Читать книгу Сады земные и небесные - Лидия Григорьева - Страница 16
Часть первая
Мироздание сада
Я садовником родился
11. Черное озеро
ОглавлениеВ саду у коммуниста и ветрено, и мглисто,
хотя вокруг простор такой звенящий.
В саду у демократа тепло и таровато,
хотя вокруг простор пустой и нищий.
От холода колея, бреду я по аллее:
зачем Господь не даровал мне брата?
Ведь всем не хватит места в саду
у коммуниста,
тем более в саду у демократа.
2001
«Не поивши, не кормивши – врага не наживешь». Во мне всегда все протестовало против этой народной мудрости. Предки мои по материнской линии отличались невиданным хлебосольством, у дедушки за столом в годы послевоенной бескормицы едва ли не ежедень, по словам престарелых уже очевидцев, бывших некогда молодыми и голодными, сиживало людей до дюжины и свыше. И не все из них были родственниками.
Выручала деда тогда своя пасека: мед во все времена был «твердой валютой» и в сельской местности, и в малых городах. А не корми он дальнюю родню, соседей и заезжих «калик перехожих», мог бы нажить добра видимо-невидимо.
Но не собирал мой дед сокровищ на земле, а собирал их, согласно Писанию, на небе. И был, конечно же, наказан за свою доброту неоднократно и доносами, и склоками, и оговорами, и даже дожил до ситуации «Короля Лира Новосветловского уезда», когда родные дети пытались оставить его без крова. Скажу только, что доживал он последние годы в нашем с мамой доме.
Мама моя вполне годилась на роль Корнелии, и потому что была самой младшей из его восьми детей, и потому что любила его бескорыстно, без видов на наследство, которое взялись делить его старшие дети задолго до его кончины.
Эта история, запечатлевшаяся в моем детском сердце, должна была бы, казалось, меня чему-то научить. Ну, например, не доверять безоглядно людям.
Но не тут-то было. Наследственность, это не наследство, которое можно растратить или приумножить. И склонность у кого-то к накопительству, мздоимству или воровству, а у кого-то к обычаю кого ни попадя в дом зазывать, кормить-поить, пуховики взбивать – это род болезни, трудноизлечимой…
Не так давно я поняла, что жизнь меня так ничему и не научила. Видимо, голос крови сильнее голоса рассудка. И никакая ученость тут делу не поможет.
Это случилось, когда я услышала фразу, небрежно оброненную одной весьма ученой дамой, которой лично я неоднократно оказывала услуги гостеприимства теперь уже в своем лондонском доме: «Ваша доброта граничит с глупостью!».
Будем надеяться, что она имела в виду всего лишь мое искреннее побуждение принимать на постой кого-либо еще, кроме нее, единственно достойной внимания и остро нуждающейся в моей фамильной глупости – тире – гостеприимстве в тот некий по-житейски неуютный для нее момент.
Бог с ней, платившей мне неоднократно злом, весомым и конкретным. Теперь у нее тоже свой дом в Лондоне, бывают там всякие люди, глядишь, ей и вернется то, что она посеяла. Чего я, впрочем, не поймите меня превратно, ей не желаю.
Эта, мягко говоря, некорректная фраза ученой (по должности и виду деятельности) дамы (надо думать недоброй – от большого ума) напомнила мне уроки, которые давным-давно мне пыталась преподать жизнь. Да, я оказалась неспособной и не внушаемой ученицей.
Пусты мои закрома —
вычищены подчистую.
Все раздала – сама.
Что же я так лютую?
Что ж я одна, как перст?
Всхлипы – на каждом вздохе.
Что ж я не ставлю крест
ни на одном пройдохе?
Склоки сведу к нулю,
злые забуду свары —
новым Добром набью
пустующие амбары.
Урок первый был получен мною в студенческие годы, когда КГБ города Казани (расположенное тогда на Черном Озере и известное многим по книге Евгении Гинзбург «Крутой маршрут») завело на меня нешуточное «дело». Достаточно сказать, а говорю публично я об этом впервые, что за мной, двадцатитрехлетней девицей, каждый день присылали машину с молодым (весьма привлекательным, как запомнилось) офицером (может он уже и генерал какой в нынешнем ФСБ!) и возили на допросы, которые длились не один час.
Я уже написала было прощальное письмо маме, и получила неожиданный ответ в том духе, что вот, мол, ты же хотела быть русским писателем, значит, должна быть готова к гонениям, страданиям и бедам. А я тебя не брошу, посылки буду высылать, сообщи только – куда.
Были мы с мамой одни в целом свете, но тут и ежу стало бы понятно, что с такой мамой и мордовские лагеря не страшны!
Но, то ли директивы смягчающие пришли из центра по отношению к тем, кто читает запрещенные книги и, мало того, дает их почитать невинным и неразвращенным запретной литературой сокурсникам и коллегам по поэтическому казанскому цеху. Да и сами там пишут всякое-разное, пессимистически заразное! То ли просто проснулись в капитане КГБ, недавнем выпускнике филфака, добрые гены, но случилось непредвиденное и явно запретное.
Однажды следователь как бы нечаянно приподнял кипу бумаг на столе в поисках цитат из доносов и докладных записок в мой, разумеется, адрес. Сделал ли он это нарочно, теперь не узнать, но пока он показушно рылся в бумагах, я отчетливо увидела некоторые узнаваемые подписи под этими кляузами и оговорами! Вот уж не ожидала я в свои юные годы, что представляю такую опасность для общества…
Это были подписи друзей, сокурсников и даже двух-трех (пусть им икнется) отвергнутых поклонников. Их-то хоть понять было можно.
То, что меня после университета никуда не брали на работу, то, что мне пришлось уехать в Москву и там тоже многие годы работать «за штатом», на вольных хлебах, которые никогда не были и не будут обильными. То, что долго не выходили мои книги, не выпускали за границу (даже в Болгарию, которая считалась едва ли не шестнадцатой республикой!), все это следствие необъяснимого единодушия малознакомых друг с другом людей, порой питавшихся – с моей легкой руки – не только студенческими бутербродами с колбасой, но и запрещенными текстами воспоминаний Надежды Мандельштам, к примеру. То есть пищей, как ни судите, духовной.
* * *
Разбить окно и выброситься прочь:
там жизнь, там ночь —
раскинулись деревья…
Разбиться в кровь,
пуститься в стон и плач.
Зато не в сон и не в безделье.
И чтобы лист оберточной бумаги
прилип к лицу, впитал холодный пот.
И полежать в спокойствии и мраке,
покуда боль пройдет.
А можно так: повиснуть на суку
вниз головой
и сочинять поэму…
Я все, что не войдет туда, могу
раздать вокруг, как по кусочку хлеба —
да не возьмут…
И беспричинных слез
вдруг разгадать и устранить причину.
Все можно бы, когда б не этот свист,
не этот визг, что издают машины.
1967
И что же было дальше? А дальше было то, что главная доносительница, лучшая подруга, просто-таки писавшая регулярные отчеты о наших поэтических посиделках, во главе которых я (по мнению оперативников) и пребывала (как главный злодей и организатор, а это уже и «статья» покруче), она – покаялась… Объяснила, что ее склонили к сотрудничеству, что угрожали исключением из университета, а она первая в их рабочей семье получает высшее образование. К тому же, у нее старые и больные родители, надышавшиеся за свою жизнь свинцом в типографском полуподвале. Что ей кормить их будет нужно на старости лет, а без диплома – никуда. Что она больше не будет…
Говорю обо всем этом только потому, что я ее простила – еще в те времена, а не сейчас, в безопасном и дальнем благодушии.
Видимо, во мне тогда проснулся дедушка с материнской стороны (как у Короля в «Обыкновенном чуде»). А вот если бы проснулась бабушка с отцовской стороны, то им всем, может быть, и не поздоровилось бы.
То есть пришлось бы мне (под влиянием уже дурной наследственности) написать доносы на самих доносителей! Чего, собственно, следствие и добивалось. Ибо им нужно было сколотить группу идеологических злоумышленников. А без такой группы дело «О салоне Лидии Григорьевой» распадалось и его пришлось закрыть за неимением веских и нелживых доказательств. Или просто новое поколение сотрудников КГБ, с высшим гуманитарным образованием, пыталось соблюдать видимость законности и презумпции невиновности.
Еще меня тогда, как я догадываюсь, спасла явная и, главное, бессмысленная ложь сочинителей доносов. В первый же день следователь, прямо как в кино, предложил мне закурить. Оказалось, что я не только не курю, но и страдаю от пассивного курения. Он был явно удивлен и для верности заглянул в бумаги.
Потом открылся еще один явный обман, потом откровенный оговор с моим невинным алиби в виде отсутствия в городе в момент якобы злостной, публичной антисоветской агитации.
После многих дней «доверительных разговоров» (кричал на меня и топал от злости ногами только полковник Морозов, которого, говорят, боялись и сами сотрудники) следователя все же осенило, что меня по-настоящему в этой, случайно выпавшей мне исторической эпохе, интересует не общественное устройство (царизм, коммунизм, брежневизм), а такая неопасная пустяковина, как изящная словесность в ее чистом виде. Хотя и за нее в древнем мире и языки вырывали, и глаза выкалывали, и на кол сажали. А уж в тридцатые годы двадцатого века…
Но тогда на дворе стояли ранние семидесятые. В моду у властей вошли «мягкие репрессии»: ссылку писателям сменили на высылку, а битье головой о стену в грязной камере – на многочасовые прессинги допросов.
Так что мне тогда крупно повезло. Повезло, что доносители промеж опасной для меня правды (писала, читала, разговаривала) намололи всякого ненужного вранья. Что подруга и друг, как только меня отпустили, тут же покаялись. И что маме моей не пришлось высылать посылки в мордлагерь.
Захотелось помянуть и доброго следователя, практически спасшего меня от репрессивной машины подсказкой (пристегнуть привязные ремни!) – написать объяснительную записку. Дескать, все это, батюшка Государь, от девичьей глупости, от желания писательницей стать читаю я всякие, в том числе и подлежащие изъятию книжки!
Захотелось, пока не поздно, слово молвить в защиту добра, наивного до глупости. И еще помянуть людей, дававших мне кров и ночлег в долгие годы советской неприкаянности и бездомья. Это их золотыми монетами гостеприимства и благожелательности я теперь расплачиваюсь с другими людьми.
Я по-прежнему убеждена, что человек огражден от зла в этом мире тем количеством добра, которое ему сделали другие люди (каждый может вспомнить десятки примеров).
И еще – неприступным частоколом собственных добрых дел.
* * *
Зелено вокруг. Прекрасно.
Листья зрелые звенят.
Над моей тоской напрасной
нависает звёздный сад.
Росный высится, цветущий,
сад румяный, расписной!
Над моей тоской гнетущей
ветер носится сквозной.
Вихрь цветения могучий!
Зелено вокруг. Тепло.
Вот и нет тоски горючей.
Отпустило. Отлегло.