Читать книгу Новые туфли хочется всегда - Лина Дорош - Страница 2
Глава 1. Три, два, один …
Оглавление– Новые туфли хочется всегда…
После этих слов очередная моя девушка стала «очередной бывшей». Я больше не стал ничего выяснять. Я просто не мог. Я устал. Она всегда смотрит на меня влюбленными глазами. Одинаково влюбленными в любом настроении и в любое время суток. Закрывает глаза она только в двух случаях: когда делает любовь и когда говорит, что хочет новые туфли.
В этот раз, думал, обойдется. В этот раз – это с ней. Уже начал верить, что эта влюблена именно в меня, а не в мою способность финансировать покупку ей туфель. И вдруг – такой удар. Под дых. Вскипел не сразу. Вот что значит опыт! Я даже решил выяснить, разобраться: возможно, зря я так остро воспринимаю эту «песню» про туфли. И очень мирно спросил:
– Тебе нечего носить?
– Есть.
– Тогда зачем? Зачем тебе сейчас новые туфли?
Она так противно закатила глаза, расплылась в омерзительно-блаженной улыбке и выдала с придыханием:
– Новые туфли хочется всегда…
Я сказал про себя: «Б… благодарю за нежную дружбу… я буду помнить тебя всегда. Или долго. Или как получится». И разжаловал ее в «бывшие». Вышел из квартиры и направился к своей машине. Решил отсидеться несколько дней на даче. Ключи от дачи у родителей. К ним и поехал. Надо было придумать, как бы технично и без лишних слез вывезти «влюбленные глаза» со всеми еёными вещами из моей квартиры. И, по возможности, без моего участия.
До родительского дома езды всего ничего – минут десять, так что, заходя в квартиру, я еще не успел остыть. Отца не было дома. Меня встретила мама.
– Мам, хоть ты ответь мне на вопрос: почему им всем нужны туфли? Почему я никогда не видел этих безумных сцен между тобой и отцом?
– Здравствуй, сын! – мама поцеловала меня. – Я тоже очень рада тебя видеть.
– Ма, прости! Я в бешенстве! И с каждым новым разом бешенство усиливается!
– Вижу. Чай будешь?
– Буду, я ключи от дачи попросить хочу – поживу там несколько дней, пока не придумаю, как квартиру от жилицы освободить.
– Не торопишься ли с выводами?
– Мам! Ну, почему?
– Потому что отец научился относиться к этому вопросу терпимо еще до твоего рождения, сын. Туфли – это такая мелочь… если есть с чем сравнивать.
Мама вышла из кухни и вернулась буквально через минуту с коробкой в руках.
– Мам… – я почти простонал, потому что понял: сейчас из коробки извлекут туфли.
Мама пожалела меня и достала только чек, который свидетельствовал, что туфли были куплены вчера.
– А предыдущие новые я купила десять дней назад. Сын, – мама посмотрела на меня пристально, но как-то по-новому, – новые туфли хочется всегда.
Я застонал нешуточно.
– Да-да-да! Новые туфли хочется всегда! И это лучше, сын, чем хотеть новое что-то другое или кого-то другого. У девушек со свободным сердцем или головой (не все любят сердцем) ведущее желание другое – не туфли. Если девушка просит у тебя туфли – возрадуйся и расслабься. Ее сердце или голова крепко заняты, и, скорее всего, тобой.
Пристальный взгляд мамы. Этот ее пристальный взгляд я помню с детства. «Доброе утро, сын!» – говорила мама, целовала меня и смотрела пристально и нежно. По ее взгляду я понимал, что меня ждет сегодня много приятного и интересного. Мама часто предпочитала не говорить, а смотреть. До сих пор не знаю: то ли это была ее уловка, то ли действительно ей проще было говорить глазами. Голос мамы звучал очень тихо и мягко, будто бы ей было неловко говорить о таких пустяках. И еще по ее голосу могло показаться, что она слабая. А раз так, то к ее словам можно особо не прислушиваться. Можно не придавать значения ее словам. У людей возникало такое искушение. Но думать так было большой ошибкой. Потому что, если не следовало молниеносной реакции на мамины слова, то она начинала смотреть. Хорошо запомнил, как один официант начал от маминого взгляда заикаться и потом так и не смог остановиться. Вот и на меня в раннем детстве мама чаще смотрела, видимо, чтобы не вводить голосом в заблуждение. Я считал это нормальным – говорить без слов. О чем-то важном. И мои родители в процессе воспитания много и успешно молчали вместо говорения. Не то чтобы меня растили в полной тишине, но всё же…
Мне рассказывали сказки и читали вслух книжки. Помню, как внутри всё дрожало и захлебывалось от восторга, потом замирало и леденело и снова рвалось на подвиги и в бой. Вслух мне читала мама. Это благодаря ее голосу и интонациям я не просто слушал, а проживал каждую страницу каждой книжки. Отец вслух мне не читал. Он приносил книгу из библиотеки и, будто между прочим, бросал: «Взгляни, это может быть тебе интересным». Я честно открывал книжку, начинал читать и заканчивал. На второй или третьей странице. Вкладывал закладку и усилием воли закрывал книгу. Вовсе не потому, что было не интересно. Мне было очень интересно, но я выжидал. Мама бросала равнодушный взгляд на книгу и смотрела, на какой странице закладка. На следующий день опять проверяла закладку, а на третий день приходила вечером ко мне в комнату и начинала читать.
Конечно, я слишком утрирую, говоря, что меня воспитывали молча. Общались со мной достаточно. Правда, родители редко говорили серьезно – они больше шутили. Негромко и очень тонко. Посторонний человек легко мог принять всё за чистую монету, а мне, сначала чтобы выжить, а потом – чтобы жить в радости, очень быстро пришлось научиться слышать то, что говорят паузы между словами, читать то, что написано между строк, и говорить с подтекстом.
Говорили родители много и содержательно, но внутри меня сильнее всего отпечаталось именно их молчание, богато наполненное смыслами и эмоциями. Я привык к тому, что можно общаться без слов. Я научился получать от разговоров в молчании удовольствие. Мне было очень комфортно в пространстве, где слова – не главное. И вдруг – девушки.
Совершенно очевидно, что они прекрасно понимали меня без слов, но они не хотели общаться со мной без слов! Выражение словами очевидного они считали необходимым и выставляли блок, если не слышали хотя бы пары-тройки слов. Слов, ничего не значащих, но составляющих, по их глубокому убеждению, важнейший элемент обязательной программы. Ты видишь: она тебя прекрасно поняла. Но нет! Она будет делать вид, что не поняла ничего! Ты ей обязательно словами скажи о том, что она и без слов прекрасно поняла. Только тогда(!) она сделает вид, что всё поняла. Ты ей глазами, может, поэму целую прочел, а ей надо, чтобы ты обязательно сказал слова – пусть «Чижик-пыжик попку мыл», но словами.
Я научился. Очень помогли цитаты. Спасибо маме с отцом – я рос начитанным мальчиком. Хотя мысль говорить не своими словами осенила меня не сразу. Раза три я тужился неслабо, чтобы сочинить своего «Чижика-пыжика». А потом, решив признать собственное бессилие, процитировал что-то из Шекспира. Я ждал, что сейчас меня засмеют. Я был убежден, что все девочки еще задолго до меня прочли все книжки, и Шекспира в первую очередь. А вместо смеха увидел восхищенно блестевшие глаза. И я стал вспоминать. Импровизировать с цитатами. Никогда не готовил их заранее, но в любой ситуации пара русских литературных слов и даже фраз мне всегда на ум приходили. И я с удовольствием цитировал. Со временем до такой степени навострился к месту вставлять цитаты, что прослыл искушенным кавалером. Я решил, что преодолел самое трудное. Еще чуть-чуть, и слава Дон Жуана меня бы настигла. Вместо славы Дон Жуана меня настигло непредвиденное – серьезные отношения.
Мне так сказали, честное слово! Она мне сказала, что у нас с ней серьезные отношения. Сам бы я в тот момент до такого еще не додумался. Девушку звали Марина. Я ей понравился. Она напросилась ко мне в гости. Ходила по квартире и что-то складывала в уме. Было видно, что ей не хватает блокнота, чтобы записывать и зарисовывать. «Эта квартира требует серьезного осмысления», – так можно было бы прочитать выражение ее лица, когда она со мной прощалась. Марина не стала откладывать выводы в долгий ящик и всё решила сама. Она сообщила мне и всем нашим знакомым, что у нас с ней всё серьезно.
Непосредственно в тот момент я никаких неприятных ощущений не испытал, а потому сотрясать воздух опровержениями не стал. Ну, серьезно, так серьезно. Чем мне это, собственно, грозит? Главное, она сама всё говорит, а мне можно молчать. Но не тут-то было. Однажды совершенно непреднамеренно я не ответил ей на какой-то вопрос. Марина принялась выяснять: почему? Я растерялся. Не потому, что не смог ответить. Отнюдь. Ответа на ее вопрос в природе не существовало вовсе. Это я понимал очень хорошо. Растерялся потому, что понял: цитаты в данной ситуации не помогут. Вся литература тут бессильна. Даже та, которую я еще не постиг. Мое совершенное и единственное оружие в данной ситуации не действует. Открытие оказалось не из приятных, скажу я вам.
Марина же не унималась. Она самоотверженно строила наши отношения, на каждом шагу что-то со мной выясняя. Так я задумался, верно ли Марина понимает, что есть «серьезные отношения»? Мне эти её экзерсисы – выяснения отношений – давались трудно. Очень трудно. Я чувствовал собственную никчемность и полное бессилие в этих сценах. Марина «тренировала» наши чувства с упоением. Я видел счастье в ее глазах. Будто она с детства мечтала вырасти, найти парня и до смерти довыяснять с ним отношения. До смерти парня, конечно. Когда я увидел такую картинку в ее глазах, я понял, что к чему-то настолько серьезному пока не готов. Как честный человек, раздумавший жениться, я стал думать, как об этом сообщить Марине.
Решения придумать я не мог. Довольно долго. Марина сама мне помогла. Она в очередной раз попыталась вывести меня на чистую воду, чтобы потом милостиво простить. Кажется, сыр-бор разгорелся из-за того, что я куда-то опоздал на полторы минуты. Вдруг я вспомнил, как в моем детстве мама могла неубедительно говорить, но при этом совершенно недвусмысленно и весьма категорично посмотреть, и попытался столь же однозначно посмотреть на Марину. Она замолчала. Сказала: «Сам дурак!» – и убежала.
Мне было шестнадцать лет. Я начал учиться выяснять отношения с использованием слов. Учился этому долго. И не всегда успешно. Я бы сказал, что до сих пор не научился, как показало сегодняшнее утро.
Но я отвлекся от рассказа о моих родителях. Когда я рос, то не замечал ничего необычного. Мне всё казалось естественным. Я был уверен: в других семьях всё точно так же. Но когда я пошел в школу и начал общаться с другими мальчишками и девчонками, то невольно начал сравнивать и с удивлением осознал, что мои родители особенные.
Мое раннее детство. Мне года три. Мы с мамой в ресторане. Обеденное время. Зал почти пустой. Мама заказала мне бульон и пюре с котлетой.
Прошло почти двадцать лет. Сейчас я удивляюсь, как так получилось, что тогда, когда мне было три-четыре-пять, мы с мамой часто ходили в ресторан. Днем. Мы ходили обедать. Есть бульон, картофельное пюре и котлеты. Ресторанов было мало. Людей в них днем тоже было немного. Тогда не принято было обедать в ресторане. А мы ходили. Для меня это было естественно, тогда я не задумывался, откуда у мамы такая привычка – обедать не дома, пить чай и кофе не дома, танцевать тогда, когда хочется, а не тогда, когда играет музыка, не тогда, когда все танцуют. Другие посетители нас часто принимали за иностранцев, потому что мы не следовали ресторанному дресс-коду – нас пускали в джинсах и кепках. Образ интуристов завершала фотокамера. Большая профессиональная, которую мама брала везде с собой и которой снимала меня в самых разных ситуациях. Фотографироваться было для меня так же естественно, как обедать бульоном в ресторане.
Камера была продолжением маминых глаз, поэтому я ее не боялся. Позировал или не позировал с удовольствием. Никогда не зажимался, чем сильно отличался от моих одноклассников. На школьных групповых снимках я всегда выпадал из общего настроения. Стоял как-то не так, голову поворачивал не как все, смотрел по-другому и улыбался, будто только что упал с луны и случайно оказался среди землян-школьников. Мама молча выдержала всего два таких фото. Потом она стала снимать наш класс сама. Все мои одноклассники быстро стали инопланетянами. Мы перестали строиться для фотографирования – мы стали просто держаться вместе.
Общих семейных снимков у нас появлялось мало. Отец странно реагировал на мамино увлечение. Он нервничал. Когда мама запиралась, чтобы колдовать над проявителем-закрепителем, отец переживал. Внешне он это никак не выражал, но я все-таки замечал. Я просто ощущал, что он нервничает. Всякий раз, когда мама оказывалась вне его поля зрения, отец делался тревожным. Он боролся с этим беспокойством, но одолеть его не мог. Научился скрывать. Никто не мог заметить его «нервов». Только я и мама. Потому что мы отца чувствовали. Мама веселилась, замечая немотивированную тревогу отца, но не отказывалась от камеры и минут уединения в «темной» комнате.
Когда мама возвращалась, мы с ней подолгу рассматривали снимки. В них было что-то особенное. Мир на них был другим. Он находился рядом, он мне «махал и кричал», звал к себе, этот другой мир хотел и стремился мне открыться, а я его не замечал. Мама фотографировала мой школьный двор, но в ее интерпретации я его узнавал не сразу. Она снимала, как я катался на роликах, как ел мороженое, как заснул в кресле. На фотографии из обивки кресла очень смешно торчали нитки. У меня был вихор, и на снимке волосы торчали. Торчали точно так же, как нитки из обивки кресла. Вооружившись фотографией, я пошел исследовать кресло. Искал-искал, но не мог найти торчащие нитки. В комнате стало темнеть. Я включил стоявшую за креслом лампу и увидел! Волшебно торчащие нитки. Точно такие, как на фотокарточке. Погладил их. Кресло стало для меня живым. Родным. У нас совершенно одинаково торчали волосы-нитки.
Папа не смотрел с нами фотографии. Он будто боялся что-то увидеть на снимках, которые делала мама. Отец забирал их, уходил к себе в кабинет и там, в одиночестве, рассматривал. Выходил из кабинета успокоенным, говорил, что хорошие вышли фотки. А когда мама уходила колдовать над следующей пленкой, папа снова начинал нервничать. Делал вид, что читает книгу, а сам смотрел в одну точку и не перелистывал страницы. Ни разу он не перевернул страницу до того момента, пока мама не показывалась на пороге комнаты с пачкой глянцевых карточек.
Я опять начал скакать. Мыслями. А в три года я скакал в буквальном смысле. Везде. Даже в ресторане мы с мамой не сидели чинно за столиком. Сидеть за пустым столиком нам было скучно, и мы шли танцевать.
Почему-то помню, как мама попросила поставить принесенную с собой кассету кубинской музыки, и мы с мамой вдвоем танцевали сальсу. Люди, которые были в ресторане, смотрели на нас с удивлением. Это я сейчас понимаю, почему они перестали есть и уставились на нас. А тогда мы с мамой ничего не замечали, мы «гостили на Кубе», и нам было очень весело. Мама в джинсах и на высоких каблуках. Я старался соответствовать ей в танце. Мама смеялась, и я понимал, что у меня всё получается прекрасно. Я – король сальсы. Мужчины в галстуках нам хлопали. Папа тоже нам хлопал. Он уже сидел за нашим столиком. Мы вернулись к бульону и котлетам с видом триумфаторов.
Папа присоединялся к нам не каждый раз. Кажется. Хотя я не помню случая, чтобы мы с мамой творили латино в его отсутствие. Танцев без папы не было. Но и в танце папы не было. Он сопровождал нас с мамой только взглядом. С его взглядом мамино латино удавалось особенно хорошо. И я очень старался. И еще: мама никогда не танцевала сама с собой. Она никогда не забывала о моем присутствии. Я всегда чувствовал, что мама танцует со мной, точнее, со взглядом папы и со мной.
Тогда я не задавался вопросом, почему мы в латино, а папа не с нами. Никогда. Вернее, очень редко. Он участвовал только в медленных танцах. Даже не так. Точная формулировка: отец танцевал только на годовщине их с мамой свадьбы. Один раз в году. В другие дни, когда начиналась музыка, мама никогда не тащила его с собой и никогда не приглашала никого, кроме меня. Я помню, что мы с мамой «давали латино» часто. Сальсу, танго, ча-ча-ча. Мама танцевала так, будто ничего, кроме музыки, в мире нет. И еще будто бы знала какой-то секрет. В эти моменты у нее было абсолютно счастливое лицо. Это всё я понимаю сейчас. Но даже сейчас я не понимаю природы этого счастья. И еще теперь я понимаю, как на нас смотрели чужие люди, те невольные зрители, что оказывались днем в полупустом ресторане. Они смотрели с завистью. Я и сам сегодняшний смотрю с завистью на те наши с мамой танцы. И, как и они тогда, чего-то не догоняю. Неужели в детстве я знал что-то важное, что сейчас забыл?
Мама ответила бы на этот вопрос своим традиционным ответом:
– Закон Эшби, сын, извини, но он опять работает.
Когда она первый раз упомянула этот закон, я наивно спросил:
– Ма, а что это за закон такой?
Мама помолчала. Было видно, что она решает: объяснять мне или нет. Я смотрел на нее чистым, незамутненным взором и ждал, что сейчас мне в «клюв» положат готовый ответ. Мама помедлила еще с минуту и утолила мое любопытство:
– Это как закон подлости, только лучше.
– Чем? – я еще на что-то надеялся.
– Имеет формулировку. И не одну, – мама взглядом попросила меня не досаждать ей больше вопросами, потому как отвечать на них она не намерена.
– Понял. Пошел искать хотя бы одну.
Почему мне всё это вспомнилось? Я сижу за столом. Передо мной чай в чашке. Мама стоит у окна, изучает мой профиль. Солнце подсвечивает копну ее волос. Мама – волшебница. И волосы у нее волшебные. Я с детства разгадываю эту загадку и никак не могу разгадать. Может ли медь стать золотом? Может! Очень просто. Стоит маме встать у окна так, чтобы солнечные лучи падали ей на волосы, как ее волосы становятся медно-золотыми. Медь у корней и золото на концах. Детство прошло, но я до сих пор верую, что у мамы медно-золотые волосы. И эти узкие джинсы, и тонкий свитер. Как тогда, когда мне было три, и мы танцевали сальсу в ресторане перед бульоном. Медно-золотые волосы, узкие джинсы и сальса. Моя икона. Такая странная. Такая родная. Такая понятная без слов.
– Сын, у тебя остыл чай, – мама прервала мою молитву.
– Я выпью холодный, мам, – я взял ложечку и начал что-то размешивать в чашке.
Мама смотрела на меня молча минуту или две.
– Чай у тебя без сахара, – мама потерла левый висок указательным и средним пальцами.
– Я знаю, – отвечал я без пауз, не прекращая помешивать холодный чай без сахара.
Мама достала какую-то травку и фарфоровую китайскую чашку с крышечкой, включила чайник. Всё это она проделывала спокойно, буднично. И, будто между прочим, спросила:
– Сын, когда ты перестанешь требовать от ни в чем не повинных девушек какой-то идеальной любви, а потрудишься уже сам? И уже полюбишь тоже сам?
Я замер с отвисшей челюстью. Перестал гонять остывший чай в чашке, положил ложечку на блюдце.
– Ма, я не понял.
– А я тебе объясню, дорогой, – мама вышла из кухни.
Ее не было минуты две не больше. В мозгу пульсировала фраза: «Потрудишься уже сам и уже полюбишь тоже сам». Возникло смутное предчувствие, что все выяснения отношений, которые были у меня до сих пор, – ничто по сравнению с надвигающимся разговором. Мама всегда давала сто очков вперед моим пассиям.
Мама вернулась на кухню. Чуть помедлив, будто бы еще раз решая, бить наотмашь или нет, положила передо мной древнюю толстую тетрадку. Я понял, что сейчас помилования мне не видать. Протянул было руку к тетрадке, но мама положила на неё свою.
– Сын, первый раз я испытала ужас, когда ты в 9 лет, идя в гости на день рождения к однокласснику, что, естественно, предполагало снимание ботинок, взял с собой запасные носки. Я не знала: говорить ли об этом отцу? Когда ты повторил «трюк» с носками – выбора у меня не оставалось. Отец выслушал меня молча. Слов и фактов на тот момент у меня было немного, поэтому я быстро замолчала. Мы молчали вместе. Вместе с твоим отцом. Нам было страшно продолжить разговор, потому что пришлось бы выяснять, от кого из нас тебе достались «такие» гены. А если не гены, тогда всё еще хуже! Как мы могли пропустить у тебя возникновение и столь быстрое развитие невроза?
Мы тогда струсили. Мы оба. И твой отец, и я. Мы решили поговорить сначала с тобой, а потом выяснять степень вины каждого из нас. Отец молча благословил меня, и я задала тебе вопрос:
– Сын, зачем ты берешь с собой запасные носки, когда идешь в гости?
И ты нам всё объяснил:
– Мам, а что непонятно? Я прихожу на день рождения к Петьке, так?
– Так, – я старалась не упустить нить твоего объяснения.
– Нас кормят чем-то, и мы идем гулять. Так?
– Так.
– Мы там бегаем, мам. У меня потеют ноги. А потом надо вернуться к столу. В мокрых носках я не могу. Я иду в ванную, мою быстро ноги и надеваю запасные носки. Я не прав?
По выражению лица твоего отца я поняла, что твои аргументы его убедили и успокоили. Я не испытала тогда облегчения, но я привыкла доверять и тебе, и твоему отцу! Поэтому я признала твою правоту. Но ты не стал останавливаться на достигнутом. Вскоре ты стал брать с собой еще щётку для брюк и щётку для обуви. То есть две щетки. Маленькие, но две. И, конечно, носки. Запасные.
Я решил прервать мамин монолог:
– Мне так комфортно, ма. Понимаешь? У меня и сейчас всегда с собой, точнее в машине, и запасные носки, и щетки для одежды и обуви, и крем для обуви, и даже рубашка. Совершенно новая в чехле – мало ли что?
– Много ли! Согласна, если бы только носками всё ограничилось. Но если уже дошло до рубашек… – мама театрально закатила глаза, – ладно, сын, оставим твои носки в покое – носи их, как хочешь, и столько пар одновременно, сколько тебе комфортно. Носки – это не главное, надеюсь, ты это уже понял.
– Я стараюсь, ма. Но пока не могу похвастать успехами.
Мама продолжила, будто снова погрузившись в себя и видя что-то, что моему взору было недоступно:
– Мы всегда с тобой много говорили, сын. Мне так казалось. И словами в том числе. Ты очень любил задавать вопросы: «Кто такой «Глюк» и почему он приходит к нашему компьютеру», «Как дворник чистит двор зимой, когда темно – с фонариком, как у шахтера?», «Зачем папа ходит на работу, если конфет там ему не дают и за ними надо идти в магазин – шел бы сразу в магазин!» – и множество, бесконечное множество других вопросов. Много их было, но спрашивал ты о внешних событиях и предметах. Ты не спрашивал, например, почему болит голова. Ты просто говорил: «Болит голова». Единственный раз ты задал вопрос о наших отношениях с отцом – почему мы живем вместе. Я не ожидала. Привыкла рефлексировать на предмет ворон и компьютерных глюков, а тут – такой простой и такой сложный вопрос. Я привыкла объяснять тебе просто и ясно, без двусмысленностей и полутонов. Потому и на этот «другой» вопрос ответила коротко и ясно: «Потому что мы любим друг друга». А ты поверил! Что всё так просто и ясно. Что в жизни и в отношениях всё так просто и ясно. И на ровном месте люди вдруг понимают, что любят друг друга, и счастливо живут вместе. Сейчас я жалею, что не попыталась объяснить тебе сразу про нас с отцом, что бывают такие вопросы, на которые нельзя ответить просто и вообще дать правильный ответ. А главное – не всегда нужно верить в простые ответы. Лучше поздно, но я хочу исправить ошибку. Пора тебе узнать – не всё в жизни правильно.
Мама встала из-за стола. Налила себе стакан воды. Выпила залпом. Посмотрела на меня:
– Будешь?
Я помотал головой. Я почувствовал себя маленьким. Опять почувствовал, я вспомнил это чувство – чувство безграничной маминой власти. Надо мной. Как я смотрел на нее снизу вверх и ликовал, что прямо сейчас узнаю еще один правильный ответ на очередной волнующий меня вопрос. «Идеально» и «правильно» – они для меня существовали в этих стенах всегда, они были воплощены в маме и отце, во всем, что родители делали и говорили. Я радовался. Нет, я ликовал, что порциями получаю знание об «идеальном» и «правильном». И сейчас на моих глазах пытаются разрушить мой идеальный и правильный мир? И кто?! Моя мама?!
– Как хочешь, – мама присела за стол, – ты, конечно, прав! Нельзя всю жизнь копить слова, а потом за раз вывалить их тебе на голову. Но что поделать! Ты – единственный ребенок, и я всё еще учусь – постигаю секреты воспитания.
– Один из них – это стакан воды, который ты мне предложила?
Мама поставила мне щелбан. Не формально.
– Я продолжу, с твоего позволения? – мама умеет задавать вопросы, не предполагающие ответов.
– Я действительно могу тебя остановить? – я решил еще чуть-чуть ее позлить.
– Не думаю.
– Ощущая всю полноту своей свободы, прошу тебя, ма, продолжай.
– Ты – мой сын, – мама дотянулась до меня и нежно поцеловала в лоб, – и не только потому, что после носков ты начал «менять» девчонок. Кстати, факт с девчонками папу задел гораздо больше, чем запасные носки. В данном случае он был уверен, что в тебе начали «бродить» дурные гены. Он всё обдумал и сказал мне следующее: «Я этого ждал и боялся! Эти твои гены! Наташа! Эти твои гены! Я всю жизнь ждал и боялся, что они проявятся!» Мне было неприятно услышать подобное от твоего отца. Впервые в жизни он позволил себе в чем-то меня упрекнуть. Но, заметь, он не был мелочным! Он не про туфли какие-то дурацкие говорил! Тем не менее, мне было не радостно в тот момент, но я нашла в себе силы, чтобы не продолжить разговор в тоне, предложенном папой. Я ему спокойно ответила:
– Можно, наконец, тебя поздравить – я правильно понимаю?
Твой отец посчитал мою реакцию странной и замешкался с ответом. Я молчала, не помогала ему наводящими вопросами или ответами. Ему пришлось уточнять самому:
– С чем же?
– Ты всю жизнь положил на то, чтобы ждать, и вот – дождался. Ты готов, я так понимаю, принимать поздравления?
Наш папа все понял. О чем он думал в последовавшие пару минут тишины – я не знаю. Я старалась не мешать ему. Не вмешиваться в таинство, не отслеживать ход его мыслей и не влиять на этот самый ход. Я вспомнила твой неудобный вопрос о том, «почему мы с папой вместе», и рассказала этот случай отцу. Он сначала ничего не сказал, потом спросил, почему я раньше ему этого не рассказывала. Я ему ответила, что только сейчас он невольно прояснил для меня ситуацию. Теперь я точно знаю, почему мы с ним были и остаемся вместе. Опять повисла пауза. Он ждал от меня продолжения. Я могла бы ему помочь и сразу сказать, что именно я поняла. Но во мне засела обида, и я молчала. Он понял, что если не задаст вопроса, то ответа не получит. И он спросил:
– И почему, ты думаешь, мы вместе?
Так странно: смотреть на человека, одновременно страшно на него злясь и испытывая к нему нежность, потому что в тот момент по-настоящему ему важны были не мои дурные гены, а то, что я ему отвечу про нас. И я его простила. Я всё равно бы сказала ему то, что сказала спустя несколько секунд. Но могла бы сказать так, чтобы сделать больно. А сказала так, чтобы боли не было. Я сказала ему:
– Потому что мы любим друг друга.
Папа не просиял от счастья. Он взглядом погрузился куда-то, потом вернулся. Посмотрел на меня. На глаза у него навернулись слезы. Он их не заметил. Еще секунды его взгляд отсутствовал. Наконец, «вернулся», сфокусировался на мне, и он даже сказал:
– Прости меня…
– А как же «эти мои дурные гены»?
– Прости меня, я тебя прошу…
Я пошла в свои закрома, отыскала там старые записки, фотографии, диктофонные записи и принесла их твоему отцу.
– Ты прав, дорогой, дурные они или нет, но и мои гены в нашем сыне есть.
– Прости, пожалуйста!
– Не перебивай! Ты прав в том, что мы кое-чего дождались, и хватит прятать голову в песок. У нашего сына перепуталось что-то в голове. И я, и ты понимаем почему. Он, как и мы в свое время, ищет себя и не ищет одновременно. Мы для него пример, идеал, который существует неизменно, и всегда был именно таковым. Кому, как не нам, рассказать ему, что это не так, точнее, не совсем так, как он думает. Идиллия – это всегда труд. Наши отношения – тоже труд. Не приведи Господи, какой! Но без него, видимо, ничего бы не получилось.
– Без Господа? – уточнил папа.
– Без труда! Ты о чем?! – я готова была взорваться, но потом поняла, чему противоречу, и мгновенно остыла, – и без Господа, конечно, тоже ничего бы у нас не получилось. Но сейчас не путай меня, пожалуйста! Мы должны объяснить нашему сыну, что бзики есть не только у других, но и у нас с тобой – стало быть, надо терпимее относиться к другим людям.
– Ко всем? А можно к лысым оставаться крайне нетерпимым? – голос твоего отца звучал уже совершенно невозмутимо.
– Это еще почему? И причем здесь лысые? – отец всегда умел поддерживать в моем голосе постоянную температуру кипения.
– У нас с тобой лысины нет – значит, к лысым наш сын терпимо относиться не должен. Если следовать твоей логике.
– Моей логике?! Спасибо, но только за то, что не сказал о бзиках, что они – мои.
– Пожалуйста. Просто мои бзики не так заметны. Но не менее ценны.
Я решила сравнять счет за «лысых» и, копируя отцову невозмутимость, предложила:
– Потанцуем? Рок-н-ролл.
В глазах папы я прочла, что отомщена. Я никогда не использовала этот запрещенный болевой прием, но и он никогда мне не говорил о моих дурных генах, бзиках и неприязни к лысым. Последнее оказалось особенно обидным, потому что было клеветой. Папа понял, что перестарался. Невольно. Но сильно. Он переменился в лице. Перестал шутить. В общем, собрался.
– Позже – обязательно. А сейчас расскажи мне, как именно ты собираешься помочь сыну, – он сказал это тоном человека, не способного к выпадам в вопросе нетерпимости к лысым.
Я посмотрела на свой горе-архив и поняла, что в таком виде он – не помощь тебе, сын, а наказание. Поэтому сказала:
– А может, он сам разберется в моих записях? У нас вырос умный мальчик.
Я надеялась, что твой отец освободит меня от труда по упорядочиванию архива, например, взяв эту почетную обязанность на себя, но папа тоже успел адекватно оценить объем предстоящей работы.
– Наташа, напиши нормальный дневник! – отец спасал ситуацию и себя.
Моя решимость таяла на глазах. Я попыталась еще раз «перевести стрелки»:
– А исследовательский дух? А потребность до всего дойти самому?
– Если ты хочешь, чтобы он так ничего и не узнал, то тогда, конечно, я за привитие вкуса к исследованиям.
Мне потребовалось еще несколько секунд, чтобы смириться с неизбежностью предстоявшего мне подвига. Мне нужно было убедить твоего отца, что я не хочу возвращаться в то своё прошлое. Мне это удалось. Теперь важно было не выказать радости, что мне удалось задуманное. Я отводила глаза от папы и тупо таращилась на архив. Если бы он заглянул в эту минуту в мои глаза, то прочитал бы в них примерно следующее: «Какое это счастье еще раз пройти путь, ведущий к счастью. Так легко идти по дороге, когда точно знаешь, куда она тебя приведет. Видишь гораздо больше, чем когда сосредоточиваешься только на неизвестности, еще не зная, где и чем закончится твой путь. Когда идешь известно куда, ты смакуешь всю дорогу. Каждую кочку и травинку. И лес не страшный, и шорохи не пугают, и темнеет очень по-доброму и совсем не рано. Вся дорога тебе в радость. И чем ближе пункт прибытия, тем сильнее ликование в твоей душе. Потому что сейчас ты уже точно знаешь, что все закончится хорошо. Чудесно всё закончится. Великолепно. Настолько великолепно, что ты даже не могла предполагать. А сейчас можешь. И не предполагать, а точно знать. Ты знаешь и ликуешь. Ты опять на пороге своего счастья. Опять – это второй раз. И, скорее всего, на третий ты не решишься. Дорога при всей предсказуемости всё-таки забирает много душевных сил. И потому, что больше ты по этой дороге уже не пройдешь, вот так от начала и до конца, ты еще острее ощущаешь грядущее счастье».
С твоим отцом оставалось выяснить еще один вопрос.
– Хорошо, а ты мой дневник будешь читать? – я бы всё равно писала с купюрами, но важно было определиться, с какими именно.
– Нет! Ни за что! – отец вышел из кухни, но тут же вернулся, выпил воды и продолжил гораздо спокойнее. – Буду. Должен же я когда-то узнать, что тогда произошло на самом деле.
– Хорошо, но учти, если мы и разведемся, то из-за тебя, а не из-за меня!
Мама замолчала. Она еще секунд двадцать пребывала там, в том разговоре с отцом. Потом вернулась ко мне. Я тоже молчал. Если честно, я хотел продолжения рассказа про тогда, а не сегодняшнего разговора обо мне. По взгляду мамы было совершенно непонятно, какого рода продолжения ждать. На всякий случай, я приготовился держать оборону.
– Ты свой холодный чай будешь пить с вареньем и пирожком или с чем-то одним? – мама сказала это так, будто бы ничто этой фразе не предшествовало.
– Мама?! – теперь взорвало меня.
– Ну а что? Если у тебя ни на столечко, – мама показала большим и указательным пальцами, сколько именно, и у нее получилось, что не больше одного миллиметра, – нет чувства драматургии! Нет, чтобы уже вдохновиться и, отказавшись от чая (можно ли после такого душещипательного сюжета – я старалась, между прочим! – что-то есть), пойти читать столь шикарно презентованный опус! А раз нет у тебя этого чутья – сиди и пей свой холодный чай! Хочешь с вареньем, хочешь с пирожком, а хочешь – с тем и другим вместе.
– Мам, так это всё неправда? Про тебя и папу?
– Почему сразу неправда?! Правда! Только сейчас я к ней отношусь не как к драме. Если бы я уже была прекрасной старухой или хотя бы мне было шестьдесят, а то мне всего-то чуть за пятьдесят, а потому старческой сентиментальности от меня не жди. Позже! Возможно, даже слезý. А пока – вопрос о чае и варенье. И, кстати, о драматургии…
– Ма, чтобы ты дальше ни сказала, ты – лучшая.
– Сын, если ты серьезно, то тебе хорошо известны мои пристрастия в драгоценностях – этого достаточно и без столь дорогих слов. А если…
– Ма, я всё понял!
– Прекрасно. Не огорчай меня, сын. Я очень старалась научить тебя различать ситуации и понимать, когда дарить цветы, а когда говорить слова. Я старалась привить тебе вкус. Ко всему.
– Ма, у меня стойкий иммунитет к пошлости. Ситуация настолько не стандартна. И, прости, ты слишком хорошо выглядишь, вот я и заговорил в тоне «приударить». Прости-прости-прости, – я приложил руку к сердцу и склонил голову.
– Так вот о драматургии. Помнишь спектакли японского театра кукол Бурнаку?
– Не надо опять об этом представлении инопланетян!
– Хорошо, что ты помнишь. У них, сын, всё не так. Помнишь, сначала долго под монотонный напряженный аккомпанемент певец-сказитель долго что-то рассказывает. Ты думаешь, что спектакль уже идет. А оказывается – это еще и не спектакль вовсе. Это нам объясняют предысторию и контекст. И в программке жирным шрифтом выделена фраза «с этого момента начинается спектакль». Спектакль всегда начинается с нужного момента – «с этого». Но нам не нужно догадываться, что предшествовало «этому» моменту. Нам всё рассказали в деталях.
– Я на этой предыстории и заснул. Наблюдал, как монотонно водят грабельками по струнам очень странной домры-балалайки, и под завывающую интонацию заснул.
– Вот и я говорю: не складывается у тебя с предысториями. Не знаешь ты, почему именно так действие разворачивается. У тебя, сын, спектакль то не с того момента начинается, то не так. И в этом отчасти есть моя вина. Наша с твоим отцом вина. Мы тебе историю рассказали, а предысторию утаили. Невольно. Вот у тебя «пьеса» и не играется.
– Еще сегодня утром я был убежден, что у меня всё хорошо. Всё играется.
– Если ты прочтешь вот это, – мама пододвинула ко мне древнюю тетрадку, – и ничего не изменится, значит, мы с твоим отцом перестраховались. И еще, я изменила имена, чтобы ты не стал прокурором с первых же страниц. И Париж – это условно. С тем же успехом я могла написать Лондон или Венеция. Париж, потому что ты там еще не был и не будешь цепляться к деталям. Кстати, тебе пора там побывать. И обязательно с девушкой. И чтобы это был тот самый момент, когда не думаешь про новые туфли. Такое бывает, только когда начинается большая любовь.
– Когда она начнется у меня? Хотя бы маленькая…
– Скоро.
Мама протянула мне ключи от дачи и пакет с продуктами.