Читать книгу Из дневника. Воспоминания - Лидия Чуковская - Страница 3

Отрывки из дневника
Полгода в «Новом мире»
О Константине Симонове

Оглавление

28/XI 46. Совсем редакционный день.

В 2, как условились, меня принял Симонов. Сначала дал список поэтов, у которых надо добыть стихи не позже 15 декабря – по три от каждого – лирические и «без барабанного боя».

– Я хочу сделать подборку: «в защиту лирики». В конце концов двадцать поэтов вряд ли обругают, а если обругают, то редактора – что ж, пусть…

Потом дал мне папку:

– Сядьте в уголке и разберитесь в этих стихах – я уж совсем запутался.

Я села в углу, за шкафами, где корректоры. Стала разбираться. Отобрала кое-что получше. Сунулась снова к Симонову.

– Мы с вами послезавтра запремся и всё почитаем, приходите. А сейчас я должен торопиться домой: сегодня день моего рождения.

– Поздравляю. Сколько же вам лет?

– Тридцать один.

У него хорошая, легкая и с светской выправкой фигура и лицо приветливое и скорее красивое – но какое-то плоское.

Он ушел, а ко мне кинулась крашеная редакторша, ведающая стихами.

– Я хочу с вами посоветоваться…

И надавала мне целую гору стихов.

Вот сижу читаю.

Уже часов двенадцать, должно быть.

Очень болит голова. Но мне интересно. Попадаются и хорошие стихи. Но пометки редакторши на полях и одна рецензия Сашина1 чудовищны по темноте и неверности. В рецензии за «неряшливость» обругано то, что по установке своей простовато. Значит, первоначальный отбор стихов – в очень ненадежных руках.

Завтра понесу всё советоваться к Тусе2.

Маленькая черта неприятная.

Прочтя список поэтов – в котором рядом с именами почтенными стоят Долматовский, Матусовский и пр. чушь – я сказала:

– Разрешите мне, Константин Михайлович, добавить к этому списку два имени: Маршака и Семынина3.

Он разрешил, но о Семынине сказал:

– Ну, это вряд ли.

Неужели у него настолько нету слуха. Стыдно быть недоброжелателем поэта.


1/XII 46. Трудно писать. Я лежу. Температура 37,8. И главное – один глаз не видит, будто муть какая-то перед ним или пятнышко. Всё кажется, что стекло очков запачкано, я протираю, но без толку. Снимаю их совсем – невозможно писать. Надеваю – опять нельзя. Концы строк загибаются.

Сегодня уже не так мучительно: я часов восемь читаю стихи – они написаны более крупным шрифтом.

К 15-му надо подборку стихов.

В субботу я была у Симонова, просидела в редакции целый день, добилась всего: и того, чтобы он слушал толком, не отрываясь, и того, что принял все мои предложения по стихам и отменил рецензию Сашина, – и того, что крашеная редакторша весь день смотрела мне в рот, – и того, что Раковская4, передавая мне чью-то рукопись, ядовито сказала:

– Так как вы теперь ведаете стихами, то…

Под конец я все и всех путала: спутала Николаеву с Некрасовой (фамилии), Жарова с Уткиным5. Ушла с пудом новых стихов под мышкой – Ушаков, Заболоцкий (переводы), Шубин6 и пр. и пр. Я уже знала, что больна, но крепилась.


4/ХII 46. Кровоизлияние в сетчатку правого глаза.

Нельзя ни читать, ни писать по крайней мере месяц.

Звонил Симонов. О здоровье: «Если вам что-нибудь будет нужно – мы вам устроим». И тут же сказал, что пришлет мне рукопись Героя Советского Союза Борзенко7.

Он не может себе представить, что я действительно больше не чтец.

И я не могу.

Дома беспокойства и разговоры о санатории.

Условились с Симоновым встретиться послезавтра.


5/ХII 46. Весь день лежала.

Потом Тусенька. Читала мне стихи для «Нового Мира». Укрепила меня в моих намерениях насчет Ушакова.

Потом заехал С. Я., веселый и напористый, как бывало, и повез меня к себе.

Читал много своего. Правил перевод «Веселых нищих»8.

Я попросила стихов для «Нового Мира» – лирических. Дает, но мне не понравилась фраза: «Может быть, Симонов мне бы сам позвонил?» С ним, как всегда, будет много хлопот, но игра стоит свеч.

Да. Был Борзенко с колоссальной рукописью. Симонов сказал ему, что если мне понравится – будут печатать, нет – нет. «То, что она думает, то и я думаю», – сказал он. Ого!

Это не точно (!) и это зря.

Я сказала, что буду читать только через месяц. Он все же оставил рукопись.

Высокий, очень красивый и, кажется, неумный, т. е. элементарный…

Сашин мне эту рукопись бранил – но верно это или нет? – вот вопрос.

Глазу явно хуже.


6/ХII 46. День неудач. Все через силу и все зря.

К половине первого пошла в «Новый Мир». Люшенька меня провожала, несла папки со стихами. Но Симонов не пришел, хотя и назначил мне в это время. Не пришел и не позвонил.

Нивинская сразу увела меня в соседнюю комнату и стала читать поэму Ковынева9 – очень плохую, выдавая ее за хорошую. А это просто острословие, вне всякого лирического чувства. Умирает ребенок – глаза его автор сравнивает с потухающими окурками. Экий прохвост.

Сама Нивинская понимает мало, но дает себя убеждать. Не любит Твардовского, любит Ушакова. А что можно любить в Ушакове – в этой искусственности, в этом холоде? Глупости.

Пришла домой смертно усталая. Что-то еще со мной, кроме глаза. Но что?

Пришла, полежала и решила обзвонить по телефону поэтов, от которых журнал ждет стихов для лирической подборки. Начала, конечно, с Пастернака, ожидая радость.

А дождалась другого. Оказывается, Симонов обещал Борису Леонидовичу аванс за прозу – десять тысяч рублей. Это было уже две недели назад. И с тех пор ему не позвонил. И Б. Л. просит ему передать, что если журнал не окажет ему этой материальной поддержки, то он не даст ни строки стихов.

Легко сказать – передай. Я всячески желаю уладить этот конфликт, желаю, чтобы Борис Леонидович получил десять тысяч (даже если журнал не может печатать его прозы – все равно: для русской культуры они не пропадут даром), желаю, чтобы были стихи, – но как не хочется звонить, дозваниваться – ух!

Я ему оставила в редакции записку – авось позвонит сам.

Затем я безо всякой охоты позвонила Алигер, Инбер, Исаковскому, Антокольскому. Дамы были со мной величаво сухи, мужчины приветливы – особенно почему-то Антокольский.

Очень тоскливо и страшно.

Хоть бы кто-нибудь мне что-нибудь читал.


7/ХII 46. Симонову я наконец дозвонилась. Я доложила ему о Пастернаке. Он сказал, что хотел заплатить Пастернаку деньги, но не вышло и что он даст их ему только в январе. Казалось бы, скажи Пастернаку сам, и обиды бы не было, ан нет. Я позвонила Борису Леонидовичу и доложила. Он благодарил со свойственными ему преувеличениями.


10/ХII 46. Днем приходила Ивинская со стихами, с целой уймой. Часть с резолюцией Симонова «показать Чуковской». Трудно было слушать так много подряд.


12/ХII 46. Туся действительно пришла. Мы разобрались в стихотворном хозяйстве. Как она отчетливо слышит и отчетливо называет беду. Я вот сразу поняла, что Пагирев10, которого рекламирует Симонов – не поэт, но не умела сформулировать. Она же мне все объяснила – но я не уверена, что это можно объяснить Симонову.


13/ХII 46. Вижу как будто лучше – зато целый день болит голова.

Спасаюсь только пирамидоном.

Утром внезапно, без звонка, пришел Заболоцкий. Поговорили с ним о его переводах Гидаша11. Потом он читал свои стихи. Хорошие. И я радовалась.

А Симонов в Смоленске, и все дела стихотворные без него стоят.


14/ХII 46. Веселый день, интересный.

Вижу лучше – и кругом, и буквы. Значит, это правда, что скоро я буду видеть как прежде.

Звонок из «Нового Мира», что меня вызывает Симонов.

Я туда. Мороз – но я не успела сильно замерзнуть.

Симонов без пиджака, в белоснежной рубашке и какой-то мудреной, не нашей жилетке, с трубкой, окруженный людьми – сразу попросил меня в кабинет.

Там был Кривицкий и еще кто-то.

Речь пошла о моей работе и о деньгах.

Я поняла: это Лелька12.

Мне предложено получать ставку зав. стих. отделом – 1200 р. и быть им. Прозы не читать, а только работать с отдельными авторами – оплата по соглашению.

Что ж, это разумно. Я согласилась.

– Над стихами будем работать мы вдвоем, – сказал Константин Михайлович. – Ивинская только путает. А пока меня не будет – вы одна. Проверьте, как подготовил Сашин переводы болгар13. И как он готовит подборку молодых.

Я вышла. Мы условились, что к восьми я приеду к нему домой. Я сразу заказала по телефону машину.

В большой комнате курили, по-бабски ругались секретарша с Ивинской и ждала Некрасова. Она сразу кинулась ко мне.

– Вам передали мои стихи?

– Нет еще. Но это потому, что я болею.

Я пошла к Ивинской выслушать ее. Через секунду подошел Симонов.

– Лидия Корнеевна, я уже давно прошу т. Ивинскую дать вам стихи Некрасовой. Она талантливый поэт, и я хочу, чтобы вы, Лидия Корнеевна, выбрали целый цикл.

– С удовольствием, – сказала я.

Ивинская пришла в ярость.

– Я и так дала бы вам стихи ее! Я сама знаю! Зачем она жалуется Симонову!

Я попыталась угомонить ее, а потом кинулась к Некрасовой, которая плакала.

Она всех изводит, но ей хуже всех, конечно. Она – поэт.

Я пришла домой возбужденная и вызвала машину. Но позвонил Симонов, что его отъезд в санаторий откладывается до 19-го и поэтому мы лучше встретимся в понедельник утром.

Мне весело. Пусть всё это кончится худо, но весело начинать новую работу, узнавать новых людей.


15/ХII 46. Днем – Ян Сашин со средненькими болгарскими переводами. Один я убила, другой велела поправить. Разговор был мирный.

Как-то будет при подборке молодых?

Редакция: Симонов просил, чтобы я присутствовала, когда Кривицкий будет слушать Заболоцкого.


16/ХII 46. Нет сил писать. А надо, хоть конспективно.

Сколько раз я еще воскликну: зачем я пошла в эту яму? От Герцена, от сумерек библиотечных окон? К этим чужим, клыкастым?

Утром на машине – к Симонову, домой.

Маленький кабинет с дамскими нарядными вещами. Вазы, красное дерево – комиссионный магазин.

Одно хорошо: соломенный Дон Кихот, привезенный из Америки. Прелестный.

Страшная крашеная мадам с тупой, злой улыбкой, в небесно-голубом халате. Еле здоровается, входит во время работы, ищет какие-то ключи.

Ей противно, что с утра чужие люди.

Симонов приветлив, мягок, любезен. Это, видно, в нем органическое: мягкость.

За окошком какие-то амбары, склады – только зима спасает от скуки, притушив.

Первые сорок минут он слушал живо, хорошо. Мы много прочли и сделали. О, конечно – это не чтение стихов, а только накладывание резолюций, но иногда они накладываются верно.

Потом случилось то, чего я боялась: он прочел свои стихи. О любви. О Японии.

Я ужасно смутилась. Я сказала:

– Тут еще много работы.

В сущности, это и было самое точное. Действительно, в каждом из них есть нечто живое, что могло бы быть доведено до хорошего. Но сказала я это как-то неуверенно, не так.

Он ушел завтракать. Я отказалась. Позвонила в «Новый Мир», предупредила, что в три явлюсь слушать Заболоцкого.

Симонов вернулся вялый – от кофе ли, от жены, от чего ли еще. Я сразу чувствую это. Заторопилась. Когда он провожал меня и искал мне перчатки, Валентина Васильевна14 уже что-то опять орала о ключах – и я торопилась ужасно. Он послал со мной шофера… поехала в «Новый Мир», не занеся книги, – было уже почти три. Приехала: Заболоцкий только что ушел. Ему не сказали, что я приеду для него. Он посидел-посидел и уехал.

А живет он за городом.

Правда, он оставил свою поэму… Ай да аппарат, секретари.

Нужно срочно вызвать несколько поэтов, с которыми Константин Михайлович просил меня поработать, – нет ни адресов, ни телефонов.

Пришла домой разбитая, злая. Знаю, что не буду спать.

Глазу лучше. Сама разобрала поэму Заболоцкого. Рябит немного. Поэма великолепная15.


17/ХII 46. Все болит. Заснула поздно, встала рано.

К трем часам решила позвонить Симонову: знала, что он будет в «Новом Мире». Хотелось продвинуть поэму Заболоцкого.

Все удалось, и, хотя все удалось, – мне очень противно.

Я пришла. Симонов был занят. Потом меня позвали в кабинет – там Симонов, Кривицкий, до ужаса похожий на Мишкевича16 и кто-то на диване, кого я не могла разглядеть. Но с дивана дуло злым, темным. И вообще при обсуждении стихов не должно быть чужих – переносчиков.

Симонов прочел сам [поэму Заболоцкого]. Прочел хорошо. Вчера он отозвался об этой поэме не очень восторженно – сегодня, кажется, она ему понравилась. Он сказал:

– Человек восемь лет был там… Надо его печатать.

– В первом номере, – сказала я. Он взял перо.

– Места нет, – сказал Кривицкий.

– Уберем Яшина17, – сказала я.

– Да, да, – перенесем его, – сказал Симонов.

– Там есть недопустимая строка, – сказал Кривицкий.

– Какая? – прислушался Симонов.

– Вождь и господин.

(Это о природе, о власти человека над природой.)18 Симонов согласился. Я не возразила.

– И виола, – сказал с дивана мерзавец, и я узнала по голосу К.

– Да, да, – сказал Симонов.

– Какая виола? – спросила я, озадаченная.

– Да, это не надо, – сразу согласился Симонов.

Я не стала спорить, хотя замечание крайне глупо. Присутствие К. душило меня.

Я оставалась в редакции, пока поэму перепечатывали и пока при мне ее не отправили в набор.

То-то будет рад Н. А. [Заболоцкий]. Он сегодня утром мне звонил и говорил, что поэма для него главное.

А о виоле я еще подумаю. Уговорю Константина Михайловича или позвоню ему.

В четверг у меня приемный день.


19/ХII 46. Глазу худо, худо, как в первый день. Яшин, Тушнова, Гидаш, Заболоцкий, Сашин, Гудзенко.

Г[удзенко] – нахальный мальчишка, способный, избалованный, наглый.

Яшин – мил, прост, доброжелателен, но плохой поэт.

Тушнова – хорошенькая, талантливая, сдержанная, холодная. Сделает большую карьеру, т. к. умеет не только быть поэтом, но и писать стихи.

В ней есть прелесть глубины, но и роскошь ее учителя, Антокольского. И холод.

Гидаш – добродушен, мил, с хорошей улыбкой.

Заболоцкий – ленинградский, и из-за его плеча: Леня Савельев, юность19.

Некрасова.

Дозваниваюсь второй день к Константину Михайловичу, чтобы защитить виолы и, кроме того, спросить, дадут ли без него обещанные деньги Пастернаку. Но не могу его поймать. А надо.


21/ХII 46. Симонов на мой звонок через секретаря передал, чтобы я пришла к четырем в редакцию.

Хорошо. Я скоро тоже научусь беседовать с ним через секретарей и при помощи резолюций.

Я пришла. Он был облеплен людьми. Я немного посидела с Ивинской, которая явно тупа и глупа и груба. Пока пытаюсь ее учить. Но это зря. Если бы она хоть бумаги могла хранить, хоть корректуру читать – мелкий шрифт.

Меня позвал Симонов.

– У меня есть 5 минут, – сказал он.

– Хорошо.

Я была готова. Я сказала ему: если у вас нет возражений против мысли, которую выражает Заболоцкий о хоре светил и цветов, почему вы возражаете против силы выражения его мысли? А виолы усиляют – им действительно откликается следующая строка.

Колокола, виолы и гитары

Им нежно откликаются с земли.


– Я никогда не обращаю на это внимания, – сказал он.

«Ну так пишите тогда статьи и не трогайте стихов», – надо было ответить, но я смолчала.

Поэма была за мной.

– Передайте Заболоцкому, – сказал Константин Михайлович, – что Симонов просит его переделать кусок, чтобы не было архаизмов: виолы, лилеи20… А вы, Лидия Корнеевна, можете продолжать высказывать свое мнение, – прибавил он зло, – так как это не повредит вашему доброму имени.

– Я не о добром имени своем хлопочу, – сказала я.

– Но разве вы забыли, что было с «Торжеством Земледелия»?21 И можете поручиться, что из-за этих архаических строк не будет того же?

– Нет, не могу. Но что угодно может быть из-за любых строк – не только этих.

Затем разговор перешел на Пастернака.

Я спросила, заплатят ли Пастернаку аванс, обещанный ему, без Симонова.

Тот дал при мне распоряжение и добавил:

– Не знаю, как Б. Л., – но моей этике не соответствует просьба о деньгах с угрозой не дать стихов – угрозой мне. После всего, что я для него сделал. Я бы на его месте так не поступал.

– Дай бог, вы никогда не будете на его месте.

Он стал собирать бумаги в свой желтый роскошный портфель. Я ушла. О, кажется, теперь я начинаю его постигать. Он хочет быть благодетелем и чтобы ему были за это благодарны. А люди не хотят благодеяний. Они хотят уважения по заслугам. Поэму Заболоцкого надо печатать не потому, что он восемь лет был в лагере, а потому, что поэма его хороша. Пастернака Симонов обязан сейчас поддержать, а не оказывать ему милости – обязан, потому что он поставлен хозяином поэзии и Пастернак в его хозяйстве – первая забота… А если Борис Леонидович и не вполне справедлив к нему, то как можно сейчас требовать от Бориса Леонидовича справедливости?

Поэма Недогонова. Человек способный, бесспорно. И Твардовский, и Маяковский, и Некрасов – и боек, и кругл, и идилличен. Ему обеспечена Сталинская премия22.


22/ХII 46. В «Новый Мир» – отдать Гидаша в набор. Чтобы он скорей получил деньги. В машинку.


24/XII 46. Глазу лучше, лучше! Пятнышка передо мной почти нет, и буквы не расплываются. И я полегоньку читаю.

Симонов не звонит. Сердится? Болен? Занят?

Меня подмывает написать ему письмо – о стихах. Чтобы разъяснить основу и снять недоразумение со звуками. Не в звуках самих по себе дело, а в мобилизации всех подспудных сил языка на осуществление замысла поэта. Все должно на него работать – и звуки тоже.

Я даже набросала черновик письма – но послать ли? Не будет ли это также письмом к К. и прочей мрази?

Нам не дано предугадать,

Как слово наше отзовется, —

И нам сочувствие дается,

Как нам дается благодать…23


В два часа должен был быть Недогонов. И подвел – не явился. Вероятно, он звонил, когда меня не было, хотя мы условились, что он явится без звонка. А я на час забегала в «Новый Мир». Сдала в набор Гидаша. Я хочу ввести свои порядки – в хранении и исправлении рукописей.

Кроме того, написала довольно язвительное письмо Кривицкому в ответ на его атаки на Гидаша.

Потом разбиралась в папке стихов. Адалис (которая уже кидалась на меня; волчья улыбка; страшный напор, а поэма ее пустота и бездарность, и надо придумать причину отказа умно и политично24).


25/XII 46. Рискнула. Послала сегодня письмо Симонову.

Был Лейтин – я его вызвала, чтобы сделать поправки к Фининбергу25, которого уже давно решено было печатать – да невозможно было добыть адрес Лейтина. А теперь, кажется, в № 1 опоздали. Это жаль – и стихи и перевод первоклассны. Добыла у него интересного тувинца – как раз необходима литература братских народов.

Завтра у меня прием.


Спала плохо, на приеме была шальная. Сама читала стихи и натрудила глаз. Были: Белинский (способный, но подозрительно похожий на Рейсера, только красивый и умный)26, Лейтин – больной, забитый; Сашин – интригующий, корректный, хитрый, трусливый и нагловатый вместе. Видя, что к Симонову послали курьера, я вложила туда записку о Фининберге – но ответа не последовало. А мне очень хочется напечатать этот стих – и хорош, и старику подмога.

Вечером Ивинская и Сашин уговорили меня пойти на вечер одного стихотворения, и я сдуру согласилась. Трудно, холодно было идти. Накурено, душно в зале. Тридцать девять стихов! Я на третьем уже ничего не понимала. Кажется, интересна З. Шишова27. Голоса долетали до меня как из рупора – я никого не видела без очков, хотя сидела близко. Кажется, интересен был Светлов – про ангелов28.


27/XII 46. Радость. Симонов позвонил. Выдержал экзамен и позвонил сам – т. е. не рассердился на письмо, которое ведь было «учительное». И еще радость. Ему понравился приложенный к письму Зыбковец29, и он сказал, что напечатает его. И еще радость: он согласился, что не надо никакой «подборки молодых», что это неважно – молодые или старые, – а просто в двух номерах будут лирические стихи: во втором – тех поэтов, которые начали в 30-х годах, в третьем – тех, которые начали в 40-х. И Симонов будет во втором. Это очень умно и положит предел всяким нареканиям и обидам – за отнесение к молодым. Нет, прав Леля – в этом товарище нечто есть.

О письме сказал: «получил и прочел с большим удовольствием».

То-то.

А день был усталый, сонный, сбитый с ног. Вот и сейчас уже давно бы мне спать, а только сейчас наступила тишина и можно наконец лечь. А именно сейчас хочется наконец писать и думать – в тишине. Но нельзя.

Встала поздно. Некрасова, назначенная на два часа, явилась раньше – и я не смогла пообедать с Люшей, проводить ее. Читали с ней ее стихи, отбирали. Она очень талантлива, явно. Но в стихах у нее самое сильное – вещи, природа, а не люди, только не люди. И думаю, и в жизни она людей не видит и не знает. Не верит им.

Потом – в «Новый Мир», по мелким, нудным делишкам.


28/XII 46. Днем был Лейтин. Он, конечно, ремесленник – но очень умелый. Так жаль, что Фининберга мне сорвали!

Потом дома читала стихи, данные мне Ивинской. Боже, до чего она ничего не понимает! Пошлейшие стихи преподносит мне как открытие.

Но ничего, если пройдут глаза, я со всем справлюсь, всюду поспею, и к Герцену моему30.

Завтра, может быть, увижу Тусю и покажу ей Адалис. Надо придумать формулу отказа. Это непросто.

Сегодня сама читала Маяковского. «Флейта-позвоночник», «Про это», «Маяковский векам», «Облако» – какие вещи.

Вчера Симонов еще сказал по телефону:

– Не ставьте мне каждое слово в строку. Поймите, что когда я отступаю в мелочах, – я делаю это, чтобы наступать в главном.

Пусть так. Но почему у него в двенадцатом номере плохие стихи Долматовского, ужасные, вялые, пустые?31


29/XII 46. Завтра тяжелый день. Попробую повидать Симонова и уговорить его вместо жидких стишков Яшина дать в № 1 стихи С. Я. (это бы, наверное, вышло, если бы С. Я. дал их давно, как я молила, – но у него ведь болезнь: он не может расставаться со стихами и дал только сегодня). Посмотрим. Я делаю это не для С. Я., а для номера: Недогонов, Заболоцкий и Маршак – тогда всё было бы на высоте.


30/XII 46. Утром позвонил Симонов, вызвал на два – смотреть подборку лириков к № 2. Пошла. Довольно спокойно читали с ним и Ольгой Всеволодовной. У него есть вредная тенденция брать и дрянь – только бы взять у всех, никого не обидя. Подписал сегодня к печати ужасно дрянные стихи Щипачева и Жарова32. Я протестовала как-то недостаточно. Буду еще.

Опять тяжкий и бессмысленный разговор о Пастернаке. Тут уж я высказалась вполне: что, мол, Пастернак не может быть справедливым и ему, Симонову, надо самому позвонить Борису Леонидовичу и «помириться».

– Да ведь он меня обидел, а не я его. Что же я буду первый звонить.

– Потому вы первый, что вы годами моложе его на двадцать лет, а положением – старше в десять раз, – сказала я.

Вот как я обнаглела.

Маршака в № 1 он не дает – зато и Яшина снял, слава богу. Так что две превосходные поэмы, плохие болгары и никакой плохой лирики. И то хлеб.

Затем он показал мне свою статью, идущую в № 1. Там для меня неожиданности. Когда-то, ругая ему рецензию Сашина, я сказала мельком: «Все мимо, как в безобразной статье Трегуба об Алигер». И вот, оказывается, он написал ответ Трегубу33.

Статья правильная и даже не без остроты и благородства, но беглая (хотя и длинная), недостаточно монументальная.

Завтра – еще раз к нему, кажется, в последний. А потом он уедет, и всё останется на мои руки.

Неприятно то, что он обещал статью «В защиту лирики», под которую все и дают стихи, а теперь, по случаю болезни, ее не пишет.


31/XII 46. Происшествий много.

Ночью – так около часу или позже, – только я задремала меня разбудил звонок Симонова. Возбужденный, злой голос сказал:

– Лидия Корнеевна, мне звонил Пастернак. И я с ним поссорился. И я хочу перед отъездом дать вам насчет него некоторые распоряжения.

Он знал, что завтра (т. е. значит, сегодня) мы всё равно увидимся – но не мог дождаться. Так его взбесил Б. Л.

– Я зол. Потом перестану, но сейчас зол. Разговор был скверный. И распоряжение мое вам такое: 15/I Кривицкий выпишет Пастернаку деньги. 16/I пригласит его для подписания условия. Об этом вы ничего не должны ни знать, ни говорить Пастернаку. Это дело Кривицкого. От вас же я требую следующего: если Пастернак, вне зависимости от договора и денег, даст вам стихи 15-го – вы сдадите их в набор. Если же нет, если он принесет их 16-го – вы их не примете.

И, извинившись за поздний звонок, – бросил трубку.

Это распоряжение, а не беседа о – поэтому я демонстративно молчала. Но настанет время, и я скажу ему всё про это. Сейчас говорить было бесполезно.

Но как это безжалостно относительно меня! Как же это я, три раза прося у Бориса Леонидовича по поручению Симонова стихи и постоянно изливаясь в любви, – 16-го скажу ему, что я у него стихов не беру!

И как это неумно. Что он, воспитывать Бориса Леонидовича хочет, этике его учить? Он решительно не понимает, что выдавать Борису Леонидовичу деньги, устраивать дела Бориса Леонидовича у Храпченко, Александрова и пр.34 – есть его обязанность перед русской культурой, перед народом. Он делает это как одолжение, за которое Пастернак должен быть благодарен. Он, очевидно, не любит и не ценит его как поэта. Не понимает масштабов.

Долго я не могла уснуть.

Сердилась я и на Бориса Леонидовича, которому совершенно не следовало ссориться с Симоновым. Не из-за чего и не для чего, в сущности. Если Симонов ему и не благодетель, то, во всяком случае, дурного он ему тоже не сделал и хотел хорошего.

Теперь надо просить Тусю дать совет. Как быть. Не исполнить приказа Симонова было бы бесчестно. Ответить Борису Леонидовичу отказом, если он принесет стихи позже назначенного срока, я не могу.

Подумаем.

Мешает мне также и то, что Б. Л. на днях в одном телефонном разговоре сказал мне, что участвовать в подборке ему не хотелось бы, т. к. он не верит в количество и пр… Ах так, значит, не из-за денег, а просто не хочет. Зачем же было раньше мне этого не сказать.


Днем мы встретились. Я была зла как собака и сразу кинулась на Симонова. Не по поводу Пастернака. Об этом он еще первый заговорит со мной. И услышит. А по поводу того, что до Нового года из-за идиотского недоразумения не выписали денег Заболоцкому, хотя выписали Гидашу. Это он мгновенно исправил, и с удовольствием. Затем, пока мы еще были с ним одни, я его обругала за принятие паршивых стихов Щипачева. Он отменил свою резолюцию. Затем заговорили о принципе подборки – о том, что меня беспокоит более всего. В это время уже вошли двое противных – учтивый и лживый Ян Сашин и Кривицкий, да еще Агапов35. Моя мысль о том, что принцип постройки неясен, – ни в ком не встретила сочувствия. Они не понимают, что такое постройка, т. е. единая музыкальная, а не механически стучащая фраза. Симонов предлагает стихи во втором и третьем номерах делить по возрастам поэтов: 30-е и 40-е годы. И это, по-моему, неинтересно и внешне. Я бы знала, как их разделить и организовать, если бы они все были в наличии. Но когда они все будут в наличии? Пока имеется только процентов тридцать пять.

Алигер прислала стихи – и среди них одно, к моему удивлению, хорошее. Но, кажется, трудно напечатаемое.


5/I 47. Вот сколько дней я не писала.

Все эти дни – поэты дома, поэты в редакции. Лица, лица и стихи.

Я очень во многом разобралась за эти дни.

Чувствую себя значительно лучше, хотя, как всегда, и не совсем хорошо.

1-го я позвонила Борису Леонидовичу и поздравила его с Новым годом. Ни слова не спросила о стихах, о Симонове. Но он сам сказал:

– Знаете, я звонил Симонову. Сначала я его поблагодарил за хлопоты и пр. А напоследок сказал ему грубость. Он мне стал жаловаться, как трудно вести сейчас журнал, как много подводных камней и мелей и пр. Я ему говорю: так что же вы об этом не пишете? об этих трудностях? какой же вы после этого редактор, общественный деятель?


Недогонов. С умными, прекрасными глазами, кожа да кости. Мороз в 24 градуса – на нем летнее пальто и тапочки.

Этого невозможно терпеть. У него двое детей. Говорят, он пьянствует. Наверное, это правда. И под этим предлогом ни Союз, ни журнал ничего для него не делают.

Кондырев. Этот поплоше – хотя и не без способностей.

Шубин. Противен. Неинтересен.

Гинзбург. Способная, но комнатная. И навязчивая36.

Необыкновенно противный, с грязными глазами и мокрыми руками, Мартынов. Вычурная бездарность.

Милый и умный Кронгауз37.


Ивинская делает вид, что «обслуживает» меня – при полном безделии. Ей нельзя поручить, конечно, не только того, что имеет отношение к поэзии, но прочесть корректуру или дозвониться кому-нибудь – тоже. Вечно бегает по своим делам или флиртует.


15-го я должна послать Симонову в Кисловодск подборку. Туся обещала помочь построить. Стихи хорошие есть – Смеляков, Недогонов, – но мало38. Кстати: Алигер дала три стихотворения, из которых два заурядны, а первое («У меня еще один денек…») – превосходно39. Я удивилась. Но первое она боится печатать… Я видела ее дважды: стареющая девочка, старенькая пионерка. Деревянная, некрасивая, сухая. И говорить с ней трудно: нет контакта.

Вчера я видела ее у Лели. Там она была очень разговорчива, но также как-то бесконтактна.

Мы вместе ехали в машине назад.

Сегодня в «Лит. Газете» Ермилов ругает Платонова и заодно Симонова, который поместил его рассказ в «Новом мире»40.

Рассказа я не читала.


7/I 47. Ольга Всеволодовна с грудой плохих стихов. Сидела до бесконечности, сплетничала. Утомила меня ужасно.

Хорошие стихи Антокольского. А я ведь не любила его всегда. Видно, то, что у него в столе, много лучше того, что печаталось. Но трагическая нота – без которой поэзия и невозможна, – как ее защитишь? К счастью, она в тембре голоса, а не в слове.


8/I 47. Звонит Борзенко. А я не могу добраться до его рукописи.

Все время думаю о подборке.

Готовлюсь к завтрашнему приемному дню.

Опять был Недогонов. Удалось его накормить, сунуть 100 р. и папиросы и выудить два хороших стихотворения для подборки.

Поправки к поэме он принес не весьма. И как странно, что в стихах еще много вялых строк. Я думала, он зрелее.

И конечно, очень не прям.


9/I 47. Еле поспела к трем часам в редакцию. Там – Недогонов с последними поправками, милый толстый калека Кронгауз, приведенный ими довольно нудный Ойслендер, полуспособный Рощин41, и, главное, письмо от Зыбковца. Письмо строптивое, но стихи хорошие, я рада.

Ойслендер сказал: – Мне рассказали, что в «Новом Мире» начали говорить о стихах. Меня печатают часто, но со мной никто не говорит. Вот я и пришел. Можете не печатать, но поговорите.

Отвыкли люди.


13/I 47. В редакции – Ойслендер, Рощин, Наровчатов. Говорю, прельщаю. Спасение, что Кривицкий болен и потому свободен его кабинет. В ушах гудит, и глаз режет.

Думаю, 15-го мне подборки не отослать, потому что Алигер не принесла поправок и многие.


14/I 47. Семь часов у Тихонова!

Стихи (странные; никакие; иногда – хорошие); рассказы о Югославии; потом, к счастью, – обед и водка, иначе бы мне не выдержать.

Он попросил, чтоб я прочла ему стихи. Собранные. Я читала. Замечания были меткие, но иногда (редко) – требует точности, там, где всё на другом. Симонова он, по-видимому, не очень любит. Это осторожно. Весело смеялся над Щипачевым. С ним у меня вкусы, пожалуй, больше совпадают, чем с Константином Михайловичем.

Но интересно не это. Я только в середине беседы поняла, почему он хотел послушать стихи.

Читаю ему Маршака, не говоря кто.

– Отгадайте?

– Ахматова? Нет…

Потом догадался.

Потом, в конце:

– А почему же статья К. М. [Симонова] будет называться «В защиту лирики»? Что же здесь такого защищать? Тут все благополучно… Я думал, вы хотите взять под защиту лирику, которую хают…

То есть он боялся, что мы затеяли защищать Анну Андреевну и, скажем, Бориса Леонидовича. А потом, убедившись, что подборка серенькая и благополучная, – решил дать свои стихи. Дал очень хорошие пьяные Любляны – и похуже42.

С. Я. звонит – хочет взять свои стихи из подборки, чтобы дать потом цикл. Понятно: у него три чисто лирические стиха и он боится дать их неприкрытыми, не подперев «значительной темой».

Все понятно. И скучно.

Но я не осуждаю их. Они такие, какими могут быть.


15/I 47. В редакции с Сашиным и Ольгой Всеволодовной. Сашин, в последнюю минуту, сдался – и принес мне стихи своих «молодых». Он хотел делать отдельную подборку. И – игнорировал мою. Я перестала напоминать, просить. И вот он явился – любезен, точен, хитер.

Отобрали кое-что. Но сегодня уже не послать Константину Михайловичу, как было обещано. Не всё переписали, да и письма моего еще нет.

Трудная Алигер принесла поправки. Не все.


16/I 47. Сдала. Кривицкий (который выздоровел) обещал как-то отправить самолетом.

Утром писала письмо, пока было еще тихо. Двенадцать страниц.

Пишу ему – а какой будет ответ – не понять. Темно, темно.

Была в редакции. Заговорила о деньгах, что было очень противно, – я хотела, чтобы они сами вспомнили. Сказала Кривицкому, что хотела бы, чтобы сами помнили.

Львов – с неприятным лицом.

Замятин – милый и талантливый, но топорный и ничего не воспринимающий43.

Очень голодная Мочалова44.


Да, в редакции – Ковынев. Говорят, он сумасшедший.

Придя домой, я сразу кинулась читать его поэму.

Мертвечина и пошлость.


20/I 47. Денег не выдали. Велели позвонить завтра.

Утром я возилась с хозяйством. Потом читала накопившиеся стихи. Надо отдать справедливость Симонову: он мне давно говорил, что у Мочаловой следует что-нибудь выбрать, так как она талантлива; и он прав.

Я выбрала. Набросала рецензию на Борзенко.


23/I 47. Грязный, страшный день.

Прием в редакции.

Прием! Ни комнаты, ни стола, грохающая в спину дверь.

Я чувствовала себя униженной и бессильной.

Говорила с Мочаловой, потом с Межировым. В сутолоке, так что бессмысленно, хотя я и была хорошо подготовлена.

Заболоцкий. Все-таки прелестную музыкальную строфу он испортил. Читали гранки. А тут еще Кривицкий и Борщаговский45 отозвали его и потребовали еще порчи. И без меня. И Заболоцкий почти согласился. А я обозлилась и решила не спустить.

Пастернак. Давно я его не видела. Постарел. Поседел, облез. А лицо всё – уже не глаза, а только рот.

Безумствовал.

Что делать со стихами? Как быть? Правда, выход есть. Кривицкий вызвал его только 20-го по поводу денег, а Ивинской он сказал, что разрешает дать стихи – раньше.

Но не только в этом дело. Я не пойму, что лучше для него.

Межиров – юноша с огромными голубыми глазами пятилетней девочки.

Он рассказал, что у Недогонова беда, жена больна, и есть уже совершенно нечего – нет картошки, едят один кисель.

Я решила поговорить с Кривицким. Но это мне не удалось в этот проклятый день.

Там заседание – опять что-то вынимают (в третий раз!), из 12-го номера.

Я оставила ему записку с протестом по поводу Заболоцкого и просьбой о Недогонове.

Теперь лежу дома и читаю гранки поэмы Недогонова.

Симонов молчит. Это тоже худо.


24/I 47. В одиннадцать вдруг явился Семынин. Я встала, оделась, умылась и почти накричала на него, больного. Потому что Люше негде делать уроки, а он пришел совершенно не в пору, сидит, курит, читает стихи.

Ушел. Пришла Ивинская с целой грудой сплетен и стихов.

Вся пересохшая внутри, я пошла в редакцию, где встретилась с Недогоновым, чтобы показать ему гранки.

Кривицкий выписал ему деньги.

Неразлучные пираты – Сашин и Раскин. Пираты – паяцы46

Щипачев с еще одним стишком. Седой и непочтенный. С ним Златова47, которую я не узнала сослепу. Неловкий разговор.

Стихи чудовищные.


Надо опять писать Симонову, что-то решать с Пастернаком.


25/I 47. Утром встала рано, хотя еле держалась на разбухших, нарывающих ногах. И написала большое (не очень) письмо Симонову, приложив стихи Мочаловой, Гудзенко и Пастернака (два; за третьим надо идти к нему – третье из имеющихся у меня никак не подобрать). В письме написала очень сухо о Пастернаке – цифрами, – он, мол, был у Кривицкого 20-го, а нам позвонил, что разрешает печатать стихи 17-го… Насколько я понимаю, это значит, что стихи у него взять можно. Мне, мол, эти расчеты трудны, т. к. я отношусь к Пастернаку коленопреклоненно и пр., но распоряжение выполняю точно.

К концу страшного после недосыпа дня мне позвонила Зинаида Николаевна48, что прибыл пакет и письмо от Симонова. Мне его доставили. Письмо длинное, но лохматое, спешное, без знаков препинания, «выполнить полностью» и пр. И там ему некогда, и там спешит! Милое, доброжелательное, иногда умное и всегда – поверхностное. Непременно хочет Щипачева, Жарова – да еще добавить Кумача49 и пр. Давать в алфавитном порядке. «Моментальная фотография» современной поэзии… А зачем так безвольно? Зачем не подборка, а безразборка? К чему щелкать фотографическим аппаратом в ту секунду, когда человек чешет правой рукой за левым ухом?

Зарезал несколько хороших стихотворений (мало, правда!) и вставил довольно много плохих.

Сейчас сижу сортирую, соображаю, кого вызвать, где что поправить.

В письме поразительный абзац:

«Александр Юльевич [Кривицкий] мне сказал, что 15-го с Пастернаком всё сделано. Теперь надо просить у него стихов. Я не могу. Выручайте!»

Конечно, это мило, что, приняв несколько ванн, он сменил гнев на милость. Но зачем же давать обратные распоряжения. Теперь!

И как неловко, что я ему сообщила числа не те, какие ему сообщил Кривицкий. Он подумает, что я лгу. А 15, 16, 17-го Кривицкий в самом деле был болен и не бывал в редакции. Конечно, он мог ему позвонить домой.

Боже, какая чушь.


26/I 47. Хотела дать себе отлежаться, но с утра явился Семынин, поднял меня, сидел, курил, говорил по телефону, выселив из-за стола Люшу, – и моя радость встречи с ним сменилась злостью. Я ведь просила его несколько раз, и устно и письменно, не приходить без звонка – а это уж такое наплевательство.

Дал перевод из сербского короля, который нельзя печатать; а стихов не дает.

Фадеев снова хлопочет о его поэме.

Целый день писала письма поэтам, излагала резолюции Симонова, утешала, приглашала и пр.


27/I 47. С утра в редакции. Мне Кривицкий назначил свидание в двенадцать утра, чтобы поговорить о сдаче в набор стихов, чтобы выслушать общие указания Симонова и пр. Но не пришел.

Я же, ожидая его, делала глупости: говорила с Долматовским и читала свои стихи Ивинской.

Долматовский оказался еще глупее, чем я представляла себе его по стихам. Пустые красивенькие глаза. Попросил посмотреть некоторые стихи и, прочтя Фо[ло]мина50, сказал:

– Собачина.

Обругал Пастернака.

Свои обещал «поправить мигом».

Ивинская быстро улепетнула на рынок продать мыло. Не делает она ровно ничего. Она работает (очень неквалифицированно) в день полтора часа – самое большое; я – четырнадцать, пятнадцать, а получаем мы одинаково: 1200 р.

На площади встретила Заболоцкого и вернулась с ним в редакцию опять.

Он решил исполнить оба требования Борщаговского и Кривицкого, хотя от одного я отбилась. Как он боится, бедняга; и – прав.

«Исправил» он хорошо; и виолы хорошо; но с лилеями беда: заменил хвощей – ночей, а хвощ по звуку – это борщ и никак не верится, что он издает какое-нибудь пение… Я собственноручно восстановила лилеи и буду снова объясняться с Симоновым – если Заболоцкий до его приезда не найдет чего-нибудь хорошего для замены51.

Он читал мне великолепные переводы грузина, а потом своего «Скворца». «Скворец» – поразителен52. Но в подборку не дает – и опять-таки прав.


28/I 47. К четырем часам – к Эренбургу, с письмом Симонова.

Нет уж, пусть Пушкин ходит к Эренбургу, а я не пойду.

Сух, угрюм, недоброжелателен – не то ко мне, не то к Симонову, не то к «Новому Миру», не то к целому миру вообще.

Ни одного лишнего слова. Только дело. Пока говоришь, он сидит мешком, глядя в пол, ничем тебе не помогая.

Стихов не дает. Их у него нет. Симонов думает, что его журнал чем-нибудь будет отличаться, – напрасно. Будет та же серость. Ничего не дадут: вот ведь и Платонова не дали напечатать. Рассказ Платонова для Платонова – не лучший, но в журнале – из лучших… То же и со стихами станет.

Я немного пролепетала что-то про подборку.

– А Мартынов у вас будет?

– Да.

– Он – единственный интересный из молодых.

Ах так! Значит, ты – совсем неинтересный. Хоть и старый.

Оттуда в редакцию. Сдала Ивинской прочитанный самотек. До семи часов ждала Кривицкого. Комбинация такая: для сдачи в набор нужна его резолюция. То есть симоновской и без него достаточно – но тех экземпляров нельзя отдавать, где Симоновым написано в набор; надо другие – значит, нужны его резолюции. Это очень жаль, потому что он будет заново смотреть и цепляться.

Он спросил о Пастернаке. Я ему показала «Март», в котором совершенно уверена. И вдруг: это невозможно.

– Почему?

– Навоз! Всему живитель! Да это же целая философия!

Я ужасно разозлилась и наговорила резкостей.

Сказала Кривицкому, что он, наверно, вообще не любит стихов.

Он сообщил, что любит Ахматову, Лермонтова, Тютчева и что Пастернак гений, но…

Вошел Дроздов. Этот чинуша мне давно не нравится. Кривицкий дал ему прочесть стихи Пастернака.

– Это – издевательство, – сказал Дроздов53.

Кривицкий прочел Зыбковца.

– Плащаница – нехорошо, – сказал Дроздов.

Я объяснила.

– Это – только бытовая правда. А не общая, всенародная.

Боже, как мне стало скучно.

Теперь сижу выдумываю строки для Кронгауза, который завяз.

Звонил Пастернак. Что он хочет перед сдачей посмотреть стихи. «Я от Недогонова (!) узнал, что вы собираетесь печатать, и очень вам благодарен» (как будто можно было сомневаться, что я решу печатать!) Мы условились, что я буду у него в субботу.

Ох, нелегкая это работа

Из болота тащить бегемота.


29/I 47. С утра в «Новый Мир» говорить с Мартыновым о поправках к его стихотворению и о новых.

Не знаю, чувствует ли он, как я его не люблю.

Я стараюсь быть очень с ним вежливой и мягкой.

Странной он души человек. Вычурный какой-то, придуманный.

Туся думает – судя по стихам и внешности, – что он – плохой человек. А я не знаю, не уверена. Но ни грана поэта нет в его стихах, и мысли его о поэзии тоже какие-то – не дикие, не странные, а пустые и вычурные.

На правку он почему-то соглашается очень легко. Дал новые стихи, из коих я отобрала два, чтобы послать Симонову.

Плохие стихи. Он дал мне сборник своих поэм, который мне хвалил Симонов.

Поэмы – чудовищное недоразумение. Какие-то исторические анекдотцы, рассказанные безголосым раешником.


29/I 47. Прием. Урин, Некрасова, Наровчатов, Коваленков, Фоломин54.

Глупый, самодовольный и бездарный Урин.

Талантливый Наровчатов с упорным красивым лицом. Недаром С. Я. мне о нем говорил.

Некрасова. К счастью, встретились мы утром, в кабинете у Кривицкого было пусто, и у меня хватило сил на длинный разговор. Мы вместе переделали «Кольцо», которое я хочу послать Симонову вместо забракованного им «Гостеприимства»55. Она идет на поправки, когда они близки ее замыслу, когда они не извне, а с ее позиций. Когда же они внешние – она, молодец, не сдается. Дрожат руки и на глазах слезы. Несчастная, замученная, голодная, немытая, затравленная. Я не думаю, чтобы она была психически больна, – скорее нервно. Говорит:

– Я больше не хожу в Союз писателей. Там все надо мной смеются и хотят посадить в сумасшедший дом.

Будь они прокляты, обидчики поэта.

А она твердый человек, тоже выносливый.

Я не рассчитала своих сил и позволила после приема еще придти ко мне домой Кронгаузу для общего разговора о его книжках. Книжки мне не понравились, я хотела сказать ему что-то существенное, но от усталости и мигрени плела невесть что.


5/II 47. Вот сколько не писала.

Придется писать конспективно.

Вчера была в «Новом Мире» с одиннадцати до семи. Шесть часов работала с Капусто56.

Потом – противный, глупый разговор с Кривицким о стихах. Очевидно, я что-то сделала не так: нужно было обойтись без Кривицкого – и можно было. А я запуталась в трех соснах. Ну, впредь [буду] умнее. Он задержал до приезда Симонова некоторые стихи, которые я непременно отстою. Основная же масса пошла в набор.

Самое главное – в субботу была у Пастернака. Впервые я у него в городе. Холодновато, порядок, просто, картины на стенах. Было тихо и пусто, только кухарка гремела кастрюлями в кухне. Кажется, впервые мы были так, один на один, и он говорил со мной пристально и с интересом.

Как он жив – как молод – какой огонь в глазах – и как восемнадцатилетне движется – и как постарел.

– Конечно, может быть симбиоз с действительностью. Это – чаще всего. И – второй путь, который неинтересен, потому что все это уже написано у Пушкина57. А есть еще третий – помимо всего, поверх всего.

О Симонове:

«Мне нравятся его аппетиты. Остальные хотят только ЗИС, а этот – и Америку, и Японию – ненасытимо».

Пригласил на четверг к Юдиной слушать его прозу! Он дал мне с собой на день статью о Шекспире. Статья гениальна, как «Охранная грамота». Хочется всю переписать или выучить наизусть.

В понедельник, как условились, зашел за статьей в «Новый Мир». Мы посидели за столом. В этот день – препоганая статья Фадеева, где опять он скучно лягает Пастернака (и Платонова)58. Я спросила Бориса Леонидовича:

– Что, он не любит ваших стихов и вас? Почему он так упорно занят этим?

– Ах, почему? Нет, любит. Не знаю, не знаю… А я нарочно показываю, что не желаю с ним знаться. Летом какие-то помещичьи голоса у меня на участке: Шуня59 с гувернером… Я открыл окно и нарочно закричал: «Эй вы, фадеевские! Тут и без вас люди живут!»

Скоро он ушел, обернувшись на меня от дверей.

Завтра целый вечер буду слушать. Только бы поспать сегодня, чтобы ничего не болело!

В редакции на днях – два часа разговоров с Мартыновым, который мне тяжел и противен («Смердяковское в нем», – сказал Пастернак) и который плохо перевел милого Гидаша.

Завтра будет письмо от Симонова по поводу моей второй посылки ему: Мочалова, Пастернак и др. Была телеграмма. Жду неприятного письма.

Талантлив, интересен Наровчатов. Непременно хочу его продвигать.


7/II 47. В «Новый Мир». Ольга Всеволодовна ушла гулять с Пастернаком с тем, чтобы зайти ко мне. Звоню домой – они уже ушли. Жду Кривицкого. Устраиваю ему сцену – со всей отчетливостью и злобой. Выручаю стихи в набор. Он подписывает – но намекает, что остановит в другой стадии.

Да, в редакции письмо от Симонова. Неприятное, как я и ждала. О числах ни слова. Рассуждения о стихах Пастернака – хотя и мягкие и деликатные, но, в сущности, кривицкие: он споткнулся на том же навозе в «Марте» и на «всё сожжено» в «Бабьем лете». Что, мол, сожжено? Господи, ясно что – раз речь идет о лете. Не Красная же площадь и Николаевский мост.

Он просит меня просить Пастернака переставить строфы в «Марте» и заменить всё в «Бабьем лете». Ну нет, этого не будет… Я попрошу Константина Михайловича договориться с Кривицким, Дроздовым и пр. окончательно и потом передам их решение Пастернаку – но предлагать поправок я не буду. Пусть берут или не берут… Борис Леонидович звонил вечером, благодарил за письмо.

Приехал бы уж Симонов поскорее.


10/II 47. К одиннадцати часам поплелась в редакцию. Холодно, пусто, ко мне явились совершенно никчемные автора.

Потом пришла Ивинская и наговорила кучу сплетен о том, что Кривицкий обижается, что мы считаем его врагом стихов, и обвиняет нас в формализме.

Этого надо было давно ждать.

Где ему понимать, что Жаров – искусство бессодержательное, а «Март» Пастернака – содержательное.

Меня тошнило и от ее слов, и от того, что мою позицию защищает – она, с кем я никак не связана.

Затем было счастье: Борис Леонидович, обещавший прислать мне «Рождество» и долго хваливший меня за то, как я эти стихи определила (в моем письме), – прислал их не мне, а Ивинской. И я прочла эти гениальнейшие из гениальных стихов60.


12/II 47. Дома – письмо от Симонова. Просит читать рукопись о Майданеке61.


13/II 47. В редакции: Ховкин [Ю. Яковлев] (плохая поэма)62; Некрасова.

Больной, своевольный, не глядящий в глаза, не то некрасивый, не то с прекрасным лицом Смеляков.


16/II 47. Хотела дождаться симоновского звонка, но потом позвонила ему сама: уж очень многие люди ждут моего с ним разговора.


17/II 47. Два раза в редакции.

Утром – Сашин с польской подборкой. Груда сомнительных польских стихов в весьма посредственных переводах. Особенно плох Мартынов, который, увы, был тут же.

Переводы из польских поэтов похожи на то, как если бы Маяковский был переведен на польский язык, а потом обратно на русский.

«И очень много конских морд» (одним словом, «Полтава»)63.

Среди дня я ушла домой, пообедала, посидела и к шести вернулась в редакцию, на свидание с Симоновым.

Он пришел – загорелый, посвежевший, молодой – веселый, доброжелательный, мягкий – почти обаятельный. Поискал свободного стола, сели мы втроем: он, я, Ивинская. Он на угол:

– Семь лет без взаимности.

Выслушав мой предварительный доклад о подборке и о новых людях, он решил взять с собой – на дачу – всю груду стихов. Обещал отдать в четверг. Он тоже будет принимать в четверг, когда и я.

Выслушав мой отчет об Антокольском, о Пастернаке, об Алигер, он на несколько минут задержался у нашего стола.

– Мое положение особенно трудное, – сказал он. (Мы коснулись Платонова.) – Многие не любят меня, считают, что я вознесен не по заслугам и пр. И будут делать мне пакости. Но мне не могут пока – так будут крыть людей, которых я печатаю в журнале. Это мешает мне быть особенно смелым. А зато другие будут в обиде, что я не такой смелый… Но каков подлец Ермилов! Этот товарищ схлопочет от меня по морде. В том же номере, где поносит Платонова, делает передо мной реверанс…

– Что ж Ермилов, – сказала я. – Это ведь только псевдоним. Ведь и «Правда» повторила его версию, и «Культура и Жизнь»64.

– Разве «Культура и Жизнь» тоже? – спросил он.

– Да, – сказали мы в один голос с Ивинской.

Странно, что он этого не знал.

– Прочтя Ермилова, я немедленно послал в «Новый Мир» телеграмму: заказать Платонову другой рассказ.


18/II 47. Из вчерашнего разговора с Симоновым примечательно еще то, что он сказал:

– Если бы у меня были только стихи, то и меня бы здорово хлопнули. Но у меня были и другие вещи.

И еще:

– По-моему, товарищи должны бы научиться писать в стол.

Чудак-человек!


19/II 47. Пришла домой – позвонил Кривицкий: он был у Симонова на даче и Симонов просил передать мне, чтобы завтра к одиннадцати часам я пришла в редакцию.

Худо дело. Очевидно, они на даче вместе смотрели стихи. Так.


20/II 47. Так.

«Мы пришли к выводу, что стихов хороших все-таки мало. И решили давать не по три, а по одному».

Я не была готова к этому, а когда я не готова, то и беспомощна. Я не сказала ему, что это – удар по хорошим стихам, а не по плохим: плохие все равно останутся, а хороших становится меньше.

Алигер, Смеляков, Наровчатов.

Далее он изложил мне их резолюции.

Я очень протестовала на Наровчатова.

Кокетлив товарищ, кокетлив. Он долго восхищался «Свечой» Пастернака; потом толковал, что ее нельзя дать; потом сказал, что сам позвонит ему. Потом:

– Я, может быть, для того и затеял всем дать только по одному, чтобы Пастернаку было не обидно.

Потом опять говорил о своем сложном положении:

– Ну как печатать людей, если потом тебе не дадут возможности их защищать?

– И все-таки, – сказала я, – хотя люди и их судьбы – это очень важно, но у нас есть забота более серьезная: литература.

Но это не дошло.

И не может дойти. И может, и не права я, а самое важное в действительности, чтобы люди были живы. И сыты. И веселы.


Я сегодня в отчаянье. От всего вместе. От Кривицкого. От Симонова. От Капусто. От глаза. От того, вероятно, что не работала – ни над Пантелеевым моим65, ни над Герценом.

Успела внушить Симонову, что надо непременно помочь Семынину, который завтра придет к нему на прием.


21/II 47. От последнего разговора с Симоновым, от его кокетливого задора и внутренней слабости – до сих пор тошно на душе.


24/II 47. Когда я уже собиралась домой, приехал Симонов. Я обрадовалась ему. Вчера Кривицкий вручил мне стихи Васильева, Софронова и прочей дряни с предложением что-нибудь выбрать66. Я сказала, что уже читала и выбрать ничего не могу.

– А Симонову показывали?

– Нет.

– Покажите.

– Зачем? Я ему показываю то, что одобряю, или то, в чем сомневаюсь. А тут я уверена: не годится.

– Все-таки покажите.

Сегодня я показала – при Кривицком же. Симонов во всем согласился со мной, только Васильева всё же одно стихотворение отобрал.

– Через мой труп, – сказала я.

– Мне непременно надо одно его напечатать.

– Почему?

– Он мой личный враг.

Ох! Опять благородство.


Петровский. Одержим лингвистико-шовинистическими идеями, но дал хорошие стихи, стихи поэта67.

Забыла записать: Недогонов уже неделю в психиатрической лечебнице. Я рассказала Симонову. Он сначала вспылил: «терпеть не могу пьяниц», – но все-таки написал в больницу письмо на депутатском бланке и прислал мне с Музой Николаевной68.

Симонов, должна признаться, имеет способность выводить меня, хотя бы ненадолго, из мрака.


25/II 47. С утра пошла в редакцию для двух неинтересных встреч: с Вержейской, с Захарченко69. Ивинская принесла дурные вести: вчера Фадеев выступал с докладом на сессии в Институте мировой литературы и громил Пастернака. Очень как-то (слово вырезано. – Е. Ч.): школка, немецкое; переводит удачно только сумбур чувств, а не политическое и пр.; «не наш», «пропащий»… Придя домой со всем этим сором в душе, я позвонила Борису Леонидовичу. Хотелось услышать его голос. Боже мой, теперь и переводить ему не дадут, ведь это – голод… Разговор был сначала незначительный, потом он сказал фразу, из которой я поняла, что он еще ничего не знает.

– Я звонил к одному из Александровских людей, Владыкину; спросил его: можно ли мне затеять с Чагиным однотомник и можно ли устроить открытый вечер? Мне показалось, он выслушал благожелательно…70


Интересно, как теперь поступит Симонов с Пастернаком.


27/II 47. День без конца. Прием без конца. Люди без конца. Стихи без конца. Сутолока без конца.

Прием у меня и у Константина Михайловича.

Толпа поэтов в проходной.

Симонов на репетиции, и неизвестно, когда будет.

Уходят, ждут, приходят, звонят – и, ожидая, читают стихи мне.

Гранки начала подборки. Шрифт, который расковыривает мне ранку в глазу.

Наконец Симонов приехал. Начал принимать. И сразу позвал меня (я подумала: как Маршак Тусю), и началось трудное: чтение и обсуждение стихов с листа. Матусовский. Ушаков. Кирсанов. Наровчатов. Казин.

Целый день в редакции Некрасова. Целый день ждет Симонова: чтобы выпросить денег и прочесть стихи. Я с утра приняла ее первую; показала гранки; выслушала десять стихотворений; условилась, как, когда будем отбирать. Угостила завтраком. Но она не ушла, ждала. Она умна, талантлива, хитра и неприятна. В ее детской прямоте много хитрости и кокетства. Когда наконец ей удалось зайти к Симонову, она успела пожаловаться ему 1) на то, что Кривицкий не дает денег; 2) мне не нравится одна строфа в политическом стихотворении… Симонов обещал гарантийное письмо в Литфонд.

Но не в этом дело. Произошло следующее.

Некрасова сидела, ожидая, где-то в кресле – как мне казалось, на другом конце комнаты. У моего стола сидела Алигер. Я показывала ей гранки стихов – и протянула гранки «Мальчика» Некрасовой. Та вдруг:

– Этой идиотки?

– Она вовсе не идиотка.

– Неправда! Она идиотка! Я знаю наверняка! Терпеть не могу шизофренической поэзии! Если вы станете ее защищать, я с вами поссорюсь.

– Прочтите.

Она прочла «Мальчика» и согласилась, что это очень хорошо.

Вдруг подошла Некрасова.

– Мне очень нравится ваш лексикон, т. Алигер, – сказала она.

О, как это непереносимо71.


29/II 47. А сегодня мерзко. Всё, с начала до конца.

Я как-то проспала и в то же время не выспалась. Встала с головной болью. Собиралась в редакцию к двенадцати, но пришлось спешно бежать к одиннадцати, потому что у меня была книжка Сельвинского, которая понадобилась Симонову, пришедшему спозаранку.

Я примчалась – однако он долго был занят бухгалтерскими делами.

Пришел Ошанин, вызванный Кривицким, хотя ни я, ни Симонов его не звали.

Стараясь быть возможно мягче, я объясняла ему, что он не лирик.

Он старался быть весьма корректным, но все же успел мне сообщить, что мое мнение – вкусовщина и что ему жаль, что Симонов из моих рук получил его стихи.

Что я могла ответить на это. На первое – ничего, на второе – тоже, потому что не могла же я ему сказать, что Симонов говорит о нем: «бездарен, как стол», «тринадцать лет знаю – и ни одной строки» и пр.

Он вышел и заговорил у окна с Ивинской.

Ивинская сообщила: он говорил сквозь слезы.

Когда вошли ко мне Симонов и Кривицкий, я сказала, что Кривицкий виноват, что незачем было звать Ошанина и мне сейчас совершенно бесплодно его огорчать.

Кривицкий, как всегда, не понял слова «бесплодно» и стал объяснять, что нужно быть смелым и прямым.

Смелым! Но в данном случае – для чего? Разве человек, пишущий пятнадцать лет, поверит, что он не поэт?

Симонов мягко, но твердо сказал Кривицкому, что приглашать поэтов без нас – не следует.

Кривицкий отравил бы меня, если б мог.

И отравит когда-нибудь.

Но Симонов недвусмысленно всячески «поднимает» меня.

Потом Ольга Всеволодовна доложила, что приходил Ковынев и сказал, что мы все интриганы, а Симонов обещал напечатать его поэму. Я спросила Константина Михайловича, правда ли это? Он вспылил, схватил перо и написал:

– Ввиду того, что Вы сказали, что я обещал напечатать Вашу поэму, которой я не читал, – я читать ее не буду.

И дал записку Ольге Всеволодовне, не желая слушать никаких объяснений.

А мне хотелось, чтобы он выслушал и чтобы прочел.

Но говорить толком как-то нельзя было. Все – наспех, под звон телефонов. И хотя и благородно, но каждую минуту с оглядкой на Кривицкого:

– Саша, это я верно сделал?

Потом показал мне свои последние стихи: На день рождения72.

Со второй половины они совсем хорошие – с подспудной грустью, – и потому мне легко было хвалить их – и легко было бранить первую строфу, очень плохую.


3/III 47. С утра была в редакции, работала с Уриным, Ойслендером.

Потом Ивинская уговорила меня пойти на совещание молодых, послушать «руководящие» доклады. Я согласилась, желая сама, своими ушами послушать о Пастернаке

Кировский дом пионеров. Капусто с пылающими щеками. Мы втроем в бельэтаже – опоздали, – Фадеев уже говорит. За столом как-то кучей президиум: Михайлов73, Маршак, Тихонов, Федин. Впервые я увидела Фадеева (видела в Казани, спала рядом на стульях, но тогда не разглядела). По-моему, очень неприятное лицо с хитрым и злым ртом и белыми глазами.

Говорит с темпераментом, умело, но, по существу, плоско и неумно. О Пастернаке мягче, чем я думала (говорят, ему сверху приказали слегка поприкрутиться), не по первому разряду, а по второму, но в достаточной степени гадостно. О немецкости – нет, о чуждости – тоже нет, но индивидуализм, бергсонианство, ничего, кроме «Девятьсот пятого года» и Шмидта74, невнятица, не может ничего дать молодежи и пр. пошлости. (Странно: я уже всё просто забыла и мне смерть как скучно вспоминать.)

В перерыве мы спустились вниз. В вестибюле Алигер, Тушнова, Недогонов, Наровчатов – множество всякого народа. Мы пересели во второй ряд. Доклад Перцова о поэзии. Нескладно, приблизительно, невнятно, бездарно. Тоже о Пастернаке. Вот в 46-м году вышло «Избранное». Что же позволяет себе поэт печатать в этом «Избранном?» (Жду с замиранием сердца: что же?) Строфы, которые так трудны, что пробираться через них – неокупающийся труд. И цитирует совершенно понятное, легкое об Урале (без родовспомогательницы и пр.)75.

Если бы я взялась за это нехорошее дело, я бы исполнила его лучше. Мало ли у Пастернака действительной зауми?

Затем – доклад Симонова о драматургии.

Он должен был докладывать о поэзии, но уклонился.

Я должна признаться, что говорил он умно, и элегантно, и благородно – ни на кого не кидаясь.


4/III 47. Встала сегодня в девять – и вот только сейчас, через двенадцать часов, смогла сесть за стол в библиотеке, писать, думать.

…Днем решила пойти в редакцию в надежде увидеть Симонова и показать ему «Окраину» Семынина76, которую я хотела бы дать в № 3. Дождалась его. Но он забежал на секунду и меня не принял: между репетицией и поездом, едет в Ленинград, весь черный от устали.


6/III 47. Страшный поток людей и гранок – страшный – державший меня часов семь – без еды – в грохоте дверей, в куреве – нет, не могу – в физическом и душевном ужасе.

Ивинская приносит газету, где ругают Пастернака77, и почему-то настойчиво требует, чтобы я зашла к Музе Николаевне.

Иду, после всего.

Муза Николаевна радушна, поит кофе. Муж ее литератор, – кажется, нуден. Затея Ивинской: пригласить Бориса Леонидовича читать к Музе Николаевне.

Я звоню ему, приглашаю.

Чувствую во всем этом какую-то фальшь и глупость.

Сейчас пришла домой. Завтра – Симонов, который, оказывается, улетает в Англию. Вот почему он такой вытаращенный. Без конца составляю список дел к нему. Хочу показать ему «Окраину» Семынина – ему понравится, может быть, – и тогда Кривицкий с его резолюцией вынужден будет пустить.


7/III 47. Я с утра в редакцию – там уже ждет Симонов, запершись с Кривицким. Меня принимают; по движениям, по лицу, по голосу Симонова вижу, что он не в духе, замучен, холоден, на какой-то другой, чужой волне. Говорит отрывисто, официально… Передает мне стихи ленинградцев – рывками – и вдруг – вскользь:

– Знаете, Пастернака мы не будем печатать.

Так.

– Только позвоните ему перед отъездом, К. М., – говорю я. – Скажите сами.

Он как-то неопределенно кивает.

А Кривицкий взрывается:

– Незачем тебе звонить… я не ждал от него… крупный поэт… что он дал за стихи? ни одного слова о войне, о народе! это в его положении!

– Мне жаль, – говорю я, – что мы просили у него стихов.

– Нисколько не жаль! Просили, а печатать не будем! Нечего стоять перед ним на задних лапках!

– Разве не просить у него стихов – значит стоять на задних лапках?

– Товарищи, товарищи, не надо, у нас еще много дела, – морщится Симонов.

Я ставлю еще один роковой вопрос: о Бирман78. Кривицкий добился, чтобы ее не печатали, и теперь не хочет даже, чтобы ей заплатили. Я говорю о неприличии. Симонов велит платить. Кривицкий возражает.

Даю Семынина. И на минуту – счастье. Симонов читает с увлечением, с радостью, очень артистически – смеется – и Кривицкий смеется – и я на эту минуту, на одну, люблю их обоих.

Симонов произносит о Семынине целую речь – о его нужде и таланте, – забывая, что слышал он ее от меня же. Ну, это пусть.

Аудиенция окончена. Я ухожу из кабинета в грязь и суету приемной, где мне негде сидеть, где нет чернил и пр.

Поток людей сквозь поток гранок. Мне бы унести гранки в тишину, посидеть, подумать – но нельзя: № 2 идет спешно. А тут грохот, спешка.


Услышав новость о Пастернаке, Ивинская начинает реветь и ревет весь день, бездельничая, отказывая всем, ничем не помогая мне, – и я испытываю к ней отвращение.

Скоро двенадцать.

Написала письмо Симонову о Пастернаке. Надо успеть передать.


8/III 47. Была в редакции. Люди, гранки второго номера, верстки № 1.

Борщаговскому (который почему-то имеет право вмешиваться) не нравится Недогонов. Он, кажется, милый человек, но:

– Лидия Корнеевна, что значит «тишиной оглушены»?

– Почему «перегоревший небосклон»?79

Вот поди объясни ему.

Один ответ: понимаете, это стихи! это стихи, а не газетная статья.

Милая, но чем-то меня раздражающая Спендиарова80.

Муза взялась передать Симонову мое письмо. Думаю, на этот раз уж он рассердится.


10/III 47. Позвонит ли Симонов Пастернаку?

Вьюга. Погода нелетная. Думаю, он сегодня не улетит.

Утром работала над Герценом.

Потом – в редакцию, добывать подпись Кривицкого для всяких стихов – последних для подборки, в частности для одного отрывка из поэмы Семынина, который он наконец надумал дать. (Мне удалось под «Окраину» уже добыть ему деньги.) Но Кривицкого нет – провожает Симонова. (Ну, значит, Симонов не позвонит Борису Леонидовичу.) Держит его за горло, как бульдог.


12/III 47. Режим работы, режим сна – ха-ха!

Сегодня в три должна была придти работать Эмма Григорьевна81. Но в 2.30 мне в редакцию из-за поляков. Прихожу– меня Наталья Павловна (зав. производством)82 оглушает новостью:

– № 1 сильно сокращен, нет бумаги – сняты болгары, латыши и Заболоцкий.

С тех пор 7 (семь!) часов борьба с Кривицким из-за Заболоцкого.

Он не против, но: за снятие Стонова ему влетит83, за снятие критики и библиографии тоже, а за снятие Заболоцкого – нет, и он снимает его, хотя там всего четыре страницы.

Уже истощив все доводы, я нахожу неожиданного союзника в Агапове, который горячо отстаивает эту поэму как событие в литературе. Кривицкий уходит – Агапов обещает мне звонить ему вечером.

Даже Дроздов обещает помочь.

Вечером – не заходя домой, – придумав новые доводы, иду к Кривицкому в «Красную Звезду»; убеждаю, хитрю, молю; при мне звонят о том же Дроздов и Агапов; Кривицкий неколебим («не мог щадить он нашей славы»84) и только обещает, если ему удастся выхлопотать где-то еще два листа – тогда напечатать его.

А в № 2 нельзя – там лирика занимает всё место.

Как я устала, устала.

Пастернак, Заболоцкий.

По живому.

Мне еще предстоит звонить Борису Леонидовичу.

Я бы хотела лучше пойти к нему, но нет возможности.

Завтра прием. Послезавтра Капусто и Кривицкий.


13/III 47. Писать не могу. Встала в семь, проснулась в пять. С утра в редакции. Заболоцкий идет. Сегодня его уже печатают.

Целый день сидела в редакции и правила, клеила гранки подборки.

Сдала. А в верстке ее начнут резать.

Телефон не работает… письмо Пастернаку.


16/III 47. Вчера позвонил Пастернак. Благороднее нельзя было ответить на мое жалкое письмо. Он же еще меня и утешал.

«Всё это пустяки… Важно то, что Вы меня уважаете и я никаким другим не буду… А я сейчас очень рад. Я узнал недавно, что издательство (какое-то английское название) выпускает переводы русских классиков (перечисляет), а из советских (sic!) только два: я и Блок. Я эти переводы видел и знаете чему обрадовался – я думал, что у меня многие стихи вокруг рифмы, а смысла не имеют никакого – но оказалось, что в переводе без рифм, где один прозаический подстрочник, – смысл всё равно есть». (?!)


18/III47. Тяжело писать, а надо.

Симонов когда-то – когда я еще только пришла в редакцию, – отдавая мне переводы Мочаловой, исполненные по его заказу, сказал:

– А те, которые не подойдут, надо будет оплатить в 50-процентном размере. Она очень бедная женщина…

Два ее перевода я забраковала, два вытянула.

Когда она спросила меня о деньгах, я, для подтверждения, зашла к Кривицкому, рассказала ему о желании Симонова и спросила, когда ей можно обещать деньги:

– Когда будем платить по № 1.

Я так и сказала ей – глухой, больной, голодной.

Теперь идет разметка по № 1. Я звоню Кривицкому.

Чудовищный разговор. Ничего не помнит, ничего не было, ничего не обещал. «И не берите на себя, пожалуйста, инициативу в денежных делах».

Это мне месть за Бирман, которой он вынужден, по моей инициативе, платить.

Лгун и интриган из породы Мишкевича85.


Длинный разговор с Раскиным, который тоже – по своей линии – возмущен Кривицким.

Эта крыса всех сгрызет.

Не стала бы я с ним вообще разговаривать – но – подборка. Не миновать разговора.

Я дам ему почувствовать обиду.


19/III 47. Утром – Семынин. Он теперь гораздо бережнее меня расспрашивает о здоровье – или мне кажется так? Чудные штуки люди! Он пришел, сел и сказал, буквально:

– Я решил печататься в «Новом Мире» в каждом номере…

Господи! Хоть бы в одном протащить…


20/III 47. Вечером пришла Ольга Всеволодовна с целым ворохом сообщений о Кривицком.

Позвонил Раскин: ему сказала Наталья Павловна, что Кривицкий решил сократить подборку на лист.

Я решила предложить перенести ее в № 3, чтобы дождаться Симонова. А во второй номер сдать то, что у нас готово для № 3… Иначе никакая антология не получится и никакой лучший отбор тоже: ни то ни се.

Не желая говорить с Кривицким после его грубости, я попросила Ольгу Всеволодовну позвонить ему и спросить, когда будет обсуждение подборки.

Он ответил ей грубо, одним словом: извещу.

Так.

А все-таки Бирман уплачено, а все-таки Заболоцкий идет, а все-таки Мочаловой и Лейтину тоже уплачено будет, а все-таки я уже научилась добиваться своего.

Говорили опять о предстоящем чтении Пастернака у Кузько86. Хозяин глуп и плосок. Общество неизвестно. Положение перед «Новым Миром» щекотливое. Ответственность перед Борисом Леонидовичем большая и ложится на меня (в его глазах), хотя я нисколько не была инициатором, а только согласилась принять участие.

Не жду хорошего.


21/III 47. Девять часов подряд вычитывала с Ольгой Всеволодовной корректуру подборки.

Глаз болит.

Много плохих стихов – Васильев, Рывина, Луконин87.

Интересно, что придумает Кривицкий. По сведениям моей тайной агентуры – он хочет не сокращать подборку, а пустить ее подряд, не с отдельной страницы каждого. Ну, это еще не худшее. Только бы уцелели Семынин, Недогонов, Светлов, Тушнова, Наровчатов, Некрасова, Зыбковец…

Что за пакость – Кирсанов.


26/III 47. Не знаю, как держусь на ногах.

С утра в редакции, чтобы выяснить, нет ли ошибок в сданной мною вчера корректуре.

В ответ – грубый скандал, учиненный мне ни с того ни с сего Натальей Павловной и, в ее защиту, Кривицким.

Будет ли исправлена ошибка или назло не будет – так и не ясно.


27/III 47. Приемный день в редакции. Ойслендер, Ховкин, и еще, и еще.

С Натальей Павловной не разговариваю. Так и не знаю, исправит ли она грубейшую опечатку на рифме (у Тихонова!) или же назло оставит так. Во всяком случае, о ее бюрократизме и грубости буду говорить с Симоновым.

Вечером написала заявление Кривицкому насчет несогласия моего с тем, что подборку дали сплошняком, в подверстку. Прочла заявление Семынину, который сейчас мой союзник и собирается говорить с Симоновым о неспособности Кривицкого вести журнал.

Я буду с Симоновым тоже о многом говорить: о грубости Кривицкого, о том, как он тиранит Ольгу Всеволодовну, о его защите наглого поступка со мной Натальи Павловны. О том, что он всех теснит и все от него хотят подальше. (Вчера мне жаловался на него Замошкин88. Вообще в редакции его все дружно ненавидят.)


28/III 47. Кривицкий непременно будет сокращать подборку, и непременно – за счет лучшего, и сделает это самым неуважительным образом: без меня. Ну ладно, обо всем поговорим, настанет время.


1/IV 47...Зашла на минуту в «Новый Мир» – глянуть на сигнал № 1 и успокоить Ольгу Всеволодовну насчет намерений Кузько.

В номере – Недогонов, Заболоцкий. Опечаток, кажется, нет, все пристойно.

Ольга Всеволодовна сообщила мне – со слов Заболоцкого, что ходят слухи, будто «Новый Мир» закрывают.

Оно бы и по заслугам. № 1 – в апреле. И злой клоп Кривицкий, всех давящий своим преувеличенным чувством субординации… Как будто субординацией держится такое живое, страстное дело, как журнал!


4/IV 47. Ну вот и развязка истории с подборкой. Боже, какой чудовищный по напряжению день. Капусто. Как всегда – утомительно и бесплодно.

И бесконечно долго.

Во время работы с ней мне позвонил Асеев. Очень мягко спросил:

– Лидия Корнеевна, скажите, почему не идет моя «Горная идиллия»?

– Как – не идет! Она подписана к печати.

– А т. Кривицкий говорит, что она не идет.

– Это значит, что он снял ее…

Звоню Кривицкому.

– Ведь вы обещали мне, что сокращать подборку мы будем вместе.

– Я никогда вам этого не обещал…

Как я всегда удивляюсь лжи. Уже до сорока лет дожила, и всё она меня ошарашивает каждый раз. Он не обещал! Обещал, и лично, и по телефону раза три.

– Александр Юльевич, в какое положение вы ставите меня перед авторами. Я только что сказала им, что стихи идут, а потом оказывается, что они не идут…

– А вы никогда не должны говорить, что они идут. Над вами есть еще люди…

Одним словом, в сотый раз – всяк сверчок знай свой шесток.

От Ивинской (на которую он накричал за ее вопрос, что осталось в подборке) я узнала, что снят Асеев, Антокольский, мой милый Зыбковец, мой Семынин («Облака»), неприятный Луконин, Гитович, Ушаков.

Зыбковцу я писала, что он идет, Антокольскому говорил всякие приятности Симонов, насчет Гитовича он дал мне строжайшее распоряжение – непременно печатать (при Кривицком), у Луконина мы просили стихов.

Он не считается не только со мной, но и с Симоновым.

А я шутом гороховым не буду ни у кого.

Непременно буду говорить с Константином Михайловичем об этом способе работать, об этом понимании субординации.

Сорок телефонных звонков.


5–6/IV 47. Ну вот опять ночь, опять после Пастернака.

Теперь я уже не сомневаюсь, что мы вчера присутствовали при чтении «Войны и Мира».

Это «Война и Мир» нашего времени, на этом будут расти наши дети.

Это великая книга великого народа. И задача теперь в том, чтобы он ее дописал, чтобы его не сломали раньше. Только это. Бог с ним, с печатанием.

…Явилась нарядная Ивинская, и я отправила ее с машиной за Борисом Леонидовичем. Потом за мной зашел приглашенный мной Семынин и потом Эмма Григорьевна. И мы отправились.

Нельзя сказать, чтобы я с легким сердцем шла на это дорогое свидание в чужом, неизвестном обществе, о котором мне известно, что Кузько глуп и пошл, Муза нелитературна, а гости – кто их разберет. Но волноваться было поздно.

Мы столкнулись у лифта – Борис Леонидович с Ивинской и мы.

Он в летнем очень некрасивом старом рыжем пальто и широкополой, не идущей ему шляпе.

В его присутствии меня все режет. Плохие фотографии на стенах. Японские трофеи Музы Николаевны – безвкусные тарелки – американский ширпотреб – «под Японию», который она ему – ему! – показывает. Новые, только что вышедшие книги, отточенные карандаши и квадратики бумаги, нарочито разложенные на общем столе в комнате Кузько; тупое, неинтересное лицо его молодой сожительницы (бывшей воспитанницы Музы Николаевны).

Мы довольно долго ждем опаздывающего Агапова.

Большинство мне незнакомо. Очень подозрителен по части глупости и пошлости человек, одетый под англичанина, в каких-то полуспортивных брюках.

Семынин забился в угол, у него измученное больное лицо. В последнюю минуту пришел хорошенький неглупый и неуместный Зильберштейн89. Тушновой нет. Эмма Григорьевна, у которой было все время очень чистое лицо, сидела возле меня.

Борис Леонидович сидел за отдельным столиком, под лампой.

Он начал говорить об искусстве. Я многое записала стенографически. Главная мысль была, что проза – наиболее совершенная форма словесного искусства. Это – театр, но тут нужен не драматург, а прозаик[3].

Потом он начал читать.

Будто все окна открыли, будто я вступила в какую-то новую, легкую и светлую жизнь.

Я слушала вторично и еще отчетливее понимала величие.

И стихи – стихи его героя.

Те самые, которые могли бы сделать «Новый Мир» литературой. «Март», и «Бабье лето», и – бессмертная – Звезда Вифлеема («Рождественская Звезда»).

И тут разразился один из гостей. Он сказал сразу то, что, как объяснял мне по телефону Борис Леонидович, его больше всего огорчает: стихи лучше. Между тем они не лучше. «Медный Всадник» не лучше «Войны и Мира», а для восприятия – легче как более конденсированная форма искусства. Боже, что кричал сытым голосом пошляк. Борис Леонидович мельком сказал что-то такое о Маяковском, пошляк сказал: «Весь Маяковский не стоит одного этого стиха».

Самодовольный голос.

Во время чтения он иногда восклицал с места: «вот это великолепно».

Я готова была его убить.

Я старалась скорее увести Бориса Леонидовича – я сама многое бы сказала, – но тогда заговорили бы и идиоты, и мне хотелось только поскорее его увести.

Мы шли втроем по Тверской – по холоду, – он под руку с Ивинской и я на пристяжке.

Он был прелестен и жалок. Он будто не знает, что гений, и хочет, чтобы это ему повторяли. Он лепетал что-то, что собирается мириться с Фадеевым, потому что сын сказал ему, что ему кто-то сказал, что, если будет установлено, что он дурно влияет на молодежь, – ему капут.

А я думала о том, что после гениальной прозы можно уже не драться с Кривицким, а просто идти помимо него, куда-то выше.


6/IV 47. Утром звонил Семынин, говорил очень умно и тонко о романе; я его переадресовала к Борису Леонидовичу.


7/IV 47. Константин Михайлович приедет 10-го. Готовлюсь к разговору с ним – обстоятельному, полному, обо всех делах журнала.


8/IV 47. Решила дать отдых глазу и целый день проваландалась: днем ходила по второстепенным делам, вечером у меня без конца сидела Ивинская.

В промежутке – звонок от Кривицкого. Совершенно идиотский. Семынин в № 3 не идет – его потеряла Наталья Павловна, он не набран. Предлагаю немедленно придти, принести экземпляр – нет, поздно. В № 3 будет один Гидаш, Семынин переходит в № 4.


9/IV 47. С утра я потащилась в «Новый Мир» – из-за пертурбации с № 3 и 4. Поэма Семынина, которой должен был открываться № 3 – утеряна Натальей Павловной; а теперь набирать заново – поздно. Очень мило.

Кривицкий как-то добрее и со мною, и с Ольгой Всеволодовной. Однако на свой манер. Он вошел в комнату, где я была одна, и сказал:

– Если хотите, я могу сейчас вам сказать, что изъято из подборки.

– Теперь поздно, – сказала я, – теперь уже я могу из напечатанного узнать.

Но он все же сообщил.

Я спросила, как будет с авторами, когда он известит Антокольского и др.

На это он сообщил мне, что никого не извещает, так как еще до печати будет советоваться с Симоновым.

Это интересная новость. Однако успеет ли Симонов прилететь. Теперь, говорят, – 13-го.


10/IV 47. Зачем я разговариваю с Кривицким? Он, как опытный провокатор, вечно вызывает меня на разговоры, а потом хамит.

Сегодня у меня приемный день.

Кроме Кушнерева90 никого интересного.

Снова разговор с Кривицким, вызванный им, и очень знаменательный.

Я проиграла свою пластинку насчет отсутствия в редакции коллективной работы, обсуждения рукописей и пр.

На это он ответил:

– Редакция не дискуссионный клуб и не салон. А если вам хочется устроить салон – то Муза Николаевна предоставляет для этого удобное помещение поблизости от «Нового Мира».

И еще:

– Как это вы говорите, что никогда не слыхали в редакции литературных разговоров? Симонов тратит на работу с вами 5–6 ч. в день, а иногда дни и ночи…

До каких гипербол доводит ревность!

Все-таки этот умный человек очень глуп и плосок, кроме всего прочего.


Пришла домой – на столе «Культура и Жизнь» с подвалом хвалебным о Недогонове и шпильками по адресу редакции. «Неряшливые фразы», «слабые места» и пр.91 Что ж, пусть. За Недогонова я рада. Только бы это не значило, что Заболоцкого будут ругать.


12/IV 47. Симонов прилетел. Кривицкий торчит у него. (Сведения от Музы Николаевны.)

Затребует ли он к себе подборку?

Воображаю, как информирует его Кривицкий92.


13/IV 47. Звонила Константину Михайловичу – тщетно. От Музы Николаевны знаю, что он готовит доклад, смотрит «Русский вопрос», устраивает банкет актерам93. Когда еще до меня дойдет очередь. А у меня полные руки стихов, вопросов, жалоб.


14/IV 47. С утра в «Новый Мир». Шевелева, Ойслендер, Кронгауз, Капусто. Ольга Всеволодовна с новой сплетней. Чинуша Дроздов сказал ей:

– Ну что, уже наябедничали хозяину? Нет? А мы уже сообщили ему всё, и ваша карта бита.

Так лакеи и горничные говорят в передней у большого барина, а не порядочные люди.

С барином же я беседовала секунду по телефону, и он мне назвал час (завтра), когда я могу ему позвонить, чтобы условиться, когда мы увидимся, – по редакционным делам. О других же делах я с ним не говорила, так как это было из редакции, у всех «на слуху». Но ему дозвонился Раскин и сказал, что нам троим нужен сепаратный разговор. Он обещал.


15/IV 47. День содержательный – и даже какой-то весенний, – и по-весеннему теснит где-то возле сердца. И не понять – хорошо или плохо или только тяжко.

С семи начала звонить Константину Михайловичу в «Новый Мир», по условию. Он вдруг сказал, что с текущими делами я могу придти сейчас. Я схватила заветную папку с подготовленными циклами и помчалась. Очень весенняя улица – холодно, сухо, зеленоватое небо, огни при свете – что-то не ленинградское, нет, но как отзвук забытого гимна. Константин Михайлович вышел мне навстречу из кабинета – располневший, приветливый, любезный, неторопливый. В кабинете был, конечно, Кривицкий.

– Что вы так располнели? – спросила я.

– Пито много было, – сказал Константин Михайлович. – И скучно очень.

Кривицкий сказал, что удаляется на пятнадцать минут.

– Чтобы утешить вас с нашими отношениями с Пастернаком, – сказал сразу Константин Михайлович, – я хотел вам сказать, что я звонил ему и на днях встречусь и подробно буду с ним говорить. Я привез ему привет от его сестры и посылку из Англии.

Боясь, что Кривицкий вернется с минуты на минуту, я поспешила просить Константина Михайловича назначить мне свидание у него дома – мне и Раскину и Сашину. Он назначил в 7 ч. в пятницу.

Очевидно, он подборку изуродованную видел и благословил. Он мне сказал только:

– Зыбковца, Лидия Корнеевна, мы напечатаем в новых голосах.

Очевидно, это мне в утешение.

Вернулся Кривицкий. И объявил, что нужно немедленно сдавать материал в № 4 – потому что стихи, перемещенные (из-за него) в № 4, возвращаются в № 3. (И Семынин в том числе…)

– Понимаешь, Константин, нельзя же, чтобы в № 3 отдел был представлен одним Гидашем!

Затем я передала Константину Михайловичу заветную папку и ушла.

Я торопилась в этот вечер на другое свидание – с Пастернаком.

Легкий, веселый, весенний, какой-то возбуждающий вечер.

Но чуть я уселась напротив Бориса Леонидовича за круглым, накрытым белой скатертью столом, в тишине пустой квартиры, в мутном блике картин, – меня сразу охватило чувство усталости и, главное, ненужности моего прихода.

Борис Леонидович надел очки, взял карандаш и бумагу.

Я читала какие-то десять стихотворений, потом поэму.

Прежде чем начать, я просила, чтоб он не был снисходительным – как бывала ко мне и другим, например, Анна Андреевна. С ее высоты всё хорошо.

Заговорили о ней, и в сторону он сказал:

– Стихи ведь непонятно чем измеряются. Ахматова, как и Мандельштам, и Гумилев, думает, что есть «ремесло», «уменье». А я думаю, что. – и он заговорил о глубине и о раскрытии человека, о личности.

Я читала, он помечал что-то на листках.

Я совсем не волновалась. Только мне казалось все ненужным, скучным, и почему-то было все равно, что он скажет.

Он сказал:

– Вот и не правы мы оказались в начале разговора. Те ваши стихи хороши, где не только глубина, а есть и форма, и довоплощенность, и красота.

Такими он назвал «Вишни», «Но пока я туда не войду…», «И все-таки я счастлива…», «В трамвае…», «Свернула в боковую тьму…» – и «Поэму», а в других отмечал отдельные удачи: «Мертвая – равная…», «И зорче мы видим глазами…»94.

Обо всем он говорил доброжелательно и, вероятно, искренне, но во мне совсем не было радости, и я все время думала: «надо, надо бросить стихи».

(Как он сам у Скрябина о музыке95.)

Потом сидели, ели невкусный торт, разговаривали. Мне он казался очень усталым, очень обиженным, замученным. Рассказал о Крученыхе, который пришел его уговаривать написать какое-то заявление, о Зинаиде Николаевне, которая выступает в обычной презренной бабской роли: «ты губишь Леничку» – и пр….Потом говорили о Риме, о христианстве, и меня поразило сходство с Герценом и жаль стало, что он его не знает: такое родство (как у всего великого). Потом о народе, о неверности этой мерки «народ понимает» – «народ не понимает».

Я сказала:

– Лучше бы мериться на Чехова, например. Понял бы Чехов или нет? Потому что Чехов есть орган понимания русского народа – он, а вовсе не пассажир метро.

Он чудно сказал:

– Конечно, все для народа и через него и от него. Но вы правы… А я, когда чувствую себя признанным, когда слышу отклик, – вот тогда я чувствую себя в долгу и хочу уметь в остаток жизни заслужить это незаслуженное мной признание.

Говорил еще о всяких своих намерениях, которые иначе не назовешь, как бредовыми: пойти к Фадееву, прочесть ему кусок из романа…

Он верит, что кто-то его будет беречь, он повторил несколько раз: «Ивинская сказала, что Замошкин сказал, что печатать можно. Как вы думаете?»

Бедняга! Стоит мне на минуту подумать о Кривицком… Или Ермилове.


16/IV 47. Нудные мысли о предстоящем разговоре с Симоновым, тяжелом.

На меня будет очень влиять обстановка, телефоны, m-me.

Но я выучу все наизусть, чтобы не сбиваться.


Да, вчера Борис Леонидович сказал:

«Мне необходимы такие чтения, как было. Для меня это наслаждение, почти физическое, чувственное. От лиц, от лампы и стола в комнате, от улицы, по которой мы шли».


17/IV 47. Нет, кажется, я не в силах продолжать.

Мне недостаточно того сознания, что, не будь меня, – не было бы в № 1 Заболоцкого, в № 3 – Семынина, в № 2 – Некрасовой, Фоломина – тех островков поэзии среди моря риторики, фальши, мертвечины, которые мне удалось оборонить, возвести. Я, кажется, не согласна платить за них такой дорогой ценой, как платила сегодня.

А на что же я рассчитывала, смела рассчитывать? На какой рай?

Сегодня день редакционный – приемный – собирался быть очень спокойным. Я пришла, сидел один Ойслендер. Потом я взялась кое-что читать. Появился Симонов. Он сразу осчастливил меня двумя сообщениями: что едет в Ленинград и поэтому наше свидание отменяется, что стихов, данных ему, не прочел, а будем сейчас срочно читать вместе, так как надо сдавать срочно № 4 и № 5. Я вошла к нему. Началась скороговорка. Читал он как-то недоброжелательно и даже один раз сказал колкость. Забраковал несколько стихотворений, не чудесных, но вполне достойных печатанья. Упорно вчитывался в Гудзенко, когда мне хотелось, чтобы он прочел Семынина, Некрасову. Кривицкий входил и выходил. Вдруг Константин Михайлович объявил перерыв на сорок минут. Я не удивилась – думала, срочные дела – и ушла. Но через час он позвал меня и сказал:

– Мы решили в № 5 стихов не давать вовсе – потому что ничего особенно хорошего я не вижу тут, – а в № 4 дадим Карпенко96 – он хотя бы свежий…

Во-первых, – каков поворот: решать, когда я сижу в редакции, но без меня – это новость! До сих пор он очень демонстративно всегда звал меня, когда речь шла о каких-нибудь стихах. Во-вторых, зачем говорить, да еще при Кривицком, что стихи плохи, – раз он не прочел лучшего, что я ему дала?

Одним словом, тот, по-видимому, накачал его здорово, налгал обо мне с три короба и решено меня «подсократить» и «поставить на место».

Уходя из редакции, Симонов подошел ко мне проститься и сказал:

– Чуть я приеду, мы поговорим.

Но я уже не знаю, желать этого свидания или нет. Очевидно, тот нашел, что ему сказать про меня… Нет, все-таки я свое скажу.

А там – как хочет. Шутом не буду и у царя небесного, не только что у Симонова.

Неприятности следовали дальше.

Только что Симонов удалился, ко мне подошел Кривицкий и спросил:

– Как зовут Львова?

– Николай, – бодро ответила я.

Оказывается, Михаил – и опечатка, глупейшая, по моей вине, – опечатка в подборке97.

Кривицкий был довольно милостив, на мои ламентации великодушно отозвался:

– Ну что ж, со всяким бывает, – очевидно, решив, что с меня на сегодня довольно.


22/IV 47. Что за отвратительные, тупые, бездеятельные, нуднейшие дни.

Симонов изволил прибыть, но не изволил пригласить. А я, признаться, целый день ждала звонка от него.


26/IV 47. Ну вот, основной нарыв, кажется, вскрыт – или, по крайней мере, находится в периоде вскрытия.

Все было так, как я ждала, – то есть почти до точки. В ночь, предшествующую разговору с Симоновым, я не спала совсем – не было часа. Не спала не только от волнения, а потому что за день до этого была у Туси, поздно легла и выбилась из сна. Поняв, что не засну, я стала пробовать репетировать свою речь. Она изводила меня своей длиной, кляузностью, беллетристичностью. Побившись, я бросила. Было утро. Папа дал мне книжку – вызвать машину. Я заехала за Яном, а потом за Раскиным. Ян был бледен, томен (он поздно ложится), но, как всегда, как-то не по возрасту величав; Раскин живее. Мы приехали в пустой Союз. Константин Михайлович недолго заставил себя ждать. Мы вошли в огромный кабинет с печкой в изразцах и с бронзовым медведем на столе: я все пыталась понять, на чьем столе был точно такой же. В ту минуту, как Константин Михайлович предложил мне начать, – позвонил Кривицкий. Я начала говорить. Я не понимала, как он слушает, и у меня несколько раз срывался голос. Я говорила, перескакивая и чувствуя, что говорю слишком долго, что Раскин и Ян ждут, когда я кончу и наступит их очередь. Когда я уже кончала – снова позвонил Кривицкий, главный герой моего повествования. Потом секретарша доложила, что академик Шишмарев98, которому назначено в одиннадцать, уже ждет. Значит, я одна говорила час! Симонов заторопился. А я рассказала почти все, о нравах Кривицкого и редакции, но до критики журнала не дошла. Симонов стал настаивать, что надо перенести разговор. Мы просили – сегодня же. Мне было ужасно неловко перед Яном и Раскиным. Симонов сказал:

– В воскресенье я могу заехать к Лидии Корнеевне, когда буду проезжать с дачи в центр. У меня будет час времени.

Я в смятении согласилась… Отпуская нас, Константин Михайлович сказал:

– Я буду отвечать подробно и обо всем подумаю. («То есть поговорю с Кривицким?» – пронеслось у меня в голове.) Пока скажу только вот что. Вы, Лидия Корнеевна, говорите о коллективе и пр. Но вы – единственный человек в редакции, который высказывает мне свое мнение; Дроздов и Замошкин заглядывают мне в глаза, желая угадать, что думаю я, – поэтому их мнение мне неинтересно.

Раскин усадил меня в трамвай, и я поехала в редакцию – Симонов поручил мне поговорить с неким Костериным99.

Ко мне кинулась Ивинская, потом Муза Николаевна, которая со мной чрезвычайно дружит и сообщает мне последние сведения о разговорах Симонова с Пастернаком или Кривицким.

Я пришла домой, повеселев, – как бы ни решился вопрос о моей работе в «Новом Мире», – он решится, и со смутным сознанием, что мне придется встретиться с Кривицким и это окажется не очень приятно…


Сегодня с утра я была в редакции из-за одного проезжего автора.

Сегодня у Симонова в редакции был прием. Раньше, слушая стихи, он всегда звал меня – сегодня нет. (Правда, меня в редакции не было – но мог бы позвать.) Вечером мне звонил Кронгауз и сообщил две любопытные черточки. Во-первых, когда он – Кронгауз – обратился с каким-то вопросом к Кривицкому, тот ответил: «Я стихами не занимаюсь. Обратитесь к Симонову». Демонстрация это, результат разговора с Симоновым – или просто так? Во-вторых, Константин Михайлович сегодня, вместо того чтобы принимать за закрытой дверью, как министр, – уселся в большой комнате за круглый стол и беседовал со всеми вместе – совсем как в том «дискуссионном клубе», о котором я ему вчера внушала. Ох, внушаемый он человек, и это вовсе не хорошо – принимая во внимание окружение.

Ну что ж еще стоящее? На днях был у меня Николай Алексеевич Заболоцкий, читал свое – «Орган»100 и переводы из грузин (Орбелиани, Чиковани). Мы вдруг с ним разговорились, вспомнили нашу молодость, стихи, эпиграммы – тех, кого уже нет, кто с таким шумом и блеском входил когда-то в нашу редакцию – с таким артистизмом – и мы бросали работу, валясь от смеха…

Но приятнее всего мне было то, что, когда я спросила его, читал ли он «Рождественскую Звезду», он ответил:

– Я был ошеломлен ею. Это стихотворение, каких немного в русской литературе. Его надо повесить в рамку и каждое утро снимать перед ним шляпу.


Главный поганый разговор все-таки уже позади.


27/IV 47. Ну вот и finita. Снова захлопнулось окно, которое чуть-чуть было приоткрылось в жизни. Прощайте, Константин Михайлович.

Пришел Ян – и убежал к воротам ждать Раскина и Константина Михайловича. Скоро вернулся с Раскиным, но без Константина Михайловича. Мы ждали, сердясь за барское опоздание. И вот наконец – лифт и стук. Он вошел – в диковинной куртке, запыхавшийся, стирающий пот – он перепутал номер корпуса и квартиры и долго искал во дворе. Он сел за мой стол – внимательный, добрый, простой, – будто совсем никуда не торопится, будто нет ни Кривицкого, ни Валентины Серовой, будто здесь он привычный и милый гость. Заговорил Раскин. Он говорил о Кривицком очень резко и прямо, ничего не смягчая. Ян молчал. Потом я сказала несколько слов о неинтересности прозы в журнале. Потом взял слово Симонов.

Он очень подробно и дружески рассказал нам о том, какие романы закуплены им для журнала. (Не бог весть какие.) Потом сообщил, что в журнале каждые две недели будут производиться собеседования. И о планах и текущих делах. Потом погоревал, что в редколлегии нет единства и находятся такие члены, которые уверяют, будто прав не он, а Ермилов. «Моя статья, может быть, и плохая, но разве не ясно, что ею я веду борьбу за человеческое отношение к литературе против хамского».

Потом он стал отвечать на наши претензии. Сказал, что Кривицкий был в очень тягостном положении из-за того, что у журнала вдруг отняли бумагу (будто мы так глупы, что этого не понимаем). Никак не оценил его поведение, никак не осудил его. Сказал Раскину и Сашину, что теперь будет заниматься их отделом сам и им не придется иметь дел с Кривицким. Они просияли.

– Теперь я хочу сказать вам, Лидия Корнеевна, – сказал он. – Мне, признаться, было очень горько слушать вас. Пригласил вас в журнал я, и отвечаю я – а в вашем рассказе я услышал, что много тяжелого вам приходится переживать. Мне это больно (sic!). Я думаю, мы с вами сделали ошибку – надо было вам работать на прежних основаниях. Я возьму у вас отдел, а вы будете работать при мне, в качестве моего личного консультанта, читая стихи и прозу, работая по моей просьбе с авторами и пр.

Я не сказала ничего. Но я уже знала, что откажусь, – сразу же знала, в первую секунду.

А – ему горько, ему больно, что меня унижал и портил мою работу Кривицкий, – ну так дай по рукам Кривицкому, зачем же ты увольняешь меня?

А – ты борешься за достоинство литературы против хамства, – почему же ты не гонишь Кривицкого, а гонишь меня?

А – ты, оказывается, лицемер и ханжа, – ну хорошо.

Он поднялся. Поднялись и Раскин и Сашин – веселые, пошли провожать его. Он нежно и почтительно поцеловал мне руку и ушел – со свитой.

А я кинулась к столу писать письмо – но в эту минуту пришел дорогой Алексей Иванович101, принесший мне свои воспоминания о Горьком для «Нового Мира».

Мы посетовали с ним – он ушел поздно, – а я села писать письмо и написала.

Скорее бы только, скорее. Завтра он на несколько дней уезжает на дачу – поспеть бы.

Вот он, Лелин друг, защитник благородства и чести, бесстрашный и мужественный.


28/IV 47. Заснула в три, встала в шесть. Переписала письмо. Кончила править Зильберштейна, который обещал сегодня приехать за рукописью из Узкого и не приехал, к счастью, – о, к счастью, я без ног, без глаз, без сил… Созвонилась с Музой Николаевной, она обещала в четыре быть у себя дома, а в шесть отвезти письмо Симонову. Позвонила Раскину и прочла ему письмо – он не ждал ничего подобного, он думал, что все в порядке. Был удивлен, а письмо хвалил – особенно указание на то, что спор с Кривицким – это тот же спор с Ермиловым. Вызвала Тамару102, чтобы посоветоваться – и она одобрила разрыв и хорошо проредактировала письмо. В самом деле – не только с точки зрения чести, но и практически уходить необходимо: ведь Кривицкий все равно не оставит меня в покое, и если сейчас он не располагает никаким оружием против меня, кроме отсутствия субординации, то в дальнейшем он схватится за другое – и мы ученые, знаем, за какое оружие хватается Мишкевич. Ну вот.

Жаль мне людей, для которых мое присутствие в «Новом Мире» было светом, надеждой – Семынина, Заболоцкого, Ойслендера, Кронгауза, Зыбковца, Мочалову, Левика. Жаль мне бедные росточки поэзии, которые я холила… И все-таки «всё так».

Еще звонят по телефону люди о стихах – и я лгу им, не говорю о своем уходе.

Но это – недолго, недолго.

А Муза меня подвела. Я пришла, еле волоча ноги, к четырем к ней – сидела битый час с Кузько, – а она не явилась. Вечером позвонила мне, что ее задержал Константин Михайлович, что он уже уехал – без моего письма! – и что она отвезет его ему на дачу послезавтра.

Вечером опять позвонил Раскин «просто так», то есть выразить сочувствие.


Л. К. Чуковская – К. М. Симонову103

К сожалению, я вынуждена отказаться от нового Вашего предложения. Разумеется, мне совершенно все равно, в каком именно звании читать стихи и прозу для «Нового Мира»; Вам я всегда рада помогать, потому что направленность Вашей деятельности представляется мне благородной – но то, что Вы отстраняете меня от заведования отделом именно сейчас, – означает в данной ситуации, что Вы, возвратившись в журнал, санкционировали «линию» т. Кривицкого относительно меня и моей работы, – я же с такой оценкой всего происшедшего согласиться никак не могу.

Разумеется, рассказывая Вам обо всей, с моей точки зрения, неправильной и ложной системе поведения А. Ю., я ни на минуту не рассчитывала, что в результате моего рассказа Вы отстраните его от работы в журнале; прочность Ваших дружеских и рабочих с ним связей известна достаточно хорошо; но я, признаться, надеялась, что эта прочность не помешает Вам быть справедливым и Вы найдете ясное и громкое слово, которое даст всему свое название, всё поставит на место и всё разрешит. Оказалось не так. Что ж поделаешь, верно, Вам иначе нельзя. А жаль: в моих спорах с т. Кривицким я и по-человечески и принципиально права – не менее права, чем Вы в Вашем споре с Ермиловым, – и, в сущности говоря, это тот же самый спор – о чести и достоинстве литературы и литераторов.

Всего хорошего, Константин Михайлович, желаю Вам счастливого труда и благодарю за доброе расположение ко мне, которого я не могу не ценить.

28/IV 47.


29/IV 47. Звонил Пастернак.

На что я буду жить? На что?

Жаль, что Константин Михайлович получит мое письмо только завтра.


30/IV 47. Утром – звонок от Музы Николаевны.

– Приходите немедленно. Письмо ваше не передано, и я сомневаюсь, нужно ли его передавать.

– Почему?

– Быть может, это значит ломиться в открытую дверь или бежать с тонущего корабля. Константин Михайлович не на даче, он здесь, его экстренно вызвали…

Я – к ней. Резкое солнечное холодное утро. Чего только я не передумала по дороге! Подборка? Заболоцкий? Из-за стихов, на которых я настаивала, закрывают журнал?

Или все это не через меня, но закрывают журнал?

Муза сообщила, что прямо от Константина Михайловича она ничего не знает, но по репликам его и Кривицкого, который при нем неотступно, уловила, что Константин Михайлович очень расстроен, что его вызвали для каких-то объяснений по «Новому Миру», что кто-то недоволен – не то Жданов, не то А.104, что Кривицкий произнес:

– Ну что ж, будем вместе работать в другом месте.

Ах, как я огорчилась, что письмо мое опоздало. Теперь надо пережидать, – а кто его знает, когда оно выяснится всё? А я хочу скорее, скорее на волю, раз уж так…


Муза Николаевна сегодня рассказывала, как Кривицкий спаивает Симонова, таскает его по кабакам, ссорит с хорошими людьми.


3/V 47. Теперь уже пора, ничего не ожидая, передать Симонову мое письмо.

Я позвонила Музе Николаевне, и она обещала мне сделать это.

Несколько раз звонил Леля. Он очень обеспокоен всем происшедшим и, вероятно, недоволен мной.


4/V 47. Константин Михайлович весь день был в редакции. Ему нужны кое-какие стихи, которые до сих пор у меня. Я уже дней пять рвусь все отдать Ивинской, а она не берет: «что вы, Лидия Корнеевна, Константин Михайлович непременно уговорит вас остаться!» Как бы не так! Сейчас он просил их к завтрему добыть у меня… Вот и ответ на письмо!

Вечером я пошла к Музе Николаевне со всякими пакетами. Там была Ивинская. Мы пили чай, болтали. Муза Николаевна огорченная, бедняга: Константин Михайлович холоден к ней, держит только «на телефоне»; она видит тут происки Кривицкого – что весьма возможно. Кривицкому, конечно, у Симонова нужен другой человек, свой человек.

Говорят, Константин Михайлович 29-го был с Фадеевым у Сталина105.

Да, к вечеру, когда я вернулась из библиотеки, состоялась крупная неприятность. Явился Семынин с новостями: Фадееву не понравилась «Окраина» и он предупредил, что ее, наверное, будут сильно бить. Семынин от меня позвонил Константину Михайловичу; тот величаво сказал, что вещь ему нравится и Фадеев не прав. Молодец! Но Семынину от этого не легче.

Но эта вещь даже Кривицкому нравилась. Вот и разберись в этом талмуде.

Каменщиком быть, маляром. Господи!


7/V 47. Утром звонил Леля и сообщил о разговоре, который был у него вчера с Константином Михайловичем. Лелька выражал свое сожаление по поводу инцидента со мной. Константин Михайлович говорил, что я «кристально чиста, правдива» и пр., что он получил от меня письмо, в котором я совершенно права, и что он пишет мне в ответ очень большое письмо. Но он, мол, ничего не мог поделать, не мог поступить иначе. (!) Леля сказал ему, что мне не надо было, очевидно, с самого начала поручать организационных дел (тут он не прав, так как без этого, при постоянном отсутствии Симонова в редакции, было не обойтись), на что Симонов ответил, что даже Кривицкий признает, что у меня блестящие организационные способности.

Странное впечатление произвел на меня этот разговор. Мне, кажется, было бы легче, если бы Симонов порочил меня. А то: я чиста, я благородна, и все же меня выгоняют, как пешку… Что же ты сам за ничтожество! Ведь политических обвинений Кривицкий еще против меня не выставил – значит, если бы Симонов действительно хотел меня оставить, – он нашел бы способ…

Интересно, получу ли я действительно письмо от него?


16/V 47. Утром письмо от Симонова. В одном конверте – два письма. Одно – ответ на мое первое, второе – на записку о Капусто.

Ответ – учтив, даже ласков, и совершенно легковесен.


К. М. Симонов – Л. К. Чуковской106


Дорогая Лидия Корнеевна!

Я прошу у Вас прощения, что так долго не отвечал на Ваше письмо. Причина тому не сознательная невежливость моя, а какое-то внутреннее желание оттянуть с этим делом, поискать выхода, каким все-таки всё могло бы «образоваться».

Я несколько раз передумал Ваше письмо и пришел к выводу, что, серьезно говоря, Вы, конечно, правы, и то, что я предлагал Вам, это полумеры, которые, в конце концов, ни к чему хорошему и не привели бы.

Мне остается от души поблагодарить Вас за всё, что Вы сделали, за Вашу большую и дружескую помощь мне. Прошу Вас так же искренне принять эти слова, как искренне я их говорю.

Глубоко уважающий Вас

Ваш Константин Симонов

16 мая 1947 года

Из дневника. Воспоминания

Подняться наверх