Читать книгу Стихи - Лев Лосев - Страница 36

Чудесный десант
1975–1985
Продленный день
и другие воспоминания о холодной погоде

Оглавление

На острове, хранящем имена

увечных девочек из княжеского рода,

в те незабвенные для сердца времена

всегда стояла теплая погода.

Нина Мохова


I

Я ясно вижу дачу и шиповник,

забор, калитку, ржавчину замка,

сатиновые складки шаровар,

за дерево хватаюсь, суевер.

Я ясно вижу – злится самовар,

как царь или какой-то офицер,

еловых шишек скушавший полковник

в султане лиловатого дымка.

Так близко – только руку протяни,

но зрелище порой невыносимо:

еще одна позорная Цусима,

японский флаг вчерашней простыни.


А на крыльце красивый человек

пьет чай в гостях, не пробуя варенья,

и говорит слова: «Всечеловек…

Арийца возлюби… еврей еврея…

Отсюда шаг один лишь, но куда?

До царства Божия? до адской диктатуры?»


Теперь опять зима и холода.

Оленей гонят хмурые каюры

в учебнике (стр. 23).

«Суп на плите, картошку сам свари».


Суп греется. Картошечка варится.

И опера по радио опять.

Я ясно слышу, что поют – арийцы,

но арии слова не разобрать.

II

Продленный день для стриженых голов

за частоколом двоек и колов,

там, за кордоном отнятых рогаток,

не так уж гадок.


Есть много средств, чтоб уберечь тепло

помимо ваты в окнах и замазки.

Неясно, как сквозь темное стекло,

я вижу путешествие указки

вниз, по маршруту перелетных птиц,

под взглядами лентяев и тупиц.

На юг, на юг, на юг, на юг, на юг.

Оно надежней, чем двойные рамы.

Напрасно академия наук

нам посылает вслед радиограммы.

«Я полагаю, доктор Ливингстон?»

В ответ счастливый стон.


Края, где календарь без января,

где прикрывают срам листочком рваным,

где существуют, обезьян варя,

рассовывая фиги по карманам.

Мы обруселых немцев имена

подарим этим островам счастливым,

засим вернемся в город над заливом —

есть карта полушарий у меня.


Вот желтый крейсер с мачтой золотой

посередине северной столицы.

В кают-компании трубочный застой.

Кругом висят портреты пустолицы.

То есть уже готовы для мальца

осанка, эполет под бакенбардом,

история побед над Бонапартом

в союзе с Нельсоном и дырка для лица.


Посвистывает боцман-троглодит.

На баке кок толкует с денщиками.

Со всех портретов на меня глядит

очкастый мальчик с толстыми щеками.

III

Евгений Шварц пугливым юморком

еще щекочет глотки и ладоши,

а кто-то с гардеробным номерком

уже несется получить галоши.

И вот стоит, закутан до бровей,

ждет тройку у Михайловского замка,

в кармане никнет скомканный трофей —

конфетный фантик, белая программка.


Опущен занавес. Погашен свет.

Смыт грим. Повешены кудель и пакля

на гвоздик до вечернего спектакля.

В театре хорошо, когда нас нет.

Герой, в итоге победивший зло,

бредет в буфет, талончик отрывая.

А нам сегодня крупно повезло:

мы очень скоро дождались трамвая.


Вот красный надвигается дракон,

горят во лбу два разноцветных глаза.

И долго-долго, до проспекта Газа,

нас будет пережевывать вагон.

IV

И он, трепеща от любви

и от близкой Смерти…

В. Жуковский

Над озером, где можно утонуть,

вдоль по шоссе, где могут раскорежить,

под небом реактивных выкрутас

я увидал в телеге тряской лошадь

и понял, в травоядное вглядясь,

что это дело можно оттянуть.

Все было, как в краю моем родном,

где пахнет сеном и собаки лают,

где пьют за Русь и ловят карасей,

где Клавы с Николаями гуляют,

где у меня полным-полно друзей.

Особенно я вспомнил об одном.


Неслыханный мороз стоял в Москве.

Мой друг был трезв, задумчив и с получки.

Он разделял купюры на две кучки.

Потом, подумав, брал с собою две.

Мы шли с ним в самый лучший ресторан,

куда нас недоверчиво впускали,

отыскивали лучший столик в зале,

и всякий сброд мгновенно прирастал.

К исходу пира тяжелел народ,

и только друг мой становился легок.

Тут выяснялось, что он дивный логик

и на себя все объяснить берет.

Он поднимался в свой немалый рост

средь стука вилок, кухонной вонищи

и говорил: «Друзья, мы снова нищи,

и это будет наш прощальный тост.

Так выпьем же за стройный ход планет,

за Пушкина, за русских и евреев

и сообщением порадуем лакеев

о том, что смерти не было и нет».

V

…в «Костре» работал. В этом тусклом месте,

вдали от гонки и передовиц,

я встретил сто, а, может быть, и двести

прозрачных юношей, невзрачнейших девиц.

Простуженно протискиваясь в дверь,

они, не без нахального кокетства,

мне говорили: «Вот вам пара текстов».

Я в их глазах редактор был и зверь.

Прикрытые немыслимым рваньем,

они о тексте, как учил их Лотман,

судили как о чем-то очень плотном,

как о бетоне с арматурой в нем.

Все это были рыбки на меху

бессмыслицы, помноженной на вялость,

но мне порою эту чепуху

и вправду напечатать удавалось.


Стоял мороз. В Таврическом саду

закат был желт, и снег под ним был розов.

О чем они болтали на ходу,

подслушивал недремлющий Морозов,

тот самый, Павлик, сотворивший зло.

С фанерного портрета пионера

от холода оттрескалась фанера,

но было им тепло.


            И время шло.

И подходило первое число.

И секретарь выписывал червонец.

И время шло, ни с кем не церемонясь,

и всех оно по кочкам разнесло.

Те в лагерном бараке чифирят,

те в Бронксе с тараканами воюют,

те в психбольнице кычат и кукуют,

и с обшлага сгоняют чертенят.

VI

Мой самый лучший друг и полувраг

не прибирает никогда постели.

Ого! за разговором просидели

мы целый день. В окошке полумрак,

разъезд с работы, мартовская муть,

присутствие реки за два квартала,

и я уже хочу, чтоб что-нибудь

нас от беседы нашей оторвало,

но продолжаю говорить про долг,

про крест, но он уже далече.

Он, руки накрест, взял себя за плечи

и съежился, как будто он продрог.

И этим совершенно женским жестом

он отвергает мой простой резон.

Как проницательно заметил Гершензон:

«Ущербное одноприродно с совершенством».

VII

Покуда Мельпомена и Евтерпа

настраивали дудочки свои,

и дирижер выныривал, как нерпа,

из светлой оркестровой полыньи,

и дрейфовал на сцене, как на льдине,

пингвином принаряженный солист,

и бегала старушка-капельдинер

с листовками, как старый нигилист,

улавливая ухом труляля,

я в то же время погружался взглядом

в мерцающую груду хрусталя,

нависшую застывшим водопадом:

там умирал последний огонек,

и я его спасти уже не мог.


На сцене барин корчил мужика,

тряслась кулиса, лампочка мигала,

и музыка, как будто мы – зека,

командовала нами, помыкала,

на сцене дама руки изломала,

она в ушах производила звон,

она производила в душах шмон

и острые предметы изымала.


Послы, министры, генералитет

застыли в ложах. Смолкли разговоры.

Буфетчица читала «Алитет

уходит в горы». Снег. Уходит в горы.

Салфетка. Глетчер. Мраморный буфет.

Хрусталь – фужеры. Снежные заторы.


И льдинами украшенных конфет

с медведями пред ней лежали горы.

Как я любил холодные просторы

пустых фойе в начале января,

когда ревет сопрано: «Я твоя!» —

и солнце гладит бархатные шторы.


Там, за окном, в Михайловском саду

лишь снегири в суворовских мундирах,

два льва при них гуляют в командирах

с нашлепкой снега – здесь и на заду.

А дальше – заторошена Нева,

Карелия и Баренцева лужа,

откуда к нам приходит эта стужа,

что нашего основа естества.

Все, как задумал медный наш творец, —

у нас чем холоднее, тем интимней,

когда растаял Ледяной дворец,

мы навсегда другой воздвигли – Зимний.


И все же, откровенно говоря,

от оперного мерного прибоя

мне кажется порою с перепоя —

нужны России теплые моря!

Подписи к виденным в детстве картинкам

1

Молился, чтоб Всевышний даровал

до вечера добраться до привала,

но вот он взобрался на перевал,

а спуска вниз как бы и не бывало.


Художник хмурый награвировал

верхушки сосен в глубине провала,

вот валунов одетый снегом вал

там, где вчера лавина пировала.


Летел снег вниз, летели мысли вспять,

в сон сен-бернар вошел вразвалку с неким

питьем, чтоб было слаще засыпать

и крепче спать засыпанному снегом.

2

Болотный мох и бочажки с водой

расхристанный валежник охраняет,

и христианства будущий святой

застыл в кустах и арбалет роняет.


Он даже приоткрыл слегка уста,

трет лоб рукой, глазам своим не веря,

увидев воссияние креста

между рогов доверчивого зверя.


А как гравер изображает свет?

Тем, что вокруг снованье и слоенье

штрихов, а самый свет и крест – лишь след

отсутствия его прикосновенья.

З

Штрих – слишком накренился этот бриг.

Разодран парус. Скалы слишком близки.

Мрак. Шторм. Ветр. Дождь. И слишком близко брег,

где водоросли, валуны и брызги.


Штрих – мрак. Штрих – шторм. Штрих – дождь.

                Штрих – ветра вой.

Крут крен. Крут брег. Все скалы слишком круты.

Лишь крошечный кружочек световой —

иллюминатор кормовой каюты.


Там крошечный нам виден пассажир,

он словно ничего не замечает,

он пред собою книгу положил,

она лежит, и он ее читает.

4

Змей, кольцами свивавшийся в дыре,

и тело, переплетшееся с телом, —

гравер, не поспевавший за Доре,

должно быть, слишком твердыми их сделал.


Крути картинку, сам перевернись,

но в том-то и загадочность спирали,

что не поймешь – ее спирали вниз

иль вверх ее могуче распирали.


Куда, художник, ты подзалетел —

что верх да низ! когда пружинит звонко

клубок переплетенных этих тел,

виток небес и адская воронка.

5

Мороз на стеклах и в каналах лед,

автомобили кашляют простудно,

последнее тепло Европа шлет

в свой крайний город, за которым тундра.


Здесь конькобежцев в сумерках едва

спасает городское освещенье.

Все знают – накануне Рождества

опасные возможны посещенья.


Куст роз преображается в куст льда,

а под окном, по краешку гравюры,

оленей гонят хмурые каюры.

Когда-нибудь я возвращусь туда.

Стихи

Подняться наверх