедшем, потом метнулся к окну, за которым не виделось ничего, кроме бледного, рассеянного света луны. Не в силах перевести дыхание, Татьяна медленно распрямилась. Вдруг вспомнилось ей, как смотрел на нее Кунгуров, когда она, промокшая под летним дождем, в облепившем груди, бедра и все изгибы тела платье, бежала по скошенной траве; как старик, когда она полоскала на речке белье, будто бы случайно оказывался рядом на берегу; как, проходя мимо его огромной избы, часто лопатками чувствовала тяжелый жгучий взгляд.
Стараясь не делать резких движений, Кунгуров задвинул засов. Глухой стук заставил Татьяну вздрогнуть.
– Побойтесь Бога… Василий Христофорович…
Кунгуров хотел сказать что-нибудь ласковое, успокаивающее, но давно не говорил ничего подобного, а может, и вообще никогда не говорил такого. Из его пересохшего от внутренней горячки горла только вырвалось хрипло:
– Денег дам…
Скользкий, холодный ужас охватил Татьяну. Будто босой ногой она наступила на гадюку, свернувшуюся в гладкие, упругие кольца. Хотелось крикнуть, но сил не было. Хотелось бежать, но ноги не повиновались. Кунгуров широко шагнул к ней. Татьяна отпрянула. За спиной оказалась набирающая жар печь, и Татьяне показалось, что огонь охватил ее одежду, что он нестерпимо жжет, подбирается к лицу, застилает взор мутно-красным маревом. Кунгуров, что-то шепча неразборчивое, навалился, его руки поползли по ее плечам, коснулись шеи, груди… Татьяна уперлась ладонями в напрягшиеся, подрагивающие от возбуждения мускулы старика, ощутила исходящий от него запах чеснока, пота, водки, лука, дешевого табака, осознала свою беспомощность и впилась пальцами в морщинистые, поросшие седыми жесткими волосами щеки. Кунгуров откинулся назад, слепая ярость дернула его тяжелые веки, расширившиеся зрачки налились злобой, губы натянулись, перекосив рот, сухо блеснула желтоватая кожа на сжавшихся кулаках.
– Сучка! – прошипел Василий Христофорович.
Татьяна не шелохнулась, только мертвенно побледнела. Тяжелый удар пришелся прямо в лицо.
Растопыренными, словно сведенными судорогой пальцами Кунгуров рванул на упавшей девушке кофту, разом зацепив и рубашку и обнажив белое, как молоко, тугое тело.
6
Терентий Ёлкин оступился с тропинки и, не удержавшись, с дурашливым хихиканьем повалился на снег, широко раскинув длинные руки.
– Анисим! Выручай!
Белов улыбнулся, неторопливо вернулся, потянул приятеля из сугроба. Пытаясь опереться на рыхлый снег и всякий раз проваливаясь по самые плечи, Ёлкин похохатывал:
– Ой, не могу!!! Умора да и только!
– Охоч ты, Терентий, до баловства! Что кутенок в снегу извалялся, – все-таки вытянув его из сугроба и сбивая рукавицей снег, налипший на доху, усмехнулся Белов. – Как дите малое…
Терентий хихикнул, дурашливо отбиваясь от приятеля. Потом, заметив бегущую к ним фигуру, удивленно сбил треух на затылок.
– Ого! Глянь-ко!
Анисим поднял голову, всмотрелся:
– Татьяна?!
– Куды энто она раздемшись? – озадаченно выдохнул Терентий, переводя взгляд на приятеля.
Татьяна, зажав на груди разорванную кофту, превозмогая саднящую боль, съежившись, спотыкаясь, чудом удерживаясь, бежала навстречу отцу. В двух шагах от него она остановилась, словно лишившись последних сил, замерла неподвижно и молчаливо.
Взглянув в сухие обезумевшие глаза дочери, на лопнувшие, кровоточащие губы, заметив широкую розовую ссадину под распахнувшейся на ветру кофтой, Анисим схватил ее за плечи.
– Кто?! – сипло выкрикнул он, встряхивая Татьяну.
Она обмякла в его широких ладонях.
– Кто? – сжав зубы, повторил Анисим.
Татьяна пыталась ответить, но лишь судорожно дергала подбородком. Пальцы Анисима все сильнее впивались в ее хрупкие маленькие плечи. Глянув в окаменевшее лицо отца, Татьяна вдруг жалобно заголосила:
– А-а-а…
– Танюшка, Танюшка, – залепетал Ёлкин, бегая вокруг на полусогнутых ногах и по-бабьи всплескивая руками. – Скажи, скажи, девонька, кто ж энто над тобой исделал?
– Кунгуров… – наконец смогла выговорить Татьяна.
– Андрюха?! – процедил Анисим, сообразив, что делает дочери больно, и ослабляя хватку.
Татьяна мотнула распущенными волосами.
– Нет! – и, крупно вздрогнув всем телом, выдохнула: – Старый Кунгуров…
– Василий Христофорович? – ойкнув, даже присел от неожиданности Ёлкин. – Хосподи…
Анисим зарычал:
– Где он?!
– Убёг… – едва слышно проговорила Татьяна. – Вас увидал и убёг…
Анисим отбросил дочь, через сугроб скакнул к пряслу, рывком выдрал из мерзлой земли тяжелый березовый кол и широкой рысью кинулся к дому Кунгурова.
– Иди до хаты, девонька, застынешь, – причитал Терентий, помогая Татьяне подняться.
И когда она, сгорбившись, побрела по тропинке, бросился догонять приятеля. Тот, вылетев из переулка, на мгновение замер, словно забыл, в какую сторону надо бежать, потом поудобнее перехватил кол и припустил вдоль улицы. Оказавшись возле кунгуровского двора, с размаху толкнулся в высокую калитку широких тесовых ворот, но она не подалась, а за забором хрипло и злобно забрехал кобель. Все так же молча Анисим разбежался и плечом врезался в толстые доски. Послышался треск сломавшегося засова. Во дворе на Анисима бросился лохматый, брызжущий слюной волкодав, выменянный Кунгуровым в прошлом году на Каинской ярмарке за пуд масла. Не останавливаясь, коротким ударом Анисим ткнул кол в разъяренную пасть, и пес, взвыв, покатился по земле, раскидывая лапами рассыпанную по утоптанному снегу солому. Выбив плечом дверь в сенях, затем другую – в избу, Анисим ворвался к Кунгуровым.
Вид у него был столь страшен, что Евдокия Евлампиевна, жена хозяина, толстая рябая старуха, открыла рот и выронила глиняную миску с квашеной капустой. Миска разлетелась на части, осколки покатились по скобленым половицам. Анисим шагнул на середину кухни и рявкнул:
– Где?!
Не сводя с него остановившегося взгляда, старуха попятилась, но Анисим резко схватил ее за руку.
– Где мужик?!
– Ты чё?! Ты чё?! – пытаясь вырваться, пришибленно забормотала старуха, но, увидев побелевшие глаза незваного гостя, тоненько заверещала: – И-и-и… Убивають… И-и-и…
Анисим выпустил ее, и Евдокия Евлампиевна безвольно рухнула на лавку, причитая и мелко-мелко крестясь, забилась в самый далекий угол.
Продолжая сжимать в руке кол, Белов резко отдернул занавеску на печи. В полутьме широко округлились несколько пар детских глаз. Анисим кинулся в комнату, где на высокой «варшавской» кровати не один уже год лежала разбитая параличом древняя старуха – мать Кунгурова. Мазнув взглядом по перекошенному в ядовитой ухмылке неподвижному лицу, Анисим шурнул колом под кроватью, коротко выругался и, вернувшись в кухню, снова надвинулся на Евдокию Евлампиевну:
– Где мужик?!
– Ни-и-и… зна-а-ю-ю… – икнув от испуга, с новой силой взывала женщина, закрываясь от гостя дрожащими руками. – Не-е-ту…
В подполье тоже оказалось пусто. Грохнув крышкой, Белов рванулся во двор, пробежал мимо начинающего коченеть волкодава, осмотрел хлев, где от него шарахнулись к стене пугливо заблеявшие овцы и сбились в кучу глупо пучащиеся коровы и телята, заглянул в конюшню с массивными рабочими и тонконогими выездными лошадьми, в поветь для саней и телег, в амбары, сарай. Ни там, ни в просторной риге Кунгурова не оказалось, и Анисим яростно принялся ширять колом в стоге сена.
– Остановись, Анисим! – закричал наконец-то настигший приятеля Терентий Ёлкин.
– Все одно порешу! – не оборачиваясь, кинул Белов и распахнул дверь маслодельни.
В нос ударил кислый запах перестоявшего молока, прелых онуч, из-под ног покатился жбан с обратом, в лунном свете причудливо горбатился поблескивающий медными частями сепаратор «Альфа-Лаваль», выписанный Кунгуровым, на зависть Зыкову, аж из самого Нижнего Новгорода. От грохота проснулся и подскочил с постеленного на лавку тулупа взлохмаченный работник Кунгурова старожилец Митька Штукин, которому лет двадцать назад встретившийся в малиннике медведь изжевал ногу да так намял бока, что Митька до следующей осени лежал пластом и похмельный фельдшер, мрачно осматривающий его, каждый раз констатировал: «Не жилец».
– Чё такое? Чё такое? – ошалело крутя головой, выкрикнул Митька.
– Хозяин где? – угрюмо бросил Анисим.
– Хрен его знат, – дернул плечами Митька, переступая босыми ногами через пролитый обрат. – Гулят, поди…
– Э-э-х-х, запалю! – простонал Анисим и, круто развернувшись, устремился к гумну, к темнеющим рядом стогам сена. Он разъяренно чиркал спичками, но на плечах его повис перепуганный Терентий.
– Опомнись! Разе можно?! На каторгу пойдешь!
Белов повел плечом, и Ёлкин, отлетев к гумну, глухо стукнулся затылком о толстые бревна. Охнув, он на четвереньках пополз к стогу, чтобы помешать приятелю, но его опередил Митька, выскочивший на снег босиком.
– Побойся Бога! – закричал он, охватывая руками колени Анисима. – О малых детях подумай! Они-то чем виноваты?!
Разом вспомнив перепуганные глазенки ребятишек в избе, Белов обмяк. Когда Митька, наконец, отпустил его ноги, Анисим тяжело поднял брошенный в ярости кол и, ссутулившись, побрел со двора. Пройдя шагов двести, он остановился на укатанной санями улице, поднял лицо в небо.
– За что? – не то выкрикнул, не то простонал он.
7
Торопливо семеня рядом и держась рукой за ноющий затылок, Терентий заглядывал в лицо Анисиму и, мелко-мелко кивая, приговаривал:
– Энто ты верно порешил… Сразу надоть было к становому идтить… Энтак оно вернее… Власть как-никак… Токмо колышек-то кинь… не можно к становому приставу с энтаким колом-то… Чё подумат-то? А? Анисим, кинь ты ево к лешему! Кинь!
Белов глянул на руку, в которой по-прежнему до побеления в суставах продолжал сжимать березовый кол. Глянул и с неприязнью отшвырнул его к высокому заплоту пятистенка сельского старосты Мануйлова. Кол гулко ударился об одно из плотно уложенных горизонтальных бревен и отлетел в сугроб на обочине дороги.
Узкие полоски яркого света, вырывающиеся из-за неплотно прикрытых ставен, все еще разрезали бугры снега под окнами станового пристава.
Збитнев уже давно отправил сомлевшую от еды и позднего времени супругу почивать, а сам, расстегнув две верхние пуговицы мундира, так что была видна нательная рубаха и торчащие из-под нее густые черные волосы, со знанием дела объяснял живо внимающему его словам священнику соотношение сил порт-артурской эскадры и японского флота в Желтом море.
– Вы представляете, Фока Феофанович, я уж вас так, по-мирскому… этот адмирал Того, имея четыреста орудий против двухста сорока восьми на нашей эскадре и более выгодные условия для стрельбы, наши-то против солнца стреляли… все равно ничего не смог сделать с нашей эскадрой. Японцы хоть и отчаянные, но вояки бездарные. Пускай мы и потеряли в Чемульпо «Варяга» и канонерку «Кореец», я верю в нашу победу. Конечно, у япошек всегда было больше кораблей на Тихом океане, зато не сравняться им с нашими флотоводцами…
Симантовский, до этого клевавший носом над тарелкой, с усилием вздернул лысеющую голову, неловко подпер ее обоими ладонями, мутно посмотрел на беседующих.
– Гас-па-а-да… Почему нет музыки? – сморщился он.
Платон Архипович вздохнул, но, будучи гостеприимным хозяином, тяжело поднялся и подошел к высокой тумбочке с резными ножками и гипсовым раскрашенным барельефом. Симантовский медленно сфокусировал взгляд на вязанке хвороста, лежащей на плечах гипсового пастушка, потом на широком красном поясе, перехватывающем его талию, криво усмехнулся:
– А вы, господин пристав, оказывается, карбонария у себя скрываете… Приютили…
– И правда похож, чертов сын, – хмыкнул Збитнев, грузно сгибаясь и внимательно рассматривая фигурку на барельефе. – Сейчас мы его арестуем и отправим в губернское жандармское управление, пусть им ротмистр Леонтович займется.
Отец Фока весело хохотнул. Распрямившись, Збитнев отер рукавом пластинку, лежащую на диске граммофона, развернул похожую на гигантский цветок-колокольчик нежно-голубую трубу прямо на учителя и, покрутив блестящую ручку, опустил иглу. Послышался шорох, треск, потом дребезжащий женский голос запел: «Мой костер в тумане светит, искры гаснут на лету… Ночью нас никто не встретит, мы простимся на мосту…»
– Кажись, гости какие пожаловали, – поднял руку отец Фока. – Колоколец дверной бренчит…
Платон Архипович прислушался, удивленно вздернул брови:
– Ваша правда, отче… Кого еще черт принес?
Застегнувшись на все пуговицы, выпятив важно грудь, он неторопливо прошагал в прихожую и широко распахнул дверь. Строго глянув на измученное, смятое хмуростью, лицо стоящего перед ним крестьянина, удивленно выпятил подбородок.
– Чего тебе?! – начальственным голосом, каким всегда говаривал с мужиками, спросил становой, а узнав неурочного посетителя, добавил: – Белов…
Поскольку Анисим молчал, Ёлкин, выступив из-за его спины, сорвал с головы треух, несколько раз низко поклонился и срывающимся голосом пояснил:
– Тут такое дело приключилось, ваше благородие, господин пристав… Дочку евонную, стало быть, Татьяну его, снасильничали.
– Уже? – ничего не понимая, переспросил становой.
– Так точно, ваше благородие, уже! – быстро закивал Терентий, боком отстраняя в сторону мрачного, сжимающего кулаки Анисима.
Платон Архипович уже строже взглянул на мужиков:
– Так прямо и снасильничали девку? Это кто же такое учудил?
– Ну да, – закивал Ёлкин, повторяя. – Так вот прямо и снасильничали.
– Да кто?! – рявкнул становой.
Анисим с ненавистью выдавил:
– Кунгуров.
– Младший, что ль? – задумчиво коснувшись усов, уточнил Збитнев. – Сын Василия Христофоровича? Андрей, кажется?
– Сам… – процедил Белов едва шевеля губами. – Старик Кунгуров.
Пристав, чуть отстраняясь, окинул его недобрым взглядом:
– Да ты, братец, никак пьян?!
– Ей-богу, они-с, ваше благородие, – вступился Терентий Ёлкин, прижав к груди треух. – А насчет пьянки, не сумлевайтесь, господин пристав, самую малость приняли, праздник, как-никак, воскресенье Прощеное…
– Да ты что, пьяная рожа, несешь?! – горой надвигаясь на него, повысил голос Збитнев.
Ёлкин задрожал, попятился и едва не упал со ступеней, а Белов словно врос в крыльцо. Платон Архипович, почувствовав его тяжкий взгляд, примирительно прогудел:
– Ступайте, братцы, по домам. Завтра с утра займусь этим инцидентом. Ступайте… – а когда крестьяне спустились с крыльца, зычно добавил: – Но не дай бог, напраслину на старика возвели!
Вернувшись в гостиную, Збитнев коротко рассказал случившееся своим гостям, вяло жующим что-то в ожидании хозяина дома. Симантовский, выслушав пристава, лениво заметил:
– Дикари! Натуральные тунгусы… – Подумав, добавил чуть оживившись: – Надо бы на место происшествия проследовать… Опять же девку осмотреть не помешало бы…
Отец Фока лукаво усмехнулся:
– Баловник вы, однако, господин отставной вольтерьянец…
– Это у вас, батюшка, по молодости лет да после семинарии один блуд на уме, – пьяно хрюкнув носом, покачнулся Симантовский. – Ежели девку и впрямь изнасиловали, как эти тунгусы говорят, следы должны остаться – синяки, ссадины, ушибы…
– Не могу не согласиться, – слегка покраснел отец Фока, глянул на станового: – Может проследовать, как господин учитель советует?
Платон Архипович лишь коротко махнул рукой:
– Придумаете тоже! Нашли о чем говорить! Трагедия греческая! Из девки бабу сделали…
– Не скажите, милостивый государь! – покачал в воздухе пальцем Симантовский. – Для русского мужика это па-а-зор… Это не тунгус какой, он за это и убить может…
– Да бросьте вы, – вновь отмахнулся Збитнев, направляясь к граммофону. – Если что и было, поставит старик Кунгуров отцу девки полведра водки и помирятся… Впервой, что ли?
– Дикари, – грустно резюмировал Симантовский, наливая водки в рюмку. – Наш костер в тумане светит!!!
А Терентий Ёлкин в это время, как побитая собака, тащился следом за Анисимом. Не выдержав молчания, забежал вперед:
– Ну чё ты такой смурной? Сказал же становой, займется ецидентом. Ну чё ты, Анисим?..
Белов продолжал молча шагать, настороженно всматриваясь в ночь. Увидев мелькнувшую невдалеке тень, вскрикнул:
– Кунгуров!
Напрасно Ёлкин пытался удержать его. Анисим вырвался. Терентий растерянно покрутился на месте, не зная, что предпринять, потом досадливо плюнул и кинулся догонять приятеля. Но тот, как и резво удиравший от него старик, уже скрылись за углом дома Мануйлова. Сворачивая следом за ними, Терентий услышал ехидный голос Никишки Зыкова и от неожиданности поскользнулся и упал.
– Куда летишь, Кощей?
Братья отлепились от темного заплота, подошли к лежащему на животе Ёлкину. Лёшка звучно, на высокой ноте, растянул меха и, когда визг гармони затих, полюбопытствовал:
– Чё енто вы за ентим Одером носитесь?
Терентий, ожидая подлого удара, боязливо повернул шею:
– Дык я-то чё? Я-т ниче… Так, ради кумпанства…
– Ладно, не трожь Кошшея, – благодушно протянул Никишка. – Пушшай… Может, бока этому старому мерину наломают, дык поперек папаниной торговли стоять не будет.
Сообразив, что бить его не собираются, Терентий торопливо вскочил. Суетливо обил снег с дохи и бросился бегом по тропинке, со страхом оглядываясь на братанов Зыковых.
8
Уже за полночь Пётр Белов, вдоволь наплясавшись и вдосталь, до боли в губах, нацеловавшись с Катькой Коробкиной, возвращался с затянувшейся молодежной вечеринки. Лицо горело, глаза лучились шальной радостью первой хмельной любви. Скинув шапку и подставляя разгоряченную голову морозному ветерку, задувающему с реки, Пётр повторял про себя слова, нашептанные Катькой: «Родимый ты мой, сокол ты мой! Ох и полюбила ж я тебя, ажно сердечко заходится! Мучитель ты мой… Ненаглядный…»
Вдруг в тишине раздался испуганный задыхающийся голос. Пётр остановился, покрутил головой, прислушался. Голос доносился из-за высокого заплота.
– Робяты, робяты! Пустите, Христа ради! Детишки у меня, баба на сносях…
Пётр осторожно подкрался к заплоту. По голосу он опознал Терентия Ёлкина, отцовского приятеля. Другой голос, в котором Пётр узнал язвительные интонации Лёшки Зыкова, прошелестел:
– Нешто мы не знам?!
– Не решайте, робяты, Христом Богом молю! – еще жалобнее заныл Терентий. – Никишка, заступись за старика…
Ухватившись за толстые бревна, Пётр подтянулся на заплот.
– Дык ты, Кощей, все уразумел? Аль нет? – спокойно, но с угрозой, медленно выговаривая каждое слово, спросил старший из братьев Зыковых.
– Уразумел, уразумел, – торопливо простонал Терентий.
– Слышь, Никишка, можа, сичас его пришпилить? – голосом, полным ядовитой ухмылки, проговорил Лёшка. – Не ндравится мне его физия.
– Можа, не надоть, а? – в отчаянии прохрипел Ёлкин. – Понял я всё!
– Отпусти его, Лёха, – протянул Никишка Зыков. – Пушшай живет покеда…
В косых лучах лунного света Пётр разглядел с заплота бледное как полотно лицо Терентия Ёлкина. Распластавшись по стене, Терентий, казалось так и влип в эту стену. Хватая раскрытым ртом воздух, он глупо таращил глаза. Лёшка Зыков сплюнул, убрал прижатые к животу Терентия широкие вилы с четырьмя длинными, слегка выгнутыми железными зубьями, нехотя воткнул их в копну сена, недовольно пробурчал:
– Ну, пушшай так пушшай…
Направляясь вслед за братом к воротам, Никишка глумливо помахал рукой:
– Прощевай, дядь Терентий!
– Прощевайте, робяты, – подобострастно улыбаясь, закивал Ёлкин, пошатываясь на подгибающихся ногах.
Пётр хотел было вмешаться, но, увидев, что участники неясной ему ссоры благополучно расходятся, сам спрыгнул в переулок и зашагал домой.
В избе было темно, холодно. Пётр озадаченно нащупал на притолоке коробок, чиркнул спичкой и огляделся. На полатях, забившись в угол, вздрагивала всем телом Татьяна. Уставившись на ее опухшее до неузнаваемости лицо, Пётр испуганно спросил:
– Чё с тобой?!
Татьяна резко отвернулась и затряслась от рыданий. Пётр подошел ближе:
– Ты чё, сестренка, ты чё?
Не услышав ответа, покачал головой, прикрыл Татьяну полушубком. Не понимая что произошло, он зажег керосинку, затопил печь и, когда в трубе загудело, прикоснулся к сестре:
– Танюх? Ну чё случилось?
– Нет мне теперя жисти, – повернув к нему заплаканное лицо, проговорила она с надрывом. – Обесчестили.
– Кто? Как? – опешил Пётр.
Татьяна зашлась в рыданиях.
– Кто, Танюх, кто?! – повторил Пётр.
– Старик Кунгуров, – наконец отозвалась Татьяна и крикнула, хватая за руку рванувшегося к дверям Петра: – Не ходи!
– Куда собрался? – хмуро спросил вошедший в избу Анисим и с силой толкнул сына на скамью. – Сядь!
Пётр попытался встать, но тяжелая отцовская рука придавила его к скамье. Татьяна кинулась к отцу, но тот мрачно бросил в ее сторону:
– Отойдь! – и с силой хлестнул ее по заплаканной щеке.