Читать книгу Традиции & Авангард. №3 (14) 2022 г. - Литературно-художественный журнал - Страница 6

Проза
Сергей Круглов

Оглавление

Сергей Круглов родился в 1966 году в Красноярске. Православный священник, служит в Спасском соборе города Минусинска. Стихи и проза издавались в журналах «Новый мир», «Знамя», «Дети Ра», «Сибирские огни» и многих других изданиях. Автор нескольких сборников стихов и публицистики, колумнист интернет-издания «Православие и мир». Лауреат литературных премий Андрея Белого (2008), «Московский счёт» (2008), Anthologia (за книгу стихов «Царица Суббота», 2016). Живёт в Минусинске.

Звонко зерна застукали, дробно…

Пророки

Дети, дети,

Крапивное семя,

Наследники, дездичады,

Неразличимые, как предметы,

Замыленному глазу судорожного века!

Вы – пророки,

Грядущие в мир, и здесь уже.


Пророки, позванные Богом

В ночи по имени, посланные

В дома ребёнка, спецприёмники, подвалы,

В одинокие, неполные, однополые, безотцовые

бизнес-семьи,

В тоску, заботы, соития, смерти, лютые иллюзии будней,

В мусорное кипение городов.


Поколение пророков:

Отчего, думаешь, этот

Так зол, ненавидит и мать, и бабку, и педагога,

Отчего в тетрадях острое и кровь чертит,

На кого в кармане

Китайский нож выкидной носит?

Взгляни: разве не блистает

В этом профиле огненная ярость, ревность

Илии, коего ноздри

Переполнил смрад Ваалов?

А этот, аутично

ФМ-раковинами залепивший уши, во что смотрит?

Думаешь, в миры травы, в недра

Электронных бродилок?

Взгляни, взгляни в эти восхищённые очи,

В зрачки, предела достигшие зренья, —

Не новый ли Иезекииль зрит колесницу?


Или она, полутора лет от роду,

В серой фланелевой, некогда оранжевой, рубахе

На четыре размера больше, с приютским

Номером, по подолу выжженным хлоркой,

Чей щетинистый аэлитный череп вытянут щипцами,

Чей живот небесно-синё вздут рахитом,

Чей лик терпелив, хмур, всепонимающ,

Чьи дни и дни – стоянье

В клетке кровати, полированье поперечин,

Раскачиванье, оцепененье, —

К полуночи очнувшись,

На каком языке она в неслышный

Собачий захлёб плачет? – на том же

Древнем обессловеслом

Языке скорби,

На матерней жали брошенной малютки,

На которой плакал в ночи Иеремия

О городе, некогда многолюдном.


Или этот, ещё в утробе

Вписанный в прайс-листы фетальной индустрии,

Нерождённым расчленяемый аккуратно, жадно:

Ножницы в затылок, отсос мозга, коллапс черепа, кода, —

Думаете, кусок безымянного мяса? —

Нет, ангел боли

Уже нарёк ему имя: это

Захария, убитый заживо

Между жертвенником и алтарём.


Четвёртая раса: подонки.

(«Нет, представь, на днях взял

В кредит мечту – уютную, утробную, моего размера,

Розовую, сбыточную! Несу домой – и что же?

Тут в подворотне подонки!

Напали, из рук выбили, глумились,

Растоптали мечту в стеклярусную пыль, в ноль!

Их надо давить и вешать принародно,

По телевизору казнь казать, чтоб другим неповадно!

Подонки, подонки!»)


Казнь – показ – наказ: так и будет.

Чтобы не раздражали,

На площадях вас побьют камнями.


Пророки, поколение подонков:

Со дна, неутопимы, всплывают

Пылающие глаголы Суда и жизни.


Спас

Приходи ко мне поиграть, видишь,

Какой Я пятикупольный слепил для тебя пряник.

Разложил твои любимые игрушки:

Свечечки, иконки, платочки.

Приходи, Я тебя не напугаю,

Ничем не потревожу,

Дырки в руках и ногах, чтоб ты не видел,

Аккуратно залеплю

Сусальным пластырем.

Приходи на пятнадцать своих минут, переведи

                                           запыхавшуюся душу,

Поиграй, побрякай в кадилы-кропилы,

Расскажи Мне свою хвастливую сказку,

Свою жалобу, обиду, сопельку.

Побудь со Мной, дай

Подышать тебе в макушку,

Подуть на твои ободранные коленки,

Вытереть твои слёзы.

Хочешь, буду для тебя чем хочешь:

Буду Медовым, Яблочным,

Ореховым – только завтра

Приходи снова.


«На кого мы свои грехи возложим…»

На кого мы свои грехи возложим,

Братья и сестры,

Кого вытолкаем в пустыню к азазелю?

Уборщицу, бабушку в чёрном.

Пусть она там паперть полирует,

В бритвенном взмахе

Цокающих магдалин шваброй режет под сухожилья:

«Ишь, выспались, припёрлись,

Страха Божия нет у вас, срамницы,

Телеса оголили, ходют и ходют!» Ходят и ходят

Ходики памяти: жизнь уборщицы в чёрном

Длилась столько, сколько она вспоминает, —

С небольшим минуту:

Любовь, комсомол, весна, Ободзинский,

Дешёвое вино, патруль у храма на Пасху,

«Эй вы, мракобесы, айда на танцы!..»


Швабры на плечо, бабушки в чёрном,

Марш, терракотовые армии воздаянья,

Прикладом бей, магазинной коробкой бей: азазели

Подавятся вашими швабрами, сдохнут,

Бабушки в чёрном, жертва за грехи, столп и

Утвержденье прихода!


Атеист

Июль наполняет потрескавшийся от зноя сад

гудением пчёл: это роение

чёрных точек возраста,

белый шум Вселенной, прилив.

Кресло в тени, книга на коленях,

но он не читает. Меж разверстых страниц,

словно меж желтоватых волн,

муравей, яко посуху,

путешествует в Ханаан.


Свою первую Нобелевскую премию

старик получил в те времена,

когда для того, чтоб чего-то достичь в науке,

одной борьбы за мир было маловато.


Смерти он не боится, потому что представляет,

как устроены механизмы мира.

О всех, кого давно пережил,

он помнит, но не то чтобы тоскует:

он как юный велосипедист,

который отбился от компании, к месту общего сбора

поехал совсем другой, никому не известной дорогой

и намного опередил друзей

и вот теперь просто ждёт их здесь.

Скоро встреча.


Собака (должна здесь быть и собака,

непременный психопомп одинокого мужчины

из поздней зрелости в старость)

ждёт в саду вместе с ним,

свесила лиловый язык, вытянула лапы,

иногда моргает гноящимся,

окружённым седой щетиной глазом.


Он бреется каждое утро,

отвечает на все письма, даже

на самые ничтожные,

употребляя принятые в его время церемонные обороты,

и аккуратно постригает махры ниток на манжетах

застиранной добела рубахи

маленькими маникюрными ножницами,

оставшимися после смерти жены.


Честная последовательность его мышления

соизмерима с невероятной бездной пылания

Того, к Кому

он неизменно вежливо обращается на «вы»

(не из высокомерия или сарказма,

просто потому, что так приучили в детстве).


Бижутерия

Читал утреннее правило,

Почувствовал пустоту за грудиной.

Схватился сжать края,

Стянуть обратно – и чётки

Порвались: нить истлела.

Звонко зёрна застукали, дробно

Запрыгали по полу.

А это не чётки – шёпотки, щепотки,

Тенётки – это

Мамины красные пластмассовые бусы

Запрыгали по пятнам солнца, пыли,

По старому, звонкому молодому паркету.

Оставь, не подбирай. Приложи, словно обрёл впервые,

К деревянной тёплой беспредельности

Ладони, потом щёку,

Потом всего себя, прищурь веки – видишь,

Каким золотым, огромным стал деревянный конь у стены.

Солнце всё шире поёт. И его не застят

Эти стаи синиц, треща, славословя, нахлынувшие,

Множащиеся неимоверно,

Налипающие на стёкла

С той стороны окна кельи,

Привлечённые сухим летающим цоком

Рассыпавшейся псевдорябины.


Паркет всё теплее, бусины

Всё звонче. Мама

Скоро придёт.


«Блаженны»

Врата отпирают раз в году —

когда постом на изобразительных

поют «Блаженны».

(Поют поскору, труда ради постового,

потому успей переоблачиться

и выйти на солею класть три поклона – в этом месте

клирос немного тебе поможет, потянет:

«ПоооооомянииииинасГоооооооооспаадиииии

егдаприиидеееешивоЦаарствииТвоооооееееем…»)


Врата отпирают со скрежетом, и заключённый

с лёгким узелочком в руке, немного пьяный

от воздуха марта, холода, света,

сини,

покидает (колючка, прожектора,

лай собак, бесстрастные вертухаи на вышках

подняли воротники тулупов)

зону комфорта.

Как там, помните, говорил Егор Прокудин:

«Садиться надо весной» – преждеосвящённой

весной и выйдешь.


С.А. ДМБ-87

ну-ка вспомни, зёма,

какой подарок получали мы утром

заветного дня

23 февраля

за завтраком? я помню

квадратную, в лиловой обёртке

пачечку вафель ягодных

и как раскрывались врата неба

и свершалось светолитие благодати

на нас, утлых;


никакой не мифический бром и тем более

не патриотический долг, а

сладкое

вообще заменяло тогда бойцу

желания, душу, девушку, родину, счастье, спасение;

как (помнишь нашу

эталонную мальчуковую книгу жизни?)

билли бонсу некогда

ром был и мясом, и водой, и женой, и другом…


нигде более в ссср

не был дант так полно,

пряно,

вещественно

воплощён в жизнь

из ада сквозь чистилище в рай,

как в рядах советской армии срочной службы.

и нет вергилия, кроме вергилия,

и незаслуженно смилостивившийся к тебе, салаге, дедухан,

внезапный пророк его.


рай, достигаемый муками перерожденья,

рай, зарабатываемый религиозным праксисом,

рай шаговой доступности,

конкретный и осязаемый, —

о ты, дембель!

все атрибуты святых – се

твои, брате!

нимбы жития, крылья, светы

шевроны, погоны, петлицы, кокарды, аксельбанты —

все доступны в сакрально-заветном

магазинчике военторга.


любовь и свобода – что ещё и петь тебе, брате,

самозабвенно-последне

летящему в вагоне ночью

тыдымм-тыдымм

поющему со ангелы лихую

безоглядную песнь:

«дембель в маю —

всё аллилуйа!»


и только годы и годы спустя,

если повезёт,

салют дембеля в тебе наконец угаснет

и ты

начнёшь что-то понимать.


одного не поймёшь, спросишь: «но разве

это Ты был там?!

драящим парашу,

зашаривающим от построенья,

портящим показатели роты,

доходягой, нехваткой, чмом, салабоном?!» – и сам же

в содрогании ответишь:

«Кто же ещё?»


Колобок

Начало сказки про Колобка

в детстве вызывало брезгливость:

«по сусекам поскребла, по амбарам помела».

сор, мышиный помёт, паутина —

всё в тесто. Из круглого, волгло-серого

щепка торчит наружу.


Но с тех пор, видишь,

я вырос.


Наклони голову. Опускаю епитрахиль,

кругло, бережно

накрываю сверху ладонями:

«благодатию и щедротами Своего человеколюбия» —

внутри такое тепло,

как в русской печи,

сор выгорает дотла, хлеб поднимается, пышен.


Выныриваешь, дышишь

всей собой. Косынка сбилась.

Глаза сияют – не здесь.

Щёки румяны.

Мир нов.

Катись, Колобок.


«Осень. Митрополит…»

Осень. Митрополит

облетает крестным лётом город.

Ответственное мероприятие.

Предоставленный вертолёт грохочет.

Чтобы надеть наушники, пришлось снять митру.

Седенькая макушка волгла.

Митрополит моргает, робко

глядит вниз

и видит всё впервые:

кирпичные, охряные, серые домики,

ржавые крыши, щетина антенн;

белоснежная застенчивая мэрия, сделанная в технике

оригами

и невесомо, неловко, как чужая,

присевшая на миг

посреди старой соборной площади;

трубы шарикоподшипникового завода

косо, синё

кладут ленточки-дымы на розу ветров;

муравьями – автомобили, гусеничками – трамваи,

в трамваях дробятся стёкла;

узенькая, тяжёлая лента реки

блестит, когда её переворачивают

с боку на бок, как скользкую драгоценную рыбу;

плеснутое оземь палое злато листвы

из скверов, дворов

затекает всюду: неумелый мальчик-октябрь

закрашивал неосторожно, заходя кисточкой

за карандашный контур прориси.

Осень. Листья летят внизу – митрополит

Летит вверху.


Митрополит смотрит на город,

на всё, оказавшееся родным.

Он остро, слёзно

хочет туда, вниз.

Он забыл чинопоследование важного молебна

и только шепчет севшим тенорком: «Слава Тебе, Боже,

сотворившему законы аэродинамики!»


Публикуется в авторской редакции

Традиции & Авангард. №3 (14) 2022 г.

Подняться наверх