Читать книгу Любовь в эпоху перемен - Лорена Доттай - Страница 3
Христиания
ОглавлениеТой ранней осенью я приехала в Христианию и бродила по городу временами голодная, временами замерзшая, но все же счастливая, наслаждаясь свободой и в надежде, что смогу исцелиться от своей неизлечимой болезни.
Некому было убирать пожелтевшие листья с дорог, они хрустели под ногами, пока не пошли дожди, пока я бродила по улицам, а все улицы старого города приводили к реке. Листья издавали еще мягкий и приятный запах тления, умирание происходило торжественно и празднично, и я радовалась всей душой каждому дню, не оборачиваясь назад и не давая воспоминаниям подавить себя.
Я не сопротивлялась лишь моим прогулкам: какую бы улицу я ни выбирала, я все равно приходила к реке, как будто ходила не по городу, а по лабиринту. А потом я сидела на камне у реки и думала о том, что жители города такие же странные, как этот лабиринт. Мне казалось, что я поняла теперь и смысл приезда в этот мне полузнакомый город и мое предназначение. Я собиралась отдать последние годы жизни бесцельному с точки зрения остальных людей существованию, которое выражалось в одиночестве, в долгих прогулках и сидению на камнях.
Когда я видела, как воды проносят себя мимо берега на протяжении многих часов, я понимала, что это на самом деле не волны и не воды, а какая-то неведомая неистощимая энергия природы, которой не хватало мне. Светильник моей жизни угасал, и я пыталась взять немного жизни у деревьев и воды.
В ту осень мне было легко смириться с чем угодно, особенно со смертью, но какое-то глубокое знание жило во мне, что время еще не пришло. А смерти было достаточно вокруг: местные жители так привыкли к каменным гробам на улицах, что перестали их замечать, они выросли с ними, с этими полуразвалившимися, старыми, в полметра кирпичной кладки, зданиями. Старая поликлиника была одним из таких гробов. Денег не находилось ни отремонтировать ее, ни снести, а пока при ветренной погоде хлопали рамы на втором этаже, крыша обваливалась кусками, и половые доски дряхлели и проваливались тут и там. И дети, игравшие на развалинах, проваливались иногда в подвал. Стекло сыпалось на прохожих, когда им случалось проходить мимо старой поликлиники при ветренной погоде. Но я смотрела на все чужим глазом.
Иногда мне было омерзительно холодно, – голод я переносила легче. Действия в жизни не было – на него нужны были воля и силы – а мои силы уходили на обогрев тела. Иногда я делала вид, что куда-то спешу (спешить на самом деле было некуда, и город был слишком мал, чтоб по нему «спешить»), но я шла и мне становилось теплее, но это было вынужденное действие, потому что в комнате с каждым днем становилось все холоднее. Я должна была и что-то предпринять, чтоб улучшить свое положение: найти какое-то место или подработку, но я убеждала себя каждый раз, что есть еще время. На самом деле времени уже не было, а была только малоспасительная ложь. И чем понятнее мне было мое положение, тем более я была с ним согласна. Я делала пока то, на что была способна: уносила свои любимые книги в букинистический магазин, обращая их медленно в деньги.
В дождливые дни я лежала, укрывшись одеялом, на раскладушке и наблюдала, как старые бабушкины часы все больше отстают от будильника. Мне казалось, что в Христиании мне непременно понадобится будильник, – вот почему я привезла его с собой. На самом же деле я любила старые часы. Однажды ночью они издали какой-то странный щелчок и остановились навсегда. Теперь я лежала под одеялом и мысленно передвигала стрелку по циферблату, и она показывала время, и часы больше не отставали. Мне почему-то в голову не приходило отнести часы к часовщику. Наверное, потому что их главным предназначением была не «ходьба», а в том, что они скрашивали мой быт.
История других вещей, которые окружали меня, была еще более примечательной: шкаф стоял в этой комнате много лет на одном и том же месте, отчего врос ножками в пол и у меня не было сил его сдвинуть. В его ящиках долгое время проживали тараканы, потому первым делом я вытащила все ящички и вытряхнула из них тараканьи останки, а потом все хорошенько промыла. Потребовалось время, пока мои пожитки перекочевали в этот шкаф, – я не могла поначалу свыкнуться с мыслью, что в этом шкафу буду хранить одежду. Раскладушку мне отдала хозяйка, она когда-то стояла у нее в саду. Однажды ее сын пригласил свою девушку в сад, и они сломали бедную раскладушку. Каждый вечер я поправляла алюминевые трубки, на которые был натянут брезент, но тщетно! – стоило мне лечь, как они прогибались снова, – потому я придумала подставлять под раскладушку чемодан. Я обвиняла раскладушку в своей бессоннице. Когда совсем не спалось, я стягивала матрас на пол и засыпала на полу или шла на кухню, – стол стоял на кухне, – и читала по ночам книги. Я заметила: я была не одна такая, кто не спал по ночам, мне было далеко видать из окна с четвертого этажа. Ночью же я познакомилась со своими соседями.
Моими соседями по жилищу были огромные тараканы. Одни соседи лезли из щелей в кухне, другие жили под выцветшими обоями в комнате, а третьи приходили обычным способом через дверь. А дверь хотя и закрывалась на ключ, прилегала к косяку неплотно и в холодные дни я сворачивала половик и подкладывала его под дверь, чтоб хотя бы не дуло снизу.
По ночам тараканы устраивали сначала тараканьи бега, а потом чествовали победителей: сначала обжирались, а потом устраивали пляски. Тогда я уходила с кухни спать на матрас, предварительно очертив вокруг него пол белым китайским карандашом против тараканов, вспоминая при этом главного героя из гоголевского «Вия», который по ночам отмаливал панночкины грехи в сельской церквушке.
Следы запустения были на каждом шагу в нашем общежитии и в городе, единственным местом в городе, где не было запустения, был базар, и однажды я решила отправиться туда, потому что по базару бегали мальчишки и продавали газеты, а мне нужно было искать место.
Продавцы к девяти часам выкладывали товар на базарных лотках: в небольших картонных коробках по три-пять килограмм лежали шоколадные конфеты, карамель, мармелад, зефир, разные виды печенья и сушки, вафли, ванильные, фруктовые и шоколадные, халва; продавали мед в сотах, сухофрукты. Дыни и арбузы, разрезанные на части, источали сладкий аромат и над ними суетились осы, несмотря на позднюю осень; Бананы и апельсины, ананасы и гранаты, виноград и инжир дополняли картину изобилия. У лотков с копченой и вяленой рыбой я чуть на захлебнулась слюнями. Кондитерская выставляла свои пирожные и торты, но при виде их масляных кремов меня начинало тошнить. Я отвернулась, чувствуя, что волна подкатила к горлу, успела проглотить этот спазм, – и после заметила, что кто-то пристально смотрит на меня.
– Вышла замуж? – спросила я.
Моя знакомая и ровесница, которая стояла передо мной, стала как будто выше и толще, и ждала ребенка, – а мы не виделись с детства.
– Вышла, – сказала она, – за друга своего отца, – добавила она и захохотала. Она всегда хохотала. – Он работает в деревне зоотехником.
– И как? – спросила я, вкладывая в вопрос многозначие смыслов. Пусть она сама решает, как ответить на этот вопрос.
– Да так! – ответила она, – он же старый… вот как хочу, так и ворочу.– Она снова засмеялась. – Вот сережки мне золотые купил и цепочку, – она коснулась груди, впрочем, цепочки было не видно из-за пальто. – К зиме скажу, чтобы шубу покупал и сапоги другие. – Она посмотрела вниз на свои сапоги, – эти мне не нравятся, хочу другой каблук. – Ну, ладно, – вздохнула она, – надо идти, пошатаюсь сейчас по базару, присмотрю сапоги.
– Ладно, – вяло отозвалась я, – пока.
Собственно, нам и раньше не о чем было говорить, просто знакомое курносое лицо в этой толчее. Толпа начала нас разъединять и оттеснять в разные стороны.
– А ты-то как живешь? – прокричала она, обернувшись.
– А я хорошо живу, – проговорила я, а она снова засмеялась, и я не поняла ее смеха. Я купила газету, которую называли здесь местной брехаловкой, и начала ее просматривать, уединившись на скамейке в тихом и маленьком дворике за базаром. В женскую гимназию требовался учитель литературы со стажем и высшим образованием. У меня было неоконченное высшее и никакого стажа. Я сидела и думала, стоит ли мне шевелиться или пойти сразу домой: в животе урчало, желудок просил свою неизменную обедешную булку. Булку я покупала в окошке у хлебокомбината, – там были самые дешевые булки. Наверное, потому что их выпекали из того же теста, что и хлеб.
Огромную проходную комбината недавно выкрасили в голубой цвет, но я не заметила, когда: однажды мне попалась сыроватая булка, и чем дальше я ее ела, тем сырее она была и тем сильнее горчила, поэтому некоторое время я не ходила на хлебозавод, но на этот раз мне досталась замечательная булка: верхняя корочка хорошо пропеклась и загорела, отчего сахар сверху подплавился, прилип и не осыпался. Все было отлично, и солнце светило, и небо не обещало дождя.
Мне пришло в голову, что булку нужно отработать и потому я направилась к педучилищу, в котором размещалась и женская гимназия, которая искала себе литератора.
По дороге в училище у меня в голове вертелась одна и та же мысль: ни законченого образовани, ни стажа, ни трудовой книжки… ни трудовой книжки, ни рекомендаций, ни знакомств. И никого это не интересует, что ты там читала или писала в своей жизни… При виде старинного здания, выросшего из девятнадцатого века, впрочем, типичного для уездных городов, у меня что-то оборвалось внутри, и мне стало жутко холодно. Я вошла и толстая вахтерша в сером халате и с серым лицом тут же преградила мне путь. Дрожь пробежала по моему телу.
– Куда?
Я показала ей газету, сказав, что пришла по объявлению. Вахтерша исчезла также внезапно, как и возникла. Мне пришлось некоторое время побродить по длинным полутемным коридорам старого здания в поисках учительской. В учительской сидело несколько женщин, а я не знала к кому обратиться. Завуч сама встала мне навстречу, увидев, что я с газетой.
– У вас есть стаж? – спросила она.
– У меня нет трудовой, – ответила я, – я жила в Н. без прописки и никто не хотел мне заводить трудовую. Я работала при школе и в газете.
– Нам нужен стаж, – устало проговорила завуч и села на место.
А я думала, вам нужен учитель, устало подумала я.
– Ну, а местная прописка у вас есть? – спросила она, опустив голову и начиная разбирать бумаги на столе. Я заметила, что волосы на голове у нее были совсем редкие.
– Прописка есть, а работы нет, – проговорила я, начиная замечать, что бордовый цвет ей не к лицу. Ее лицо было слишком уставшим для бордового цвета. Костюм указывал на статус, но, видимо, не радовал и ее саму.
– У меня ушли историк, биолог и литератор – все сразу, мне нужно срочно укомплектовать коллектив, – проговорила она и посмотрела куда-то в сторону.
Какие отсутствующие люди попадаются мне на пути, не люди, а манекены, подумала я и спросила:
– Может быть, вам нужен факультатив по зарубежной литературе или по истории театра? У вас же гимназия.
– У нас была гимназия, – проговорила завуч и продолжала заниматься бумагами.
Я тоже начала уставать от этого бесцельного разговора. Я поняла, что это отказ, а она поняла, что я поняла, и обрадовалась. Что за затравленное существо жило в ней.
Когда я вышла из здания, у меня словно гора с плеч свалилась. Видимо, мне суждено увлекаться в жизни тем, что не приносит дохода, подумала я, и отправилась в районную библиотеку. Я хотела наградить себя библиотекой за пережитый страх.
Это была странная библиотека, но я начала к ней привыкать. Она находилась в старом здании с толстыми стенами и низкими потолками. В вечной полутемноте и тесноте стояли полки с книгами и почему-то все время пахло то ли борщом, то ли кислой капустой, а библиотекарей было не видно. Библиотекари сидели где-то в глубине библиотеки, где-то в самом дальнем ее углу, пили чай и вели друг с другом беседы.
Первый раз я пришла и спросила у них Джойса, мне хотелось доработать свою программу по зарубежной литературе. Но они Джойса не знали и, как мне тогда показалось, с первого взгляда меня невзлюбили. Джойса я нашла по картотеке, но его не выдавали на дом, он был в городе один. В следующий раз я спросила Генри Миллера. Боюсь, они решили, что я прихожу специально, чтоб помучить их своими вопросами. Тогда я перестала задавать вопросы, а искала книги сама, и никто ко мне не подходил здесь, и я проводила в библиотеке целые дни, в полутемном спертом воздухе, все больше привыкая к этой полутемноте и находя, что это чудесно, что все так равнодушны и заняты своими делами, и не нарушают моего одиночества.
На этот раз я пережидала в библиотеке дождь, листая «Иностранку». Булка попалась отличная, а небо – нет, оно меня обмануло. После дождя я решила отправиться домой через парк, не торопясь. Я не знала еще, что буду есть на ужин.
Вдруг мне показалось, что кто-то выкрикнул мое имя, – или позвал меня? – это было б в высшей степени странно, если б кто-то позвал меня. Я обернулась. Невысокий мужчина лет сорока стоял на противоположной стороне улицы и махал мне рукой. Мне? – спросила я себя. Мне казалось это невероятным, ведь меня здесь никто или не знал, или уже не помнил. Этого человека сдерживал светофор, он махал мне, чтоб я не уходила. Я улыбнулась ему, давая понять, что подожду и одновременно стараясь вспомнить, где я могла его прежде видеть. Он подбежал ко мне, схватил меня за руку и начал ее неистово трясти. Это был местный поэт, да, мы как-то столкнулись с ним в местном лито. И тут я почему-то подумала, что он меня спросит: «А ты помнишь…»
– А ты помнишь, как мы читали свои стихи на посиделках в лито?
– Помню, – ответила я и не знала, что дальше сказать.
– А ты в гости приехала? – спросил он.
– Да нет, похоже, я приехала сюда навсегда.
– Какие планы, что пишешь? – спросил он и тут же: Пойдем, присядем в парке.
– Я не пишу сейчас и не печатаюсь, – произнесла я, протирая скамью носовым платком и затем отдавая ему платок, чтоб и он протер себе место, скамья была мокрой от дождя.
Затем я села на скамью, запахнув плащ, мне было холодно. Он сначала удивился, что я ничего не пишу и у меня нет никаких планов, а потом полностью переключился на свое и как будто забыл про меня. Он собирался издать сборник стихов и бегал сейчас по городу в поисках спонсора. А потом он вытащил из кармана пачку открыток и протянул мне.
– Бесплатно, – проговорил он, видя, что я в нерешительности.
На самом деле это были не совсем открытки, это были его стихи, и он вложил их мне в руку, а потом передвинулся на скамье ко мне поближе. Он рассказал, что хочет уехать в Америку, на что я подумала, что у некоторых не получилось закрепиться и в миллионном городе, не говоря уже об Америке, мой брат уехал в Америку и там затерялся.
Оттого, что он все время пересаживался на скамье, чтоб быть ко мне поближе, я оказалась на самом краю и мне некуда было отступать. И тогда я сказала, что мне нужно идти. И в самом деле, я очень замерзла, и ноги мои замерзли так, что я перестала понимать, мокрые они или сухие.
– Давай я тебя провожу, где ты живешь? – спросил он, тоже вставая со скамьи, – или я постираю твой платок и занесу его тебе домой.
– Платок? – вспомнила я, – если хочешь, оставь его себе.
Он не заметил, что я не ответила на его вопрос.
Я знала его стихи и любила их, но мне не хотелось, чтоб меня провожали. Для меня стал испытанием уже этот разговор, так я отвыкла от людей. Я хотела остаться в одиночестве, и как можно скорее. Я не сказала ему, что живу в малосемейках, а только поспешно с ним попрощалась. Подобное пристает к подобному, – это вечный закон.
Вечером я сидела на кухне, выкрашенной в синий цвет почти до потолка, с синим подоконником и синими рамами, и читала его открытки. Мне всегда хотелось узнать, как у человека произрастают стихи в голове. Вот взять его – он был такой худой, серый, с острым лицом, временами суетливый и неприятный, и все время по городу, неутомимо, вприпрыжку… А в голове у него была целая мастерская, все в движении-брожении, и строил-то он из всем доступного материала. Его мастерская никогда не прекращала своей работы: сколько раз я видела его, идущего вприпрыжку по городу с бессознательным видом. О чем же он может писать, думала я, если он ничего не замечает кругом? Я всегда думала, что художник или поэт должен иметь зоркий взгляд и мудрое сердце, – это не мое, это скорее всего Экзюпери. Но мой знакомый направлял свой взгляд внутрь самого себя и временами так глубоко, в самую бездну, что в ней тонул, и тогда соседи вызывали санитаров и те увозили его в психушку.
Когда я однажды открыла местную газету и увидела его стих, я прониклась благодарностью к газете, потому что для нее было подвигом – напечатать стих «Истонченный мозг». Я вырезала его из газеты, приклеила на кусок картона и повесила его в кухне. И снова подумала, что подобное стремится к подобному. Но это стремление было для меня равно смерти, потому в правом нижнем углу картона я приписала: «Хочу быть обычным человеком и ходить по земле, и до скончания века вспоминать о тебе».
«О тебе» – это я имела ввиду свою неизлечимую болезнь, которая начала отступать, и я провожала ее уход с благодарностью к жизненным силам, которые, оказывается, жили во мне.
Я не хотела быть гениальной, а хотела быть обычным земным, очень земным человеком, но это плохо у меня получалось: когда-то давно я застряла между небом и землей, а мой знакомый, похоже, набирал с каждым годом скорость, устремляясь вверх.
Когда мне сказали, что проза моя лучше стихов, я совсем успокоилась и решила с любовью и благодарностью читать стихи любимых поэтов и не марать бумагу, но в самые черные дни моей болезни стихи пробивались, несмотря на запреты, и не оставляли меня в покое, пока я их не записывала, и только после этого совершался акт освобождения. Многие из них все-таки умерли в заточении, но некоторые из тех, в которых присутствовал ты, они родились и я их сохранила.