Читать книгу Журнал «Юность» №10/2025 - Литературно-художественный журнал - Страница 3

Проза
Дмитрий Захаров

Оглавление

Писатель и журналист.

Родился в 1979 году в закрытом городе Железногорске (Красноярский край). Работал корреспондентом и редактором ИД «КоммерсантЪ». Автор романов «Комитет охраны мостов», «Средняя Эдда» и «Кластер».

Кирпичное слово

Оно стояло в самом начале – как первая и сразу же последняя точка. Я взял маленький желтый листочек в белом конверте – по-старинному, как ты всегда любила, милая.

А на листочке – непролазная красная тьма. Кирпичное слово.

Даже не потому, что рыжее, хотя и рыжее тоже. Облезло-железное, будто перерисованное со знака. Какое тяжелое, милая. Какое огромное. Я такие совсем не умею. Так странно, ведь я думал, что умею самые разные слова.

Ко мне ведь даже приходят, чтобы я сложил из слов что-нибудь эдакое. «На ваш вкус». Это значит – на мой.

Щербакова уверяет, что это даже не вкус, а дар, но это она, конечно, так. Мне иногда льстят – не со зла. Больше – от странного понимания социальных па. Думают, что, если они будут со мной любезны, я подберу им слова получше. Но ты же знаешь, милая, это так не работает.

Ты точно знаешь.

истончение города

Твой город кажется теперь ненастоящим. А мой – ушел под воду, развоплотился, утратил форму. Я забыл направления, выронил адреса. Я оставил город тебе, милая. Я смотрю по сторонам не собственными, а чьими-то еще – чьими-то посторонними – глазами.

Этот новый твой город похож на домашнее задание по черчению, которое готовил троечник. Нелепые здания, странные траектории улиц, неправильные цветы на клумбах. Город топчется на месте, гудит и лязгает, он норовит напомнить – чтобы отхватить от меня еще кусок.

Я не узнаю это место, милая. Неужели оно действительно похоже на то, что было у нас?

Как вышло, что здесь больше нет навигации? Я все время хочу отыскать яндекс-карту, чтобы вернуться и сказать. Но маршрут не строится, а ключи превратились в тыкву (которая тебе никогда не нравилась).

Какая страшная сказка, милая. Как будто я лягушка, которой оторвали все лапки. Но я по-прежнему. Как всегда, милая.

* * *

– Привет, – сказала Щербакова, – ну и как, продвинулся?

– Никак, – честно ответил я, – кирпич.

Щербакова состроила злую рожу и разве что не зарычала. Это она вместо того, чтобы сказать: нет никаких кирпичных слов, не пори чушь. Перестань ныть и начни уже работать, у нас заказ. Она думает, я лентяй. Или симулянт. Или просто мудак. Или все сразу.

– Ты же знаешь, что ты – самый лучший? – уточняет Щербакова. – И таких больше нет? Ты лучший, и поэтому к нам приходят лучшие заказы.

Так себе силлогизм. Но приходят, правда. Наше маленькое агентство живет припеваючи, пока наши коллеги завистливо скалятся.

– Слушай, дедлайны в жопе, – напоминает Щербакова. – Ты архитектор или где?

– Или где, – тут же отзываюсь я.

Я не претендую, возьмите титулы себе.

Щербакова брякает на мой стол – прямо на твое письмо, милая, – стопку распечаток.

– Вот это все его письма к ней. Прочитай внимательно и найди там нужные обороты, которые можно вживить. Которые клиент может вживить. Ты, кстати, знаешь, как его сокращенно зовут? Рашик! Прикинь, Рашик!

Рашик.

Богатый азербайджанский мальчик. Наверняка наследник. Не только кого-нибудь, но и чего-нибудь. Но вежливый. Аккуратный.

И у него письма. Такие трогательные, милая. В плохом смысле.

В этих его письмах к ней вовсе нет нужных слов. Так, может, зародыши.

Признание – сложный жанр. Ты знала, милая? Тебе много раз признавались. Взвешивала ли ты их признания на весах? Сколько они весили?

Сложный жанр. Много индивидуальной работы. Выезды на памятные места. Вещи, из которых нужно выудить словесный субстрат.

Я за такое берусь редко, почти – никогда. Это ведь как самому признаться в любви. Бесконечно беззащитно, милая.

маленькая ложная надежда

Иногда я верю, что ты мне напишешь, милая. Я не отпускаю телефон ни на минуту, ни на шаг, жду, что он проснется и сделает один – мне бы хватило – дзиньк. Но он сдержан и спокоен, он не совершает глупостей. Он не согласен со мной, что вера не нуждается в объяснении, милая. Что она растет из надежды, которая растет из отчаяния. Маленький смешной обман, который работает сам по себе, как вечный двигатель.

Мимо нас с телефоном, сросшихся в одну тревогу, бегут по улицам люди. Они запрыгивают в машины, ныряют в кафе, они спешат друг к другу – очень далеко. Параллельно нам. Перпендикулярно. Они загружены из другого, не поддерживаемого устройства. Даже когда задевают локтем или пропускают на светофоре.

А единственная настоящая ты – выгружена из моей жизни. Выключена, как свет в комнате. Я даже не знаю, стало ли уже всем вокруг темно. По-моему, уже темно, милая. Спокойной ночи.

* * *

– Как-то супергипермрачно, не находишь? – обвиняет Щербакова. Она сидит с распечаткой и жует карандаш. – Он же должен в любви признаваться, а не вены себе вскрывать тупым ножом.

Но она быстро отскакивает.

– Не совсем то, что клиент хотел, но, может, и подойдет. Драма, да? Должна быть драма.

Должна, милая.

Щербакова знает, что я вижу, какие слова подходят каким людям, и выкручивать руки мне бессмысленно – других слов не будет. Не будет еще и потому, что и этих достаточно, если ими правильно пользоваться. Просто не все хотят.

Лингвоархитектура – не райтерство. Это точная наука, где каждый словесный паз, крепление каждой фразы рассчитано. Навесишь лишнее – и речевой фасад обвалится.

К нам приходят за выступлениями перед толпами и за некрологами, над которыми должны рыдать миллионы. Я составляю тексты официальных извинений и дипломатических нот.

Мои слова – не похожи на каждодневные, которые можно набрать в любом дворе, как беспородные камни. Это не хвастовство. Но даже если бы было хвастовство, какая разница, если так и есть на самом деле?

В одном Щербакова права – драма неизбежна.

Наш Рашик напридумал себе эту девушку. Это видно даже по беглому знакомству с ее файлами. Но мы все придумываем других. Домысливаем то, что не можем знать. Доигрываем сцены из их жизни, которые никогда не видели. И если вдруг совпадает какая-нибудь ерунда, самая мелкая пуговица, мы себе подмигиваем – как прозорливо, как насквозь.

Но это будто судить о картинке из точек, какие дети соединяют карандашом – по нескольким случайно сошедшимся линиям.

Мы ошибаемся. Всегда. И потому честнее признать: мы ничего не знаем о тех, про кого нам все понятно.

Вот и я, придумывающий для заказчика и вместе с ним девушку, ничуть не более рискую не угадать, чем любой из нас.

Я придумал, как обойти твое слово, милая. Я сделаю вид, что это не я пишу тебе, а он – ей.

турбулентность

Мой самолет не упал, хотя и пытался, милая. Он провалился в какую-то свою воздушную яму и закачался взад-вперед. Рядом закричала женщина. И еще. И другая тоже. Они кричали отчаянно, но совершенно не страшно, милая. Я не боюсь этих женщин. Я не боюсь этих самолетов. И плоских лиц в телевизоре. И поджатых уголков губ прохожих. Я боюсь только того, что однажды они сумеют меня совсем окружить. Возьмут в кольцо, и я буду думать про них, милая, а не про тебя. И, если тебя не окажется, некому будет расстегнуть этот гадкий хоровод.

Я уже не помню, что говорил тебе во сне. Наверное, то же самое, что говорю всегда. Я каждую минуту, милая. Добрых снов.

* * *

Я помню свое первое слово. Не сказанное – это как раз была какая-нибудь обычная «мама», а увиденное. Я стоял на специальности в музыкалке и держал – как опасную змею, боясь ослабить хватку, – новую скрипку. Жорес всучил мне ее вместо прежней, из которой я вырос. Он говорил, я вырос.

Скрипка была большая и неуклюжая – как я сам. Из нее торчали не нормальные деревянные, а пластиковые колки, которые не хотели честно натягивать струны, а вместо этого перекручивали или не докручивали их. Из-за этого звук был тощий, и все это слышали: и я, и Жорес.

Колки – очень трогательное слово, милая. Как будто они – маленькие колкие звери. Но тогда я этого, кажется, еще не видел.

Эта скрипка была чужой. У нее даже имелся отвратительный поролоновый мостик – розовый, разлезшийся. Я не хотел прижимать его подбородком, потому что от него было противно. Но Жорес заорал, и я вжал голову в плечи. Одурев от новой скрипки и в очередной раз недотянув вибрацию, я испортил Вивальди, и за это Жорес треснул меня смычком по пальцам.

Скрипка упала. Воздух от этого с хрустом разошелся, распался на куски, на которых проступили буквы. Даже целые слова. Оранжевые, фиолетово-черные. Разные.

Так я узнал, что все на свете распадается на слова – как на атомы.

Зачем я рассказываю тебе это, милая? Ты ведь тоже видишь словесные элементы. Ты умеешь сложить их в пирамидку, в спираль, в бесконечную лестницу. Или просто рассыпать.

Ты знаешь слова, до которых мне никогда не дотянуться. Вот и то, последнее.

Это как волшебство, милая, но волшебство наоборот.

– Как у них дела? – спросил я Щербакову, когда она снова нарисовалась в нашем рабочем подвале.

– Разновекторно, – усмехнулась она. В руке у нее было большое зеленое яблоко.

– Это как?

– Ему все нравится. Больше всего нравится быть тем трагическим героем, которого ты ему сообразил.

– Это он сам сказал?

– Ха! – сказала Щербакова, кусая яблоко. – В таком никто не признается. Но мне ли не знать все эти гнусные страстишки!

– А что девушка?

– Девушка, кажется, не знает, что со всем этим делать.

– То есть не прониклась?

– Ну-у, прониклась, но, кажется, по-своему. – Щербакова хитро на меня посмотрела. – Тебе-то что за печаль? Клиент доволен. Давай дальше. У нас еще концепция парка не собрана.

вечное сияние

Никто не расскажет, что такое любовь, милая. За этим словом прячут и поцелуй с кем-то в далеком школьном, и маму, и черненького котенка. Слово распадается на буквы, буквы – на звуковые осколки, из осколков идет дым. Белый или черный?

Есть только одна постоянная, милая. Необходимость. Зияющее отсутствие. Когда невозможно обойтись. Когда нельзя закрыть глаза. И открыть их – тоже.

Когда ты продолжаешь мне сниться, милая. И вместо ночи, и по утрам, когда я уже знаю воспоминания наверняка. Зачем ты это делаешь, милая? Я открываю иссеченную ладонь, и в ней опять нет ответа.

Никто не расскажет, что такое любовь, но ты определенно знаешь.

Вспомни, пожалуйста, милая.

Вспомни другое слово.

* * *

– Слушай, – сказал я, – а свяжись с ней еще раз.

– С кем – с ней?

– С девушкой нашего Рафика.

– Рашика. Зачем это?

– Хочу передать послание.

Щербакова уставилась на меня недоверчиво.

– Тебе не его жалко, – предупредила она. – Ты жалеешь сам себя. Воды себе в лицо плесни – и пойдем дальше.

– А вдруг я не могу смириться с поражением? Все признания срабатывают, а тут…

– Так и здесь сработало. Просто у тебя вышло не признание в любви.

– А в чем?

– Не знаю. В жизни. Можно признаться в жизни? Вот как в «Жизни за царя»?

– Видишь, – сказал я, – ты все понимаешь. – Я оторвал от стола нестерпимо тяжелый, заполненный черно-красным конверт. – Возьми отсюда и передай ей.

Щербакова приняла конверт и внимательно его осмотрела со всех сторон, как будто тот мог оказаться бомбой с часовым механизмом.

– Ты сам-то хоть знаешь, что это такое?

– Самая страшная на свете штука.

– Это для тебя. А почему думаешь, что сработает с кем-то еще?

– Знаю.

Щербакова оскалилась.

– Совсем ты в мистический лес провалился.

– Кто бы говорил.

Щербакова некоторое время размышляла, взяться меня разъяснять или нет.

– То есть вот просто срисовать и передать? – наконец уточнила она.

– Просто срисовать и передать.

– От тебя или от Рашика?

– Можешь от нас обоих.

Щербакова вложила палец в конверт, явно размышляя, вытащить лежащий внутри листочек или нет.

– И что будет?

– О, – сказал я, – думаю, будет письмо.

– От нее? Кому?

– Скоро узнаем, Кать. Уже совсем скоро.

Журнал «Юность» №10/2025

Подняться наверх