Читать книгу Словарь Ламприера - Лоуренс Норфолк - Страница 6
Отплытие: 1600 год
I. Цeзарея
ОглавлениеВысоко в небе носился ветер, разгоняя тучи, чтобы звезды могли озарить своим бледным светом остров Джерси, лежавший внизу. Его скалистые утесы, поросшие травами холмы и гладкие пляжи были едва различимы среди темных морских волн. Луна уже давно скрылась. В иные ночи при ее свете можно было читать, но сейчас за окном стояла непроглядная мгла. Масляная лампа освещала своим мягким желтым светом наваленные на столе бумаги и раскрытую книгу. К ней низко склонился, почти касаясь ее лицом, человек. Он сидел за столом в неудобной, напряженной позе. Локти упирались в стол, руки поддерживали голову, длинные ноги обхватили ножки стула. Голова медленно поворачивалась слева направо и обратно, следуя за строкой. Снаружи неумолчно бормотали волны, но в комнату их шум доносился, и то еле слышно, только когда они накатывали на утес в заливе Боули и разбивались о камни.
Человек в комнате оторвался от книги и выпрямился на стуле. Он был еще очень молод. Он потер кулаками уставшие глаза. Тело затекло от напряженного положения, и он вытянул свои длинные ноги и откинулся на спинку стула. Когда юноша отнял руки от лица и открыл глаза, перед ним предстала его комната. Теперь он видел ее так постоянно: там, где находилась кровать, было тускло-красное пятно, дверь выглядела светлым расплывчатым пятном. Пол не надо было видеть, он чувствовал его ногами, а о местонахождении окна знал по легкому дуновению ветерка, холодившего лицо. Все, что находилось не в дюймах, а хотя бы в ярде от него, терялось в сплошных тенях. Не что иное, как «воздух без света», вспомнил вчерашний школяр цитату из Лукреция. Его не утешила эта цитата. Когда вещи вокруг него сдвинулись, смазались и пропали друг в друге, Ламприер испытал уже известное ему неприятное ощущение где-то в желудке. Это было похоже на легкий страх или на предчувствие страха. Он знал это ощущение и старался притерпеться к нему. Вот и сейчас, стараясь вытеснить его своим любимым занятием, он опять склонился над книгой.
Периодические нарушения зрения у Джона Ламприера начались лет в четырнадцать или около того, а к двадцати годам стали учащаться. Сейчас мир постоянно был окутан туманом. Предметы словно подернулись дымкой и сливались друг с другом. Их очертания ускользали и поглощались окружающим пространством. Близорукость растворяла мир в тумане вероятностей, расплывавшиеся формы которого служили площадкой для игр его фантазии. Страх, охватывавший его в отрочестве, со временем прошел, а затем на его место явилось чувство, похожее на удовольствие. Остался лишь едва уловимый след беспокойства, когда он предоставил полную свободу размышлениям, снам наяву и видениям. Весь остров, где он жил, не шел ни в какое сравнение с просторами воображения, которые юный школяр населял толпами полубогов и героев. Достаточно было поднять голову от страниц Туллия, Теренция, Пиндара или Проперция, чтобы увидеть, как самые изысканные или ужасные образы обретают плоть в колеблющихся сумерках за окном. В стране его видений Галатея забавлялась с Акидом. И Полифем развлекался с ними обоими. Там, в последней Пунической войне, сражались и терпели поражение финикийцы, Карфаген пылал в огне семнадцать дней, прежде чем рухнули его протянувшиеся на двадцать миль стены, погасив пламя. Сципион Африканский был всего лишь ловким обманщиком, но сумел добыть себе консульство, о котором так жадно мечтал. Delenda est Carthago. Именно так. Ахилл мрачнел и впадал в ярость при известии о смерти Патрокла, Елена ждала ночи, чтобы вкусить удовольствий в объятиях Париса. Важно ли, что она была самой красивой из смертных женщин? Парис был слаще любого золотого яблока. Деифоб слаще Париса. Древние цари, чьи жизни трепетали между естественным и сверхъестественным мирами; повседневные любовные истории пастухов, которых на мгновенье коснулись руки, способные превратить плоть в дерево; гамадриады и нереиды – какими глазами надо было смотреть на мир, чтобы различить в огне обычного афинского очага кровавые мучения Прометея, в песне соловья – насилие, совершенное над Филомелой, в каждом дереве – лицо, в каждом ручье – голос? И за всем этим стоят абсолютные законы с их непререкаемой властью, основанной не на разумных объяснениях, а на простой уверенности, что этот мир и есть место для их проявления. Кто знает, думал он, может быть, сами боги тоже были жертвами этой не обремененной рефлексией простоты? Жертвами этой ясности с ее железной логикой, с ее приговорами, не подлежащими обжалованию. Правители и герои, нимфы и сатиры шествовали по пространствам души юного знатока классической древности, забавляясь любовью и кромсая друг друга на части, играя и переигрывая сцены, за которыми он жадно следил, вчитываясь в творения древних.
– Он споткнулся о ведро, Шарль, а оно стояло на самом виду!
Встревоженный голос матери заставил его оторваться от Фукидида, и герои Древней Греции растаяли, вытесненные разговором родителей, обрывок которого из их спальни долетел до его ушей.
– Ну и что? Он не поранился?
– Неужели мальчик должен сломать ногу, чтобы ты хоть что-то заметил? Шарль! Ты не менее слеп, чем наш сын.
Они разговаривали в ночной тишине, предназначенной для тихого обсуждения семейных дел и супружеских объятий. Кончиками пальцев Ламприер погладил страницу. В трех футах от глаз он не мог различить ни единой строки, но стоило сократить расстояние до нескольких дюймов, и каждая буква становилась ясной и отчетливой. Сегодняшний разговор его родителей не кончится любовными объятиями.
– Он будет ученым, возможно самым знаменитым в поколении. Что за беда, если он не увидит какого-то ведра?
– Чтение сгубило его глаза. Оно сгубило нашего сына! – Последние слова были сказаны драматическим шепотом. Отец недоверчиво фыркнул.
– Он все больше и больше отдаляется от нас, Шарль, – продолжала мать, – и ты это знаешь.
– Просто он влюблен в науку. Со временем все образуется. Я в его годы был точно таким же, я отлично это помню.
– О да, все Ламприеры таковы, мне ли не знать! – В ее голосе послышалась горечь. – Ничто не меняется, да, Шарль?
Дальше Ламприер уловил несколько невнятных слов и тихие всхлипывания матери. Он привык слушать их беседы. Он наслаждался тем, что занимает в них главное место, и нередко в ожидании их бодрствовал по ночам. В такие минуты он чувствовал особую близость с родителями, которые, сами того не подозревая, сообщали ему обо всем, что их тревожило. В обычной жизни мать не показывала вида, что принимает всерьез его высказывания, а отец держался на расстоянии, пряча под внешней суровостью чувства, о которых сын мог только догадываться. Впрочем, на сей раз обсуждение волновавшего их вопроса оказалось последним, ибо на следующее утро выяснилось, что они приняли решение: отныне Джон Ламприер будет носить очки.
И вот через неделю каждый желающий мог бы видеть, как отец и сын Ламприеры начали четырехмильный переход от своего дома в бухте Розель до Сент-Хелиера. Более высокий, опережавший на полшага своего сына отец с привычной легкостью преодолевал неровности дороги. Изредка он бросал взгляд на небо, чтобы убедиться, что, даже если им предстоит по колено выпачкаться в грязи, они все равно доберутся до места назначения сухими. Его сын частенько спотыкался, и всякий раз, когда это случалось, Шарль запрещал себе оборачиваться, но напрягался и чуть заметно морщился. Конечно, его жена была права, совершенно права, однако у близорукости, физической и умственной, есть и свои преимущества. Она позволяет иногда видеть больше, чем думают. Тропа, по которой они шли, пересекала лес. Шарль пригнулся, проходя под низко нависшей веткой дерева, и поднял ее повыше перед сыном. Миновав Пять Дубов, они вышли на самый край склона, откуда Шарль увидел Сент-Хелиер, а за ним замок Элизабет, словно плывущий по волнам гавани. Всего-то пять лет назад Рюллекур, явившись на остров во главе семисот человек, вытащил из постели губернатора и заставил его подписать грамоту о капитуляции острова. Губернатор, наверное, еще толком не протер глаза, когда ставил свою подпись. Замок Элизабет тогда держался крепко. Бедняга Мозес Корбе перебежал рыночную площадь под градом мушкетных выстрелов. Теперь тут больше башен Мартелло, чем рыбацких хижин.
Близорукий сын Шарля услыхал Сент-Хелиер задолго до того, как увидел. Город набросился на него со своим шумным приветствием, и ему показалось, что громадные ладони хлопают его по плечам, со всех сторон его обступил нестройный гул голосов, которые торговались, бранились или здоровались, людской гомон вздымался и опадал вокруг них. Джон вцепился в отцовскую руку, и тот протащил его через толчею, прокладывая путь сквозь дела, сплетни и заботы Джерси. К краю рыночной площади толпа поредела. Миновав трактир под вывеской «Пирсон», они свернули в переулок и зашагали по улицам, которые показались им неестественно тихими после гама, царившего на рынке. Еще поворот, и вот они, тяжело дыша, достигли мастерской Икнабода Бонами, оптика и шлифовальщика линз. Шарль протянул руку к колокольчику, но изнутри уже слышался громкий голос:
– Входи, Ламприер!
Они вошли и оказались лицом к лицу с Икнабодом, который в одной руке держал совок для угля, а в другой – чучело совы.
– Добро пожаловать! Приветствую вас обоих. Как дела, Шарль? Я помню, что у мальчика неважно с глазами, верно? Прошу прощения за сову. – И он положил совок. – Приходится бороться с пылью.
Он обвел рукой стены. Там, усаженные на перекладины, подвешенные на веревках или прибитые гвоздями, рядами располагались совиные чучела самых разных размеров, с загнутыми книзу крючкообразными клювами, с выпученными стеклянными глазами, в которых застыло молчаливое презрение к своему жалкому положению. Шарль быстро учуял, что не все тушки должным образом обработаны.
– Мне предстоит выполнить кое-какие поручения, мистер Бонами. Вас устроит, если я вернусь часа через два?
– Превосходно, превосходно, – обрадовался тот, продолжая то тут протирать стеклянные глаза, то там смахивать пыль с когтей.
– Значит, увидимся через два часа, Джон.
Сын промолчал, и Шарль поспешил выбраться на свежий воздух. Шлифовальщик линз повернулся к предоставленному его заботам юноше.
– Наследство от прежнего хозяина, – пояснил Икнабод и вновь обвел рукой комнату.
Но Джон Ламприер не слышал его. Вокруг горели тусклые огоньки совиных глаз. Сотни пар, они в упор смотрели на его бессильные попытки ответить им таким же решительным взглядом. Он был в растерянности. Что это, миниатюрный зал Кекропа? Может быть, когда свет в комнате погаснет, они начнут, тихо окликая друг друга, сматывать жилы мудрости в общий клубок? О-о-о, Афина! Колыбель Кекропа, запрет и зияющая рана, акт рождения. Икнабод, небывалое имя…
– Сюда, Джон Ламприер!
Он медленно прошел под пристальными стеклянными взглядами и увидел дверь в задней стене мастерской, откуда донесся зов. Комната была квадратная, стены сложены из камня, который в той комнате был скрыт деревянной обшивкой. В необыкновенно высоком потолке был люк, и через него солнечный луч падал прямо на кресло красного дерева. В глубине комнаты стояли большая печь, верстак и стенной шкаф, у которого склонился хозяин. В печи пылал жаркий огонь.
– Садись в кресло.
Он подчинился, нерешительно двигаясь в новой обстановке. Прихожая Паллады к кузнице Гефеста, мелькнуло у него в голове. Что там делает хозяин? Шлифовальщик линз, кажется, нашел то, что искал, и шагнул к своему подопечному, протягивая ему большой поднос:
– Держи.
Руки Ламприера оказались заняты подносом, полным стеклянных дисков.
– Теперь наденем оправу.
Икнабод наклонился над ним с большим деревянным приспособлением в руках.
Оказавшись зажатым в кресле, Ламприер почувствовал, как ледяная волна ужаса окатила его желудок и сдавила мочевой пузырь. У него возникло нестерпимое желание швырнуть поднос и выбить из рук шлифовальщика этот аппарат, который, раскрывшись двумя страшными челюстями, готовился сомкнуться вокруг его лица. Икнабод установил громоздкую оправу для примерки стекол у него на голове и защелкнул удерживающие замки.
– Мое изобретение, – с гордостью пояснил он.
Оправа, представлявшая собой нечто вроде куба, полностью упрятала голову Ламприера. Ламприер ощутил свой череп, упакованный в эту деревянную клетку, совершенно беззащитным. Он уставил неподвижный взгляд в одну точку, подавляя желание вскочить и броситься на улицу, прочь от деревянной клетки и всего остального. Шлифовальщик линз не обращал никакого внимания на его волнение. Фокусное расстояние, динамизм, легкость аккомодации – вот что заботило его, пока он помещал одну за другой линзы перед расширенными от страха зрачками.
Линза была талисманом Икнабода – человека, не верящего в талисманы. Но! Разве не применил линзы Архимед, чтобы поджарить римские корабли у Сиракуз? И разве не линза, установленная на башне острова Фарос, помогла Птолемею разглядеть вражеский флот на расстоянии в шестьсот миль? О, этот стеклянный диск, гладкая поверхность которого плавно загибается к краям! Он практически не изменился на протяжении двух тысячелетий.
Икнабод затратил много лет, чтобы стать мастером изготовления линз. А если учесть, что это искусство уходит в глубины веков… О да, сэр Ньютон с его «Оптикой», конечно, великий человек, но к чему были бы приложимы его законы, не будь мастеров, изготовляющих линзы? Казалось бы, ничего особенного – разделить обыкновенный стеклянный шар на диски с помощью стеклореза. Пожалуй, это смог бы любой тупица. Но уж далеко не всякий может вставить алмаз в бронзовую оправу с ручкой и закрепить его (лучше всего с помощью канифоли)! А какой неуч расплавит стекло до нужной вязкости и выльет на железное блюдо?!
А процесс шлифовки! От одного воспоминания у Икнабода сладко заломило плечо. Сначала надо стекло нежно ошкурить, бережно, чтоб не оцарапать, а уж потом взять воду из Департа и порошок из Триполи. Ну и главное, конечно, руки. И вот она постепенно освобождается от шероховатого покрова и возникает из грубой стеклянной болванки во всей своей сияющей чистоте. Свойства ее скрыты в совершенстве пропорций. Вставляя линзу в паз перед глазами юноши, он заново переживал весь процесс ее появления на свет. Долгие ночи его руки ласкали каждую из них, пока холод скользкой поверхности не уступал теплу его рук, и тогда он откладывал ее и брал другую.
Что касается Ламприера, то линзы не столько помогали ему постичь окружающий мир, сколько открывали его бесконечное разнообразие. Не успевали глаза привыкнуть к новой картине действительности, представленной очередной парой линз, как она сменялась другой, уже претендовавшей на господство, чтобы затем, в свою очередь, быть отвергнутой. Он должен был оповещать о результатах проверки стекол словами «лучше» и «хуже». Икнабод, перепробовав, наверное, не меньше двух дюжин пар, устал и остановился. Он вглядывался в содержимое подноса, бормоча что-то похожее на вычисления.
– Джон Ламприер, – наконец провозгласил он властно, – готовься прозреть!
Наклонившись над подносом, он выбрал одну из немногих оставшихся пар. Ламприер услышал, как линзы звякнули сначала друг о друга, затем об оправу. В печи вспыхнул зловещий красный свет. Линзы с тихим щелчком встали на места. Суставы пальцев, сжимавших поднос, побелели.
– А-а! Отпустите меня! Отпустите!
Линзы схватили комнату и со скоростью света швырнули ее в лицо запертого в кресле пленника. У него вырвался крик ужаса. Поднос с грохотом упал на пол. Линзы мгновенно высосали его зрачки и метнули их в первый попавшийся предмет. В печь. Вокруг были языки пламени. Они жадно облизывались, глядя на него. Он боролся с деревянной клеткой. Пламя жарко било в лицо, за огненными языками появились два глаза, впившиеся в его зрачки, это было ужасное, бесформенное лицо, скрюченное тело, глаза, почерневшие от древних ужасов, конечности, сворачивавшиеся и разворачивавшиеся подобно бьющимся туловам змей. Я вижу тебя, Джон Ламприер, неслось шипение из каждого рта. Эрихтоний. Сворачивающиеся и разворачивающиеся огненные змеи. Подобные языкам пламени. Всего лишь языки пламени. Огонь в печи. Комната между храмом Минервы и кузницей Вулкана.
– Добро пожаловать в мир видимости, Джон Ламприер.
По полу валялись рассыпавшиеся линзы. На фоне серых плит они казались драгоценными камнями, безмолвно взиравшими на людей. Ламприер вздрогнул, и мурашки пробежали у него по спине. Печь оказалась всего лишь печью, комната – только комнатой. А Икнабод… Икнабод оказался просто хромым человеком, обладающим талантом шлифовальщика и большой коллекцией совиных чучел. Джон Ламприер прозрел.
* * *
Ледяные течения, незримые под покровом волн, устремлялись на восток, высылая на разведку отдельные щупальца, встречая сопротивление и откатываясь назад, чтобы снова собраться с силами, воспользовавшись приливом. Воды в своей слепой целеустремленности поднимались вверх из черных каменных чаш океанского дна и пронизывали безмятежную поверхность моря у берегов, а потом с новой силой бились о каменное побережье у Шербура и проскальзывали в Ла-Манш.
Навстречу им, на запад, через Дуврский пролив шли приливные воды из Северного моря. Они набирали мощь и, встречая восточные течения, выискивали обходные пути или прорывались прямо сквозь них, оставляя на поверхности моря крутящиеся воронки. От столкновения встречных потоков расходились во все стороны бурные волны. Воды двух морей боролись друг с другом, и в самом центре сражения высилась красная гранитная глыба, стойко терпевшая все удары, которые обрушивали на ее береговые утесы бушующие волны. Двенадцати миль в длину и шести в ширину, она взирала, как у ее подножия идет неистовая борьба встречных течений и сменяются приливы и отливы. Она казалась единственно незыблемой среди движения водных потоков. Водная масса сколько угодно могла подниматься вверх на сорок футов, скрывая под собой берег, или разбиваться о скалы у северной стороны острова, но древний красный гранит был несокрушим. То тут, то там он выходил на поверхность острова, красной полосой перерезая дерн, будто проглядывал едва зарубцевавшийся шрам, полученный в сражениях с непокорной стихией.
Густые заросли живой изгороди разделяли остров на участки, не нарушая общего вида его зеленой поверхности, где время от времени попадались вкрапления багряного вереска или темно-зеленого папоротника. На южной стороне холмов трава местами уже рыжела под поздним летним солнцем. Бесчисленные дороги и тропинки рассекали расстилавшуюся зелень, напоминая трещины на тонком слое глазури. Там, где дороги встречались, к перекрестку лепилось несколько бедных хижин, а иногда стояла церковь, новый особняк или замок-поместье, сохранившийся с феодальных времен. Двенадцать церковных приходов, начиная от прихода Святого Брелада до прихода Святого Кана и от прихода Святого Климента до прихода Святого Мартина, к которому принадлежали Ламприеры, протянули свои невидимые границы по всему острову, в свою очередь подразделяясь на более мелкие участки. Более явные следы исконного стремления человека метить населяемую им землю встречались по всему острову. Друиды оставили на нем свои менгиры, римляне – свои фортификационные сооружения, которые, впрочем, казались совершенно ненужными в глубине острова, где их когда-то закладывали. Опоясывавшие побережье башни Mapтелло, наблюдательные площадки, замки и форты напоминали о недавней угрозе вторжения французов, чей берег, расположенный в каких-то пятнадцати милях отсюда, как раз начал вырисовываться вдали, освещенный встающим солнцем, рассеивавшим утренний морской туман.
Дом Ламприеров стоял на холме, и из распахнутого окна открывался широкий обзор окрестностей. Справа от Шарля находилась Розельская мельница. Через пару недель она примет под пресс яблоки из новых садов. На тропе, спускавшейся с холма, он видел удаляющуюся фигуру своего сына.
Холм распадался на террасы – «котили», разделенные тщательно вырезанными в траве полосами, которые теперь заросли пыреем. Этот склон не обрабатывался уже шесть или семь сезонов. На другой стороне холма стадо тонкорунных овец, внезапно испугавшись какой-то мимолетной, только им ведомой опасности, всей массой бросилось бежать и так же внезапно остановилось. Шарль перевел взгляд на картину, которая расстилалась перед ним. Южный бриз порой доносил до него аромат яблок; едва слышно каждая седьмая волна ударялась о берега заливов Боули, Розель и Флике. Этот звук разносился в воздухе и замирал, достигая его ушей в виде непрерывного свистящего шепота. Монотонное повторение, казалось, несло с собой намек на какое-то послание, которое однажды может обрести бытие, но пока говорило лишь об истощении и усталости.
«Пусть наш мерный шум не убаюкивает тебя. Не думай, что тебе удастся разгадать цель нашей работы, – казалось, говорили волны. – Не воображай, будто день, когда прибой сровняет твою каменную глыбу с океанским дном, будет днем нашей победы. Он станет только началом новой работы. Мы продолжаемся, мы длимся, вот и все». Море переливалось и пульсировало вокруг острова, поверхность его дрожала, как шкура какого-то неведомого зверя, который напрягает мускулы, собираясь кинуться на добычу.
Море не допускало возражений против своего вечного шепота: бытие оправдано только бытием, и ничего другого не нужно. Но человек в доме на холме не хотел подчиниться этой истине. Как и его дед, схватившийся рукой за горло и из последних сил прохрипевший «Рошель», прежде чем его язык распух от яда. Как и его отец, в ясный, безветренный день севший в лодку, чтобы морской прилив принес к берегу его труп. Скорбь только обостряла гнев, взывавший к мести. Но к гневу примешивался страх. Сколько суждено длиться этой схватке, в которой поражение неизменно терпел его род, род Ламприеров? Отыщет ли он своих тайных врагов, если даже не знает их имен? Он просто идет по следу, но вот-вот колесо повернется, нужен только легкий толчок, чтобы оно повернулось и выволокло их, ослепленных светом, на поверхность. Он должен спешить, иначе судьба предков не минует и его. Приближение к древней тайне убивало всех. Судьба не минет и меня, подумал он. Но нет, еще не сейчас, не в это прекрасное летнее утро, не на этом милом острове, знакомом с рождения. Он посмотрел вниз: ручей по-прежнему стремительно бежал по неглубокому руслу. Серебристо-черный, они запрудили его, когда были мальчишками, но для чего, он уже не помнил. Рыба в нем не водилась. За ручьем лежала рощица, в ней росли дубы и вязы, туда, он улыбнулся при этом воспоминании, решительная Марианна привела его, бесстрашно разделась и легла на твердые травяные кочки среди древесных корней. Слева была церковь, где две недели спустя они обвенчались. И там, на тропе, вьющейся между этими памятными местами, плод их союза, юный Джон, выписывал сейчас ногами нелепую траекторию, направляясь к той же церкви.
* * *
Отпрыск был занят попытками преодолеть крутой склон с тропы, по которой он благополучно шагал до сих пор. Он взбегал на холм, набирая ускорение, которое позволяло ему достичь почти самого верха, но всякий раз ему не хватало пары футов. Ему удавалось задержаться, замереть на секунду, прежде чем он возвращался на тропу, неуклюже балансируя руками, чтобы сохранить равновесие. «Зигзаг… вот подобающий способ приблизиться к своему богу», – подумал Шарль Ламприер, наблюдая из окна рабочего кабинета за маневрами маленькой фигурки вдалеке. Сын направлялся в церковь. Очки стоили потраченных на них денег, хотя и не были абсолютной гарантией от неудач, продолжал размышлять он, глядя, как сын потерял равновесие и растянулся во весь рост на тропе.
Джон Ламприер отплевался от пыли и с воодушевлением вскочил. Все в порядке, никаких повреждений. Это звонили во второй раз или в третий? Его одежда была в пыли. Он энергично отряхнулся и потрогал очки. Они превратили его зрелый двадцатидвухлетний возраст во второе детство. Бег, прыжки, крутые спуски к берегу моря и швыряние камней в воду; ему нравилось испытывать напряжение в мускулах, его тело будто пробудилось. Он остановился и с удовольствием потянулся. Церковь издали кивала ему, подавая знак приблизиться. Обычно мать и отец тоже ходили к утренней службе, но сегодня они остались дома. Мы должны кое-что обсудить, сказали они. Он шел, и нестройные звуки церковного оркестра, настраивавшего свои инструменты, становились слышнее с каждым шагом. Церковь Святого Мартина, которая была старой уже во времена Вильгельма Завоевателя, распахнула свои длинные нефы, чтобы вместить в себя всех желающих, шпиль ее упирался в небо. Amor dei, poдительный субъекта и объекта, урок Квинта эхом отозвался в дальнем уголке памяти. О чьей любви идет речь? О любви Бога ко мне или о моей любви к Богу? Он полной грудью вдохнул запах яблок и трав. Синева неба была бездонной. Или о любви к другому человеку? Он ощутил запретный привкус, которым отдавала эта мысль. «Другая»? Кто она? Божественная, непостижимая. Он спасет ее. Он задержался у входа на кладбище, пропуская вперед толстую матушку Уэллес. И будет ее боготворить.
Затерявшись в воображаемых пространствах, вчерашний школяр погрузился в привычные картины, которые безмолвным парадом шествовали перед его внутренним взором. Страдальчески заломленные белоснежные руки и золотые локоны перемежались со смутными героическими деяниями. Жуткие звери падали от его меча, изрыгая кровь из оскаленной пасти. Он осушал слезы большеглазых дев и разбивал цепи, которыми они были прикованы к черным скалам. Их развевающиеся подолы были ослепительно-белы на фоне мрачного камня… Видения текли и текли, и он не увидел, как по дорожке к церкви катится закрытая коляска. Галька трещала и летела во все стороны из-под окованных железом колес. В душе его уже начала копиться ностальгическая печаль, как вдруг сладостные мысли прервались внезапным шумом. От видений остались только смутные силуэты, контуры их затрепетали, прежде чем исчезнуть на заднем плане новой картины, которая возникла перед взором мечтателя. Сияющее голубое небо бросало свет на расстилавшиеся внизу поля.
Колеса экипажа неспешно остановились, на этот раз более осторожно вторгаясь в его грезы. Сцены внутреннего и внешнего миров слились перед глазами Джона Ламприера, глядящего на то, как сама Афродита спускается из эфирных областей на землю в облике Джульетты Кастерлей. Почерневший на солнце рыбак-киприот, широко раскрывший глаза и позабывший про свои сети при виде рождения богини, обрел двойника в молодом Ламприере. Не отводя взгляда, с полуоткрытым ртом он следил за тем, как Венера Эпистрофия, окутанная пеной кремовых кружев, опускает изящную стопу на подножку кастерлеевской коляски.
Позолота на поручнях, сработанная по образцам двадцатилетней давности, вопила о 1760 годе каждому, кто дал бы себе труд услышать. Но все это ни на миг не обеспокоило Джульетту Кастерлей. Значение этой коляски состояло не в тех неудобствах, которые она причиняла своим пассажирам, даже не в откровенных следах все чаще и чаще выполняемого ремонта (проезжие дороги Джерси отличались изобилием рытвин и ухабов), но в том главенствующем положении, которое она занимала в собрании экипажей, съезжавшихся сюда каждое воскресенье, чтобы наглядно показать высоту ранга своих владельцев в обществе, где ценились даже такие свидетельства общественной значимости, которые стоили не больше фунта.
– Доброе утро, мисс Кастерлей.
– Доброе утро, пастор.
– Доброе утро, мисс Кастерлей, ваш батюшка не почтит нас сегодня своим присутствием?
– Доброе утро, мистер Картерет.
Кивок в сторону фермерских жен, чуть уловимое движение шляпки (и не более того) в сторону их сыновей. Сложная гамма приветствий и пожеланий сопровождает ее, пока она идет по центральному проходу к своей скамье, стоящей впереди всех, где Ламприер, следивший за ней обожающим взглядом, уже не может ее лицезреть. Опустившись на свое место, она думает о тех, кто остался за спиной, и решительно, как делала это каждое воскресенье, подавляет настойчивое желание обернуться и посмотреть на людей, которые неспешным потоком вливаются в храм. Оттуда до нее долетает джерсийская французская речь, смешанная с обрывками английских фраз. Под высоким рельефным потолком церкви Святого Мартина стоит несмолкающий гул голосов, в котором невозможно различить ни единого слова.
Внизу все по-другому. Начиная с передних скамей, в соответствии с островной табелью о рангах, верующие были отсортированы и зарегистрированы согласно своему состоянию и положению. Там землевладельцы, осторожно называющие себя фермерами-арендаторами и наследственными пользователями земель, вперемешку с наиболее удачливыми из ремесленников. За их спинами – основная масса прихожан: наемные работники, пастухи, собиратели водорослей, их жены и дети делятся новостями прошедшей недели. По всему помещению разносится эхо этого назойливого гудения, от которого Джульетта держится особняком. Она сидит на передней скамье, одинокая и молчаливая.
«Почему все это именно так, – спрашивает она себя. – Ведь я из такой же плоти и крови, как они, точно такой же. И все-таки они снимают передо мной шапки и шляпы, а их отродья делают неуклюжие реверансы и кланяются мне. Что они видят во мне? А если отнять у меня изящные туалеты, эту коляску, поместье и акры лежащей окрест земли? Что останется? Бедняжка, которой место в поле или на уличных задворках? Именно так».
Последние прихожане занимали свои места. Церковь постепенно смолкала. Она вспомнила, как однажды Лиззи Мэттс оскорбила ее прямо на улице в Сент-Хелиере. Эта сучка отпустила замечание в ее сторону, и подруги Лиззи захихикали. Не раздумывая и не колеблясь, Джульетта с размаху ударила ее по лицу. Кольцом на руке она задела за губу девчонки и раскровянила ее. Когда она рассказала о происшедшем papa, тот захохотал. Спустя несколько недель он напомнил ей о том случае. «Запомни, мое сокровище, – сказал он, – пастыри могут меняться, но овцы всегда остаются овцами. Пастырь может быть существом низким, даже хуже своего стада. Но для овец он – бог, они абсолютно уверены в этом. И если одна из овец убегает, то это случается не потому, что она не верит в своего бога. Как раз наоборот, она умоляет своего бога показать ей свое лицо, свое могущество. Мы играем на виду у галерки, моя любовь… Помни об этом». Тогда она рассмеялась, чтобы был доволен рара. Она должна серьезно обдумать то, что он сказал. «Потому-то я и принимаю перед ними важный вид, – подумала Джульетта. – И мне приятна их зависть».
Ей действительно завидовали, вся округа шепталась о невесть откуда взявшихся богатствах, точно легкая тень враждебности, заметная даже в том почтительном уважении, с каким жители острова относились к человеку, которого она называла отцом, не была той же тайной злобой, что вассал питал к своему сеньору, а сын вассала – к наследнику сеньора. Голос кастерлеевских богатств, чье происхождение было слишком туманно, чтобы говорить о нем с уверенностью, звучал ничуть не тише, чем жалобы любой пришедшей в упадок династии. Кто силен, тот и прав, разве не так?
Разве не так? Его холодная рука лежит на ее тонкой шее, пока он внушает ей эти мысли. О да, именно так. Другой рукой он показывает их земли на карте, разложенной на столе в зале. Его палец движется вдоль границ.
– Они стали нашими по праву завоевателя, моя Джульетта, моими – потому что я пустил в ход силу. Ты тоже сыграла в этом свою роль, и сыграла превосходно. Теперь тебе предстоит разучить новые роли. Сможешь ли ты сыграть их так, чтобы я гордился тобой?
– Конечно, papa.
Зачем спрашивать?
Большим пальцем он нежно поглаживает ямку на ее затылке, и расписанный фресками потолок мелькает перед ее глазами, когда голова ее запрокидывается. Купидончики резвятся на потолке.
Шея Ламприера подвергается не менее серьезным испытаниям, когда он вытягивает ее и всячески изворачивается, стараясь со своего ряда разглядеть то, что скрывает от его взора ее шляпка. Однако Афродита в совершенстве знает свою роль, ее голова ни разу не повернулась больше чем на несколько градусов вправо или влево. За всю свою жизнь ему ни разу не доводилось видеть ничего и никого, способного сравниться красотой с Джульеттой Кастерлей, и теперь, изнывая от болезненных в своей несбыточности видений, он уже чувствует в сердце грызущую тоску, которая, как он полагает, и есть любовь. В конце концов, разве богиня не может иметь безвестных поклонников? Правда, он был не единственным, кто поклонялся ей, даже если фантазии сыновей зажиточных фермеров, разыгравшиеся вокруг Джульетты, замешаны на мотивах не столь возвышенного свойства. Проповедь все тянулась, лысина преподобного Кальвестона блестела от пота, и он уснащал свою речь излюбленными метафорами и иносказаниями.
– Все мы – пехотинцы в армии Иисуса… И грех, который есть наш внутренний враг… Ибо разве не так же происходит и в жизни?
Продолжая следовать практике, которую он усвоил в течение последних шести недель, Кальвестон, кажется, в продолжение всей проповеди не отвел взгляда от семейства Мэттс. Ходили слухи, что Лиззи Мэттс заехала ему кулаком в глаз, хотя до сих пор никто не знал за что. Ни у кого не хватало мужества спросить об этом священника. А Лиззи все равно не проболтается. Томительное ожидание все длилось. Джульетта не отрываясь смотрела в лицо преподобному. Ламприер вяло сопротивлялся наплывающим грезам. Желудок его соседа заурчал в предвкушении завтрака. Служба закончилась.
– Давай, Джон, выходи.
Он хотел бы остаться, чтобы увидеть, как Джульетта выходит из церкви, но аппетит Пьера Дюмореска и его семейства не мог ждать. Он выбрался из ряда и тут же в проходе был подхвачен волной обновленных раскаянием грешников.
Когда он, отчаянно моргая, вышел из сумрака церкви на ослепительное солнце, его встретили насмешки бывших одноклассников.
– А вот настоящий тритон.
– Расскажи-ка нам об Овидии, профессор Ламприер.
– Жаба пучеглазая!
– Доброе утро, Уилфред, Джордж.
Он попытался скрыть робость за вежливостью, но мучители не собирались с ним церемониться. Проходя мимо них по краю дорожки, он зацепился за что-то, потерял равновесие и растянулся во весь рост. Уилфред Фидлер убрал с дорожки подставленную ему ногу. Но через секунду ему пришлось поспешно убрать и ухмылку, которая уже готова была смениться издевательским хохотом.
– Браво, мистер Фидлер! – Ламприер услышал девичий голос, звучавший сурово; насмешка на лице Фидлера сменилась растерянностью.
– Отлично, мистер Фидлер! Выиграть столь славное сражение, сам майор Пирсон позеленел бы от зависти. Позвольте мне пожелать вам успеха в предстоящей защите от кредиторов. И подите-ка прочь.
Получив столь решительную отповедь, Уилфред Фидлер удалился, размышляя, помимо прочего, над тем, как Фидлер-старший отнесется к тому, что его сын вызвал неудовольствие дочери его главного кредитора.
Пыль с церковной дорожки на вкус, если у пыли вообще есть вкус, была похуже пыли с лесной тропы. Ламприер водрузил на место свои очки как раз вовремя, чтобы увидеть, как его враги проворно покидают церковный двор. Он собрался встать, когда изящная ладонь легла на его руку повыше локтя и потянула вверх, помогая ему подняться. Еще секунду ее рука оставалась на его локте. Он почувствовал тонкий аромат, смешанный с еле уловимым запахом пота. Ее щеки еще горели гневным румянцем, черные глаза озабоченно смотрели ему прямо в лицо. Когда она спросила его, чувствует ли он себя достаточно хорошо, чтобы идти, он ощутил легкое дуновение ее дыхания на своей щеке.
– Ну-ка, пропустите меня. Теперь идите.
Толстая матушка Уэллес требовала прохода, отказать ей было невозможно. Вслед за ее величественной тушей по дорожке зашагала стройная фигурка его спасительницы. «Будьте осторожнее, Джон Ламприер», – небрежно бросила она через плечо, удаляясь. Откуда она знает его имя? Открыв рот и отряхиваясь, он смотрел, как она пригибается, входя в коляску. Краткое приказание кучеру, и коляска тронулась с места. Если бы Ламприер не подавил страстное желание броситься за экипажем и заглянуть в святилище своей богини, он увидел бы, что Джульетта Кастерлей сидит, наклонившись вперед, уперев локти в колени, с задумчивым выражением на лице.
Но он остался на месте. Он грезил о богине, и она явилась. Он упал у ее ног, и она подняла его. Он был окружен врагами, и она защитила его. Он был Парисом, который столкнулся лицом к лицу с яростью Менелая, чьи отделанные бронзовыми наконечниками рога обманутого мужа готовились пронзить его тело насквозь. Липкий страх перед болью, тупой стук в висках, набухших от крови, отнимающие силы судороги в желудке, предчувствие увечий; и затем Афродита с плащом из морской пены. Чтобы набросить на него свой плащ, спрятать его и тайно перенести в безопасное место; да, она владела им по праву завоевательницы. Он шел домой, лелея в воображении богиню, которая укрывает его облаком. От этих грез его пробирала дрожь, словно под одежду пробрались наэлектризованные пальцы и коснулись его спины. Если бы он заплакал, она утешила бы его, она прижала бы ладонь, которая была не чем иным, как туманом воображения, и все же это была ее собственная ладонь… к его губам. Он целовал бы эту ладонь, возносясь сквозь самые верхние эфирные сферы, в полной безопасности ее тесных объятий.
Весь отдавшись мечтам, он стал взбираться на холм, лежавший на пути к Розели. Облачка песчаной пыли вырывались из-под его подошв, радостно притоптывавших на ходу. Его длинные, тонкие ноги заплетались, как у марионетки, и издалека, подсвеченные отражавшимся от дороги светом, казались не толще булавок. Теперь они уже пританцовывали, подбрыкивали и подпрыгивали, потому что последние полмили до дома юный Ламприер в порыве чувств пробежал бегом.
У дверей его встретил отец:
– Доброе утро, Джон. В церкви заметили, что нас не было?
– Отец Кальвестон одним глазом все время следил за дочерьми Мэттса…
– Ха! А ты все время следил одним глазом за отцом Кальвестоном? Значит, у тебя оставался еще один глаз, чтобы следить за дорогой. – Усиленные попытки сына очистить от пыли свою одежду не были до конца успешными. – Так на что, я спрашиваю, смотрел твой второй глаз, а? Неужто тоже на семью Мэттс? Ха-ха! Ну, пошли, завтрак ждет, – воскликнул он с энтузиазмом.
Сын был совершенно ошеломлен этой вспышкой веселых подшучиваний. Обычно манеры Шарля Ламприера были более сдержанными. Когда он вошел в дом, непрестанное сопение матери в общих чертах объяснило ему причину притворного веселья отца. Так что же они тут обсуждали? За завтраком ничего не изменилось. Мать сидела молча, пока отец резал мясо, отпуская замечания по поводу овощей или погоды, игриво болтая о пустяках. Сын изо всех сил старался не отставать от отца и в течение часа наговорил вдвое больше слов, чем за весь прошлый год. Однако его недоумение росло с каждой минутой, потому что за загадочным весельем скрывалось напряжение.
Когда завтрак был закончен, Джон Ламприер поспешил в свою комнату. Бросившись на кровать, он опустил руку к стопке книг, лежавших рядом на полу, наугад взял одну из них и, не поднимая ее над краем кровати, держал в руке, как талисман. Твердая и прохладная ее весомость давала ему смутное чувство успокоения. Если он поднимет книгу и раскроет, то немедленно очутится – как бы это лучше сказать? – в каком-нибудь другом месте. Да, именно в другом, но при этом оно было здесь же, и оно было в нем самом. Там в любой момент у него есть причал для воспоминаний; вот точная мысль. Книга нагрелась в руке и, лениво выскользнув из влажных пальцев, с глухим стуком упала на пол. И почему он не сказал за столом, что обменялся приветствием с Джульеттой Кастерлей? В обычной обстановке он так бы и сделал. Тайны порождают тайны, которые также порождают тайны; тайные радости. Она спасла его – ощупью начал он пробираться к смыслу ее поступка, – возможно, с какой-то целью? Он оторвал себя от искусительных видений, к которым вела эта мысль, и стал шарить по полу в поисках книги. Согнув руку, он прочитал надпись на корешке: Sextus Propertius, Opera. Римский Каллимах. Так его называют.
Он вспомнил, как впервые встретился с поэтом. Даже не встретился, а как бы обменялся понимающими взглядами, как на ходу переглядываются соотечественники на чужой земле. Классная комната всплыла в его памяти и принесла с собой ощущение томительной скуки. Тупые звуки монотонного чтения застучали у него в голове, стоило ему вспомнить эту душную комнату и ее унылых обитателей. Взгляды Квинта на творения древних были весьма странными, но он навязывал их ученикам как догму. Бесконечные дни, наполненные зубрежкой правил грамматики и заучиванием отрывков из латинской прозы, – других средств в арсенале Квинта, школьного учителя Джона Ламприера, не было. Квинт возмущался не по возрасту развитыми способностями ученика и высмеивал его юношескую тягу к лирическим поэтам. В свою очередь ученик торжествующе указывал на малейшие ошибки Квинта и до бесконечности мог оспаривать достоинства прозаиков, в похвальбах которым Квинт поднаторел и на защиту которых вставал, можно было сказать, с подлинно лирическим воодушевлением. Когда он говорил о Туллии, чья напыщенная, высокопарная риторика заполняла страницу за страницей, не сдерживаемая никакой пунктуацией, его восторгам не было границ. Туллий был «совершенным мастером ораторского искусства», в чьих сочинениях заключен «компендиум фигур, которые могут пуститься перед нами в пляс, если мы правильно произведем их разбор», и чье «красноречие безгранично». Юный Ламприер задавался вопросом, когда мистеру Квинту хотелось слушать господина Туллия. От пристрастия мистера Квинта ни Ламприер, ни Проперций не выигрывали. Проперций хотя бы «представлял некоторый интерес своими архаизмами, стоя как поэт значительно ниже Тибулла», но бедняга Ламприер, в свои четырнадцать лет изучивший все тексты, которые Квинт мог бы предложить ученикам в обозримом будущем, быстро стал для учителя неприятной помехой. На следующий год Ламприер оставил школу, чтобы продолжать изучение Novi Poetae самостоятельно. Череда воспоминаний истощилась, и он долго лежал, не думая ни о чем. Снизу до него глухо долетали привычные звуки домашней жизни. В комнате все было неподвижно, лишь его рука, сжимавшая книгу, едва заметно покачивалась, свисая с края кровати. Как маятник, который ничего не отсчитывает и мимо которого текут пустые часы.
Солнце за окном садилось, и юноша снова обратился к книге. Он лениво читал, а огромный красный диск скрывался из виду. Пробегая глазами страницу за страницей, едва отмечая пробелы между концом одного стихотворения и началом следующего, он наслаждался поздним часом дня. Последний красный осколок исчез в сгущавшейся за окном сереющей синеве, и наступили сумерки. Он перевернул страницу.
Qui mirare meas tot in uno corpore formas,
accipe Vertumni signa paterna dei.
Как бы это перевести? Ламприер подбирал глаголы, подлежащие и дополнения, подгонял друг к другу и перестраивал, наслаждаясь тем, как строки, которые он переводил, медленно раскрывали свой смысл.
Кто восхищается, нет, кто бы ни восхищался, или добавить местоимение, для большего эффекта… Ты, кто восхищается таким обилием форм, нет, лучше обличий, в одном теле, в едином теле, прими отцовские знаки, нет, родовые знаки бога Вертумна. Прими в свою память, выучи. Да, выучи, так правильно. Обличья, тело – подходящие понятия для позднего Рима, первого города обманов.
Золото потускнело и превратилось в свинец, небо потемнело. Тучи насекомых роились под покровом сумерек и жадно сосали кровь из мягких шей коров, дремлющих под навесом. Поля лежали, забытые до весны; свинец превратился в железо, потом стал ржавчиной на лемехе плуга, когда свет померк и проступили признаки ночи. Одинокий огонек в окне далекой хижины, казалось, снялся с якоря и поплыл во мраке, деревья отступили и слились с низким небом. Поля взволновались, по ним пробежала рябь. Взгляд Ламприера был прикован к руслу, которое ручей пробил в склоне холма среди деревьев: казалось, да нет, совершенно явственно он видел, как русло стало засасывать один за другим пласты дерна в свою утробу. «Выучи, выучи», – бессмысленно вертелось у него в голове, а волосы вставали дыбом от картины, к которой был прикован его взор. Последний огонек сплавлялся вниз по ручью, чтобы попасть там в ужасное встречное течение, и оно поволокло его к длинному, тонкогубому рту, змеившемуся во мраке. Этот рот волнообразно подергивался и (пальцы, вцепившиеся в раму кровати, побелели) начинал раскрываться. Широко распахнутый, чудовищный, бесформенный рот, как разверзнувшееся жерло какого-то отвратительного погребения, разлагавшееся лицо, переплетенное корнями, которые корчились и прорывались сквозь него, осыпаясь комьями земли. Лицо распадалось в слабом мерцании тусклого света. Ламприер пытался шевельнуть языком, но пересохшее горло перехватил спазм. Он мог только молча смотреть. Вот черная прорезь рта скорчилась в трагической гримасе, ужасающее лицо стало разваливаться на бесформенные части, и из-под них показался бронзовый лик. Он плавился и вновь застывал. Он возникал, чтобы сразу исчезнуть, и являлся вновь. Его черты менялись каждую секунду, и каждая новая метаморфоза предвещала следующую. Но среди всех изменений неизменно жили бронзовые глаза, в упор уставившиеся на юношу, который, не в силах оторвать от них взгляда, хватал воздух открытым ртом, застыв в оцепенении.
Но вот и глаза стали таять. Сверкающие капли собрались в этих скорбных глазах и беззвучно упали на землю. Огромные печальные глаза говорили. Они говорили пустоте, лишенной света, ночной мгле ночи они говорили о юности и любви, о Помоне, убегавшей через цветущие фруктовые сады от берегов Лаврента вглубь острова, и о нем, молодом и сильном, настигавшем ее, и о том, как она обернулась и увидела его, украшенного венком из цветов, и как венок упал на цветущую землю, и как виноградные гроздья блестели под солнцем. Как красив и силен я был, как изобильна была и прекрасна земля, и люди слагали в честь мою песни, и они звучали повсюду, а потом песни стали слышны все реже и наконец совсем смолкли. Глаза бога плакали, жалуясь на забвение, на тягостное молчание. Черная земля призывала его вернуться, а он мог бы рассказать еще так много. Могильная тьма сковывала его память, слишком долго длилось молчание, слишком долго… И сквозь немую печаль падали слезы, и тьма набухала вокруг. Глаза обращались к печальным векам, прошедшим в забвении, они потухали и меркли, пока не исчезли безмолвно во тьме. Слезы забытого бога – тихий зов перед погружением в ночь.
Ламприер резко выпрямился: оцепенение разом отпустило его. Его била дрожь. Он подтянул колени к груди и обхватил их руками. Он порывисто дышал, шею ломило. «Я видел это своими глазами», – поразился он. Этого не могло быть, не могло… Он выглянул в окно: ручей, деревья и поля выглядели совсем обычно. Может быть, он сошел с ума? От того, свидетелем чего он только что был, не осталось и следа. Забытый языческий бог мог снова подняться из подземного мрака, и оплакивать свою судьбу, и вновь бесследно исчезнуть? И никто не узнал бы об этом? «Но я, я ведь видел, – подумал вдруг Ламприер. – Я только что думал о нем, я читал о нем… Неужели?» И уже настойчиво стучала ударами молота в голове его страшная мысль: «Это я его вызвал, я». Ему стало страшно. Он сжал голову руками. В висках стучало. Это было невозможно, но это было именно так. Он сорвался с кровати, подбежал к окну и, вдохнув воздух полной грудью, закричал в темноту:
– Я вызвал его!
Такой черной тьмы ему ни разу еще не доводилось видеть. Вслед за умолкнувшим голосом наступила абсолютная тишина. Но звуки молота внутри головы сохранялись, едва слышные, они были подобны каплям воды, он видел еще в детстве, как они падали со свода пещеры в Розельском заливе и образовывали через определенные промежутки времени приземистые сталагмиты на полу пещеры. Можно было перехватить сто, тысячу, миллион этих капель, они все равно образовывали сталагмит, на котором каждое крохотное отложение становилось новым слоем, пока верхушка не достигала свода пещеры. Он отошел от окна и вернулся к кровати. Лежа на ней, глядя в пустоту, он открыл все шлюзы своей памяти.
– Это я, – произнес он вслух, и ему захотелось усмехнуться над тем, какую простую и ужасную вещь он сказал. «Где-то во мне, – подумал он, – есть бог, который поднял свое лицо из земли, два тысячелетия он не ходил среди смертных, а сейчас прошел за моим окном». Затем он спросил себя: что еще бродит во мне?
Потом в тишине послышались непонятные звуки, которые, повторяясь все чаще, превратились в однотонный смешок. Лежа один в темноте, Ламприер смеялся сам с собой, не отдавая себе отчета, зачем и почему он смеется. Приступы смеха постепенно делались реже, пока не исчезли совсем. Он погрузился в глубокий сон. За окном луна выглянула из-за облаков и осветила своим бледным сиянием его лицо, изредка он вздрагивал всем телом, освобождаясь от внутреннего напряжения; в лунном свете лицо казалось белым и спокойным. Он спал.
* * *
Смазывая топленым жиром свое новое изобретение, отец Кальвестон чертыхался про себя. Он совсем не хотел стать священником, пастырем этих своенравных овец. Он фыркнул. Вечные помехи, полоумные старухи, которых беспокоит, не попадут ли они в ад за то, что сорок лет назад барахтались с кем-то в сене, мизерное жалованье. Каждую неделю проповедь, каждые две недели – еще какой-нибудь геморрой, вопящие щенки, которые писают в купель, пока их тупые родители топчут грязь в проходе и настаивают, чтобы малютку назвали Иезекиилем, когда в приходе их и так четверо, а лучше бы и вовсе не было. Эта работа не подходила ему, у него было другое призвание. Об этом ему говорили еще в Оксфорде. «Кальвестон, – говорили ему, – вы когда-нибудь осознавали полностью тот факт, что много званых, но мало избранных?» Осознавал! Черт возьми, да он вообще не думал ни о чем другом. Разве еще о том, что его не звали, а послали, и поскольку пославшим был его собственный отец, то ему ничего другого не оставалось, как стать слугой Господа, хотел этого Сам Господь или нет. Если хорошенько поразмыслить, думал он, то Господь, пожалуй, и не хотел, но разве у него был выбор? Дорогой братец Майкл унаследовал землю да и продал ее вместе с зарытым в нее телом отца, которое еще не успело остыть. А ему достался приход. Черт возьми! Он выругался вслух, не столько на братца Майкла, этого продувного коротышку-расточителя, сколько на собственную неловкость – он защемил большой палец в недрах сложного механизма, который чистил, и тот никак не удавалось вытащить обратно. О-ох! Палец освободился, и он встал, чтобы обозреть предмет своих трудов.
Тот возвышался фута на четыре, его бока из литого железа тускло блестели. Он был похож на водяной насос, только цилиндр, по которому вода поступала бы наверх, был наполовину срезан. Сложный шестеренчатый механизм виднелся на конце похожего на поршень предмета, который проходил через цилиндр и заканчивался рукояткой. Это было его собственное изобретение, успешно одолевшее все стадии своего создания, от зарождения первоначальной идеи до воплощения в материале. К сожалению, приспособление для ощипывания цыплят получилось чересчур эффективным. Оно скорее потрошило цыплят, но потрошенные цыплята в перьях оказались товаром, который не нашел рынка сбыта на Джерси. С машинкой для стрижки волос тоже вышла накладка. Парнишка старого Кру поднял такой шум. Правда, сейчас волосы уже отросли и закрыли проплешины. Но его последнее и самое великое изобретение было совсем другого рода. А-ах! Он вытащил палец из вторично зажавших его зубьев и с горестным видом принялся сосать ноготь. Он мог бы прославиться как великий Изобретатель, как настоящий Муж Науки. Если бы только служба не отнимала столько времени.
Мысли преподобного Кальвестона вернулись к пастве, что не улучшило его настроения. Черт побери, вот совсем недавно этот самоуверенный юный олух разразился тут потоками слов, чтобы уговорить его изгнать бесов с поля за домом своего отца. Подумать только, он примчался чуть ли не с зарей требовать экзорцизма! Да об экзорцизме забыли на Джерси две сотни лет назад, и если Джону Ламприеру так уж приспичило, то, черт бы его взял, пусть занимается этим сам. Глупый юнец болтал о древних богах, которые встают из земли и не то ухмыляются, не то плачут, что-то там одно из двух. Если этому идиоту нужен Папа, пусть поезжает в Рим. Это должно было заставить его заткнуться, но в конце концов Кальвестон всучил ему один из этих памфлетов, «О Правильном Выведении Духов, Исходящих из Заднего Прохода», или как там. Старый Эли все еще печатает эти дурацкие вещицы и рассылает целыми ящиками. Бог его знает почему, но отец Кальвестон не следовал этим указаниям. Он также сомневался в том, что Эли следует, этакий болван, старый… Но машина ждала, у него были более важные дела, чем дурости Эли, и ими следовало заняться. Давно пришла пора опробовать изобретение.
Он взял в руку одну из лежавших на верстаке пяти картофелин, ощущая в ладони ее гладкую, холодную кожицу. Отец Кальвестон собрался и крепко ухватился за рукоятку. На лице у него появилось выражение предвкушаемого удовольствия, отчего он даже стал выглядеть моложе. Когда маленькие капельки пота просочились сквозь кожу, его лысина засияла, придав ее поверхности маслянистый блеск.
* * *
Ламприер возвращался от отца Кальвестона, и только изредка его мысли забредали в запретные области, о которых он рассказал священнику. Преподобный отец, кажется, был очень занят, когда Ламприер явился к нему, и скептически отнесся к просьбе о духовном руководстве, насмешливо встретив его рассказ о ночном видении, когда Ламприер заставил себя описать, что произошло этой ночью. Впрочем, Ламприер и не возлагал на свой визит слишком больших ожиданий.
В небе сияло утреннее солнце. Повинуясь внезапному порыву, он подбежал к старому солидному дереву, около которого тропинка делала почтительный изгиб. Без размышлений он вскарабкался по стволу и с разгона попал в подобие гамака из древесных ветвей, где и уселся, наслаждаясь новизной вида, открывшегося ему с высоты. Откуда-то издалека доносился лай собак, солнце плясало на листьях живыми бликами, легкий бриз шевелил зеленый покров, под которым приютился юноша. Длинная процессия муравьев медленно продвигалась по соседнему суку. Он перебрался поближе и несколько минут следил за ними. Он никогда не подозревал, что муравьи живут на деревьях. Какая сила заставляет их маршировать такой строгой колонной? Снизу послышался шорох легких шагов. Ламприер немного повернулся на своих ветках и потянулся рукой к суку для поддержки, наклонившись вперед, чтобы рассмотреть того, кто шел по тропинке. Сигналы тревоги и призывы к битве, смешавшие ряды муравьев, остались незамеченными Ламприером. Толстые белые гусеницы, которые ползли рядом с муравьями под корой, в мгновение ока теряют свой покров, когда рука Ламприера хватается за трухлявый сук и сминает его, как бумагу.
Искры сыплются из глаз Ламприера, приземлившегося на пыльную тропку. Пока он пытался понять, что случилось, чья-то неведомая рука крепко взяла его за воротник и помогла подняться на ноги.
– Ваше пристрастие к земле больше подходит фермеру, чем ученому, – услышал он голос.
Этот голос заставил Ламприера, который пытался устоять на ногах и одновременно стряхнуть пыль с одежды, резко вскинуть голову. Ему улыбалась Джульетта своей самой приветливой улыбкой. Прядь ее черных как смоль волос выбилась из-под шляпки и лежала на щеке, где от улыбки появилась ямочка. Ламприер был потрясен и утратил дар речи. Каким смешным, должно быть, выглядит он в ее глазах, он, который по меньшей мере на пять лет старше ее, а ведет себя словно проказливый школьник. Неудивительно, что она смеется над ним. Но ее улыбка была дружеской, а не насмешливой. Он кашлянул, и ему удалось улыбнуться в ответ.
– Доброе утро, мисс Кастерлей.
Это прозвучало вполне приемлемо. Затем наступило молчание. Они смотрели друг на друга. Он должен что-то сказать, может быть, комплимент?
– Ваши волосы… – и остановился. Что бы он ни сказал о ее волосах, это могло показаться неприличным, ведь они такие черные и густые…
– Ой! – Она подхватила вылезшую прядь и затолкала ее обратно под шляпку. – Я бы и не заметила. – Ее пальцы пробежали над ушами, голова чуть откинулась назад.
– Нет-нет, я не имел в виду… Я хотел сказать, что они очень красивы, по крайней мере, я подумал, что они очень…
Вот это уже никуда не годилось. Возможно, ему следует притвориться сумасшедшим и убежать. Безумцы могут совершать самые дикие поступки, и их за это прощают. Но Афродита, за плечами которой стоял опыт двух и еще одного тысячелетий, казалось, понимала Джона Ламприера очень хорошо.
– Ваше падение сэкономило мне время и силы, – весело заявила она. – Papa имеет честь просить вас…
Ламприер прислушивался не столько к тому, что она говорит, сколько к звукам ее голоса, пока Джульетта объясняла, что в библиотеке Кастерлеев, которая была целиком приобретена на континенте в каком-то разорившемся имении, имеются досадные пробелы.
– Там несколько тысяч томов…
Она легко произнесла эту цифру, но по выражению его лица поняла, что он проглотил крючок. Несколько тысяч! Ламприер даже вообразить себе не мог такого количества книг.
– Там несколько тысяч томов, – повторила она небрежно, – и ни одного из тех, в изучении которых вы так отличились, доктор Ламприер.
– Пока я еще не доктор, – пролепетал Ламприер.
– Среди этих книг совершенно не представлены древние авторы. Papa полагает, что это серьезный повод для беспокойства, вы, должно быть, это понимаете, и что именно вы тот человек, который может восстановить этот пробел, – продолжала она. Ее papa будет благодарен Ламприеру, если тот укажет ему на несколько подходящих изданий; отец слышал о Ламприере как о молодом ученом, подающем большие надежды, и ценит его мнение. Ламприер сможет пользоваться библиотекой в любое время… Не мог бы он прийти в следующий четверг?
Назначь она даже столетием раньше и в Восточной Индии, Ламприер не смог бы отказаться. Он покраснел от удовольствия и смущенно затеребил свои очки, когда Джульетта сказала, что они будут ждать его после завтрака. Она протянула ему руку, попрощалась и пошла по тропинке. Через десять шагов она обернулась.
– Джон Ламприер! – окликнула она его. – Скажите мне, отец Кальвестон сегодня дома?
* * *
Пять картофелин в ряд. Захочет ли он есть сегодня вечером? Сколько картофелин ему потребуется, чтобы утолить голод, – две или три? Двух будет достаточно, подумал он. Очень хорошо, значит, три можно использовать для его изобретения. Напевая про себя какой-то мотив и двигаясь большими, целеустремленными шагами, преподобный отец Кальвестон нежно сдавил в руке первую картофелину и сунул ее в цилиндр.
– Пошла, – произнес он вслух, надавив на рукоять.
В недрах механизма сложная система поршней, зубьев и шестеренок пришла в движение, железные детали слились в едином мелькании. Они со стуком ударялись друг о друга, прежде чем вонзиться в волокнистую плоть картофелины. На блестящий железный поднос из нижней части цилиндра упала первая капля, а затем клейкий комок раздавленного пюре. Отец Кальвестон с гордостью смотрел на свое изобретение: это была картофелемялка. Но уже бежало по всей его чувствительной белой коже это щекочуще-покалывающее ощущение… Просто при виде холодного липкого пюре. Он сунул в цилиндр вторую картофелину и с силой надавил на рукоять.
* * *
Какой глупый вид был у Ламприера, когда он свалился посреди дороги, разбросав руки и ноги в разные стороны. Зачем он залез на дерево? Papa сказал, что он очень образованный. Очень ученый, хоть и краснеет, как свекла, каждый раз, когда смотрит на нее. Как свекла. Но ей это даже нравится. Papa рассердился бы, если б узнал. Но papa все равно догадается, она знала. Papa знает все. Он заранее знал, что Джон Ламприер влюбится в нее без памяти, и вот пожалуйста – он падает, гримасничает и заикается, стоит ей лишь поднять руку, чтобы поправить волосы.
– Эгей, там!
Она небрежно вскинула голову. Этот фермер снова приветствовал ее. Дурацкий мужик в дурацкой шляпе с загнутыми полями. «Как они могут целый день гнуть спину в поле? Но каждому порой приходится делать вещи, которые не по душе, – подумала она. – По своей воле разве я пошла бы разговаривать с этим лысым, словно яйцо, надутым, как индюк, священником?» Дом Кальвестона уже виднелся из-за деревьев. Джульетта неохотно направилась к нему.
* * *
Холодный, хлюпающий, мятый картофель. Белый и липкий, серый и клейкий. Пригоршни и комки чавкающего, скользкого, перепачканного, перемешанного с потом картофельного пюре. Какое наслаждение размазывать его по телу огромными щедрыми пригоршнями. Отец Кальвестон, голый. С картофелем. Он корчился, он трепетал, он растекался в картофельных пароксизмах блаженства. Леденящий комок на шее тонкой струйкой растекся вдоль позвоночника и исчез между дрожащими полушариями ягодиц. Скользкая оболочка на груди, набухшие соски, напряженный пупок. Студенистая, вязкая масса, размазанная и разбрызганная по его голому-преголому телу. Как он любит ее, такую волнующую и омерзительную, как все соки поднимаются в нем, чтобы слиться с картофельными соками, чтобы слиться, пока поворачивается дверная ручка, невидимая из дальнего угла комнаты, чтобы слиться, пока скрипят петли, слишком поздно насторожившие его, он поворачивается, чтобы слиться…
– Доброе утро, отец Кальвестон.
Преподобный отец Кальвестон, лишенный покрова своего сана, замирает. Медленно, с терпением, которое свойственно лишь неживым вещам, скромный комок размятого картофеля соскользнул с его напряженного пениса и стек по правому яичку, беззвучно шлепнувшись на пол. Это движение обнаружило огненно-красную, лоснящуюся голову того, только что ликующего (а теперь поникшего) орудия, которое в иерархии красноты, представленной в эту минуту на обнаженном теле преподобного отца Кальвестона, уступало по силе сияния лишь самой макушке. Он покраснел от корней волос до пят, как будто само его унижение грозило расколоть границы его тела, как цыпленок – свою скорлупу.
– Сядьте, отец Кальвестон. Прошу вас. – Однако сталь в ее голосе, прозвучавшая почти гротескно из уст столь юного создания, не оставляла и тени иллюзии в том, что это просьба. – А теперь, – она сделала паузу, прислоняясь к верстаку и складывая руки на груди, – давайте поговорим.
Другого выбора у него, по-видимому, не было.
* * *
Он влюбился. Он больше не сомневался в этом, устремляясь по тропинке к дому. Она околдовала его, и теперь он будет следовать за ней повсюду. Он победит необъятные пространства, покорно исполняя ее желания, он преодолеет моря и океаны, земли, населенные невидимыми чудовищами. Он сразится с гирканцами, скифами и парфянами, вот они уже поворачиваются к нему на своих конях, прикрывая градом стрел свое бегство. Он спускается по голубому Нилу до самой дельты, где тот распадается на семь рукавов, окрашивающих своими желтыми водами Срединное море; поднимается на самые высокие альпийские пики, откуда обозревает памятные места своих побед и проникает взором дальше, к чужестранным морям, разбивающим свои волны у подножия далеких Британских островов. Впрочем, слабый шелест этих волн долетал до него и сейчас, когда ласковые объятия родного ландшафта бережно прижимали юношу к своей груди, пока воображение уносило его в самые опасные уголки земли, чтобы принести дань Афродите. Его Афродите. Эта мысль была сладостно-горькой, ее отравляла параллельная мысль, что его мечта никогда не осуществится. Но она пригласила его в поместье Кастерлеев, и это было кое-что. Впереди показалось семейное гнездо Ламприеров. Прежде всего надо рассказать матери о лестном предложении.
Входная дверь, впрочем как и все остальные двери в доме, была настежь распахнута. Мать «проветривала углы», как она это называла.
– Я встретил на тропинке Джульетту Кастерлей.
– Да, Джон? – Она прошла мимо него, держа за лапку огромного паука, которого выбросила за порог.
– Мы говорили о книгах.
Марианна Ламприер раздавила мокрицу, пытавшуюся проникнуть в дом по подоконнику через открытое окно.
– Ее отцу нужна моя помощь в библиотеке.
Марианна схватила еще одного паука, смахнула муравья и поразила маленького коричневого жучка томиком Менандра, лежавшим на столе.
– И о чем именно он просит?
Она оторвалась на мгновение от своих трудов по уничтожению насекомых и улыбнулась ему. Ее сын, конечно, был необыкновенным ребенком. Она любила его.
Он улыбнулся в ответ и стал рассказывать о библиотеке и своей исключительно важной роли в деле ее комплектования. Мать притворилась, будто слушает невнимательно, потому что ей было приятны усилия сына заинтересовать ее. Но все же новость ей не понравилась, она вызвала у нее дурные предчувствия. Что-то было тут не так. Но он ощущал себя победителем. Случайная мысль поразила ее.
– А почему мистер Квинт не может сделать этого? – спросила она, внезапно вспомнив бывшего учителя своего сына. – Ведь он служит сейчас у Кастерлеев, верно?
Сын посмотрел на нее.
– Конечно, тебе следует пойти, – сказала она. – Но ты должен спросить у отца, Джон.
Шарль Ламприер, сидя наверху в своем кабинете, заваленном самыми разнообразными бумагами, слышал все. Он быстро писал на листе, лежавшем перед ним. «В ответ на Ваше письмо, учитывая возражения, которыми Вы встретили мои уверения в том…» Он остановился, перечеркнул последнюю фразу и написал: «Позвольте мне не согласиться с Вами. Судно такого водоизмещения действительно может войти в порт, как я Вам уже писал. Возможно, в Лорьян или в Нант, в Рошель или еще куда-нибудь. Нельзя ли справиться с картами? Предельное водоизмещение, не превышающее уровня осадки в гаванях, подтверждает рассказ Филипса…» Он снова остановился. Капитан Гардиан, его корреспондент, не верил в Филипса.
Именно Филипс искал тогда встречи с ним. Они сидели в тускло освещенном трактире Сент-Хелиера, глядя друг другу в глаза, и Филипс говорил о корабле. Он не знал ни его названия, ни цели плавания. По словам Филипса (на которые Шарль часто будет ссылаться в последующие годы), корабль этот дважды в год плавает вдоль западного побережья Франции в какой-то порт, где оставляет свой груз; это было понятно из того, что, возвращаясь обратно на юг, он имел малую осадку. Филипс представился судовым инспектором. Это был молодой человек с умным лицом, одетый в черное. Он настойчиво обращал внимание на две странные особенности этого корабля. Во-первых, рассказывали, что он имеет более четырехсот тонн водоизмещения. Значит, это большое судно, слишком большое для береговой торговли. И во-вторых, судя по конструкции, это был корабль Ост-Индской компании.
Филипс рассказал эту историю с подкупающей искренностью. Он хотел бы выяснить, по какому делу корабль Компании мог заходить во французский порт. Их беседа длилась не более часа. Джон, которому в то время еще не исполнилось и шести лет, сидел с ними, серьезный и важный. Сам Шарль сильно разволновался. Он молча слушал и кивал головой. Вернувшись домой, он принялся изучать те самые бумаги, которые сейчас лежали перед ним. В конце концов он нашел то, что искал, – записку, написанную рукой его отца. «Я обнаружил этот корабль, – писал отец. – Он ходит мимо Геркулесовых столбов на север, вдоль французского побережья, в неизвестный порт, который я должен отыскать». Но он не нашел этот порт. Меньше чем через год он утонул в спокойном море неподалеку от Джерси. А Шарль Ламприер после той встречи в трактире больше никогда не видел Филипса.
Он продолжил начатые отцом поиски судна, охватил перепиской всю Англию вдоль и поперек. Эбенезер Гардиан был первым из его корреспондентов, но Эбен не доверял таинственному Филипсу. У него было такое впечатление, что тот и появился лишь для того, чтобы разжечь любопытство Шарля, и, выполнив свою задачу, растворился в воздухе.
Тем не менее поиски продолжались, и, хотя «корабль» пока по-прежнему оставался фантомом, не больше чем набором разрозненных, ненадежных сведений, с тех пор выяснились некоторые факты, обнаруженные случайно, которых было достаточно, чтобы увлечь Шарля в его поисках дальше. Где-то в этой трясине расписок, счетов, закладных, подтверждений и распоряжений о приобретении, разбросанных по всей комнате, находился ключ ко всему. Все эти страницы, содержащие отчеты, дневники, письма и заметки, были связаны какой-то нитью. Но он не мог увидеть ее. Какая-нибудь незначительная с виду записка, несколько слов на пустом форзаце с загнутым углом могли открыть связь, стать ключом к разгадке. Этот ключ был здесь, похороненный где-то в комнате. Не исключено, что он уже натыкался на него и не понял его важности.
Голоса внизу на кухне умолкли. Шарль пробежал глазами наполовину написанное письмо и погрузился в мысли о корабле. Почему бы его сыну не заполнить этот пробел вместо пробела в библиотеке Кастерлеев? Нет-нет, он отбросил от себя эту мысль, вспомнив гнев и слезы жены в воскресенье. Пусть мальчик живет своей жизнью, пусть идет своим путем.
Шарль Ламприер потянулся к стопке бумаг на дальнем краю стола. Держи его подальше, подумал он. Держи его подальше от всего этого.
* * *
Papa будет доволен ею. Papa поцелует ее и похвалит. Он скажет, что она его сокровище, что ею можно гордиться, что она помогает ему, как никто другой не сумел бы. Papa ее любит. Papa умнее всех. Этот Кальвестон, такой глупый и жалкий, бедолага. Ну и потешный был у него вид, когда картофель стал засыхать и он весь покрылся мелкими трещинками. Как он пресмыкался! Она вдосталь поиздевалась над ним! Смешно вспомнить, как он полз на коленях и приносил ей в зубах платок, который она кидала ему, как собаке бросают поноску. Он столько извинялся, что она приказала ему замолчать. Он все-все рассказал, лишь бы ей угодить. Даже пуская слезу, он говорил о вещах, которые будут интересны papa. Она все-все перескажет papa, все, что узнала, и о том, как мерзок и гадок был отец Кальвестон, обмазанный этой картошкой. Но, может, не стоит papa знать о том, как ей было приятно, когда этот взрослый солидный мужчина испытывал страх перед ней. Пожалуй, не стоит ему знать об этом, это может его рассердить. Смешно, но отец Кальвестон, кажется, тоже испытывал удовольствие оттого, что она его так унижала. Когда она уходила, его штуковина опять поднялась. Вот об этом она расскажет papa. Она звонко смеялась, взбегая по лестнице в кабинет papa.
Солнечные лучи падали прямо в окно, и оно отбрасывало наклонную решетчатую тень на пол и белоснежную стену. Проем окна казался рамой, в которой в потоке света темнел мощный мужской торс. Мускулистые руки упирались в крепкие косяки, казалось, он решил помериться силой с дубовой рамой. Какой-то первобытной силой он походил на каменное изваяние.
Легкая дрожь пробежала по плечам и лопаткам, когда он сильнее нажал на раму, словно собираясь высадить ее. Он медленно проверял в сознании все состыковки, так испытывают на разрыв канат перед покупкой – фут за футом. Неровная, шершавая связка мыслей. Но в тот день, когда пол провалится под твоими ногами, ты можешь ухватиться за нее и спасти свою жизнь. Как убедиться в надежности всех оснований и как их надежно защитить? Будто подтверждая важность этих вопросов, напрягались мускулы рук и плеч. Пришло время ответить на все вопросы, надо иметь ответы, а не довольствоваться отговорками. Принятые решения должны быть незыблемы, высечены на скале, и их осуществление должно вырвать с корнем саму возможность возникновения новых вопросов. На псарне лаяли и скулили собаки. Почему псарь задержался с кормежкой? Кастерлей раздраженно отвернулся от окна в тот самый момент, когда смеющаяся Джульетта, задыхаясь от бега, влетела в кабинет.
– Papa, papa, – возбужденно зачастила она, – садись, сейчас я тебе все расскажу по порядку! – Она подбежала, придерживая юбки, к нему.
Он взглянул на нее с раздражением.
– Тихо! – рявкнул он.
Она тотчас умолкла, и на лице отразилось смущение. Он увидел в ее глазах неподдельный страх. Это вернуло ему хорошее расположение духа. Он прислонился к письменному столу и сказал:
– Рассказывай о мальчишке.
* * *
Небо разносило весть о конце лета, собирая над Джерси темные тучки. Тяжелые, черные от скопившейся влаги, они казались неестественными на фоне глубокой, бесконечной синевы. Свежий зюйд-вест стегал верхушки высоких трав. Тучи плыли по небу быстро и безмолвно, их тени проносились над полями, дорогами и домами. Несмотря на сильный ветер и солнце, время от времени освещавшее своими лучами землю, утренняя роса еще держалась на стеблях трав, по которым шагал Джон Ламприер. Обувь его насквозь промокла, но он не замечал этого. Он достиг перелаза, взобрался на него и двинулся по тропинке, которая вела к дому Кастерлеев.
Дом стоял среди открытых лужаек, но два ряда деревьев скрывали его от случайных взоров. Ламприер обогнул второй ряд, и перед ним предстала усадьба Кастерлеев. Дому не было еще полувека; темно-красный обожженный кирпич, из которого он был построен, мог легко сопротивляться разрушающему воздействию морского воздуха. Цвет дома резко выделялся на фоне спокойной зелени окружающих лужаек, отчего дом казался больше, чем был на самом деле. Но в любом случае он имеет не меньше тридцати или даже сорока ярдов в ширину, подумал молодой человек. Все четыре угла дома были закруглены, и в них были устроены эркеры, что придавало зданию вид овала; многочисленные большие окна были отделаны выступами из ярко-красного кирпича, между ними во всю высоту здания проходили пилястры, которые оканчивались резными капителями, поддерживавшими антаблемент, тянувшийся вдоль всего дома насколько хватало глаз. Две пилястры поднимались выше остальных, образуя мансарду, и их вершины украшали затейливые фигуры, вырезанные из камня. Даже в очках юноша не мог как следует их разглядеть. Два каменных лестничных марша, установленных параллельно друг другу, вели на балкон, расположенный перед главным входом, двери которого широко распахнулись, словно кто-то сильно потянул их изнутри.
– Входи, Джон Ламприер, твоя судьба ждет тебя.
Судя по голосу, который произнес эти слова шутливо-торжественным тоном, в сумрачной прохладе вестибюля скрывалась Джульетта. Он поднялся по левой лестнице. Джульетта встретила его, молча улыбаясь, пока его глаза привыкали к полумраку вестибюля. На потолке мельтешили круглощекие купидоны, игриво метя друг в друга из луков.
– Идемте, papa желает видеть вас. – Тревога, мелькнувшая на его лице, побудила ее добавить: – Не беспокойтесь. Он просто хочет поблагодарить вас.
В кармане у него лежал список древних авторов, составленный два дня назад. Он стиснул его в руке, словно амулет. Джульетта шла впереди, небрежно обращаясь к нему через плечо. Ее голос звучал легко и весело, и Ламприеру почудилось, будто он улавливает в ее речи интонации, не свойственные джерсийскому говору. Возможно, французские. Они миновали приемную и оказались в гостиной, расположенной следом за ней.
– Papa, доктор Джон Ламприер прибыл, чтобы привести наш мир в порядок! – И таким образом представив юношу, она вышла, оставив его наедине с виконтом.
Кастерлей возвышался над письменным столом в дальнем конце комнаты. Несмотря на то что он был одет в широкий сюртук, Ламприер сразу заметил, какие у него мощные плечи и толстые руки. Он производил впечатление силы, которая с трудом вмещается в окружающую обстановку. Когда он повернулся, чтобы приветствовать гостя, по его лицу пробежала молниеносная тень усилия, которое ему требовалось применить, чтобы контролировать свои движения. Его седеющие волосы были зачесаны назад, а глаза, на чем бы они ни останавливали свой взгляд, казалось, были лишены способности моргать. Большой римский нос придавал ему сходство с ястребом.
– Спасибо за то, что пришли нам на помощь, мистер Ламприер. Большая удача, что на таком маленьком острове, как Джерси, есть человек, способный справиться с подобной задачей. – Он поигрывал ножом для бумаги, который лежал на столе. – Я уже отдал распоряжения мистеру Квинту, с которым, я полагаю, вы некогда были знакомы.
Ламприер кивнул. Виконт смотрел ему прямо в лицо. У Ламприера начало возникать ощущение, что его изучают более пристально, чем того заслуживают обстоятельства.
– Тогда за работу. Увидимся позже, мистер Ламприер. – Он протянул свою большую ладонь.
– Да, – ответил Ламприер.
Пожатие сомкнулось вокруг его руки, затем ослабло. Виконт следил взглядом за тем, как появилась служанка и вывела Ламприера через дверь, расположенную напротив той, через которую ввела его Джульетта. Они пересекли коридор, служанка постучала в следующую дверь и, не дождавшись ответа, распахнула перед Ламприером вход в библиотеку.
– Спасибо, – пробормотал он, когда она уже исчезла. Дверь закрылась с тихим щелчком.
Книжные полки заполняли стены от пола до потолка. Чтобы добраться до самых верхних, находившихся футов на шесть-восемь выше человеческого роста, имелась лестница, снабженная колесиками, которые передвигались по медным рельсам, вделанным в пол. Ореховый полированный стол протянулся почти во всю длину комнаты до большого окна, пропускавшего в библиотеку ясный дневной свет. На противоположном конце виднелись часы в высоком футляре из красного дерева, отсчитывавшие секунды. В библиотеке стоял сухой, чуть затхлый запах. Ламприер с наслаждением вдыхал его. Это был запах книг.
Он обвел взглядом комнату, и глаза его расширились. Сафьяновые переплеты красного, голубого, оливкового цветов, тщательно выделанные, с золотым и серебряным тиснением. Немецкие эмалевые в технике клуазоне; французские в технике пуантийе, возможно даже сделанные рукой самого Гасконца, подумал он. Потом его взгляд приковало к себе сияние вызолоченного изнутри серебра, может быть, арабской работы? Коллекционер, составивший такую библиотеку, был достойным соперником Гролье. Со слов Джульетты у Ламприера сложилось впечатление, что коллекция ее отца представляет собой остатки былой роскоши, подобранные в какой-нибудь деревенской усадьбе, не сумевшей справиться с трудными временами. Он не был готов к встрече с новой Александрией. Тут был прекрасный экземпляр Дероме и Дюбуиссона, несколько работ Паделупа, их учителя. Фантастические узоры и цветочные нагромождения Лемоньеров на мгновение привлекли его внимание, но он оставил их ради характерно отделанных кожей корешков Пейна. «Стормонт», «французская скорлупа», античная и тысячи других типов окраски «под мрамор» в сочетании с витыми орнаментами, замысловатыми картушами и форзацами всех мыслимых оттенков. Целая энциклопедия переплетного искусства разворачивалась вместе со страницами каждой новой книги, которую Ламприер снимал с полки лишь для того, чтобы тут же заменить ее на следующую, попавшуюся ему на глаза. Здесь стоял «Astrolabium» Иоганнеса Ангелуса, «Toxophilus» Эшема, часослов на латинском и голландском языках. Множество странных книг, о которых раньше ему не доводилось слышать, привлекли его внимание: «Decades de Orbo Novo», принадлежавшая перу Пьетро Мартире д’Ангери, «О пользе животных» Ибн Бактишу, «Nikolai Klimii Iter Subterraneum» Людвига Хольберга.
Казалось, каждый уголок земли, о котором он только мог подумать, был представлен где-то среди томов этой библиотеки. И каждая эпоха, начиная от Отцов Церкви и заканчивая новейшими авторами. Энциклопедии, духовные наставления, творения поэтов и ученые трактаты, руководства и справочники были выстроены на полках, окружавших его со всех сторон. Он передвигался вдоль них вверх и вниз, ошеломленный таким скоплением учености. Тома, казалось, были подобраны по тематике. За «Астрономией комет» Блайта Хэнкока довольно естественно следовал Коперников «De Revolutionibus Orbium Coelestium», а далее – «Sciothericum Telescopicum» Уильяма Молинекса и «Новый трактат по астрономии» Банфилда. Затем шла очередь навигации, о чем свидетельствовали «Новый и простой путеводитель по обоим полушариям…» Даниэля Феннинга, «Опыт составления таблицы широт» Хардинга и стоявшие далее многочисленные описания путешествий. Но то и дело какая-нибудь резкая непоследовательность или странная причуда в расстановке книг неожиданно сводила на нет все попытки молодого человека обнаружить основной принцип, которым руководствовался составитель библиотеки. «Argonautica Americana» Иоганнеса Бисселиуса хорошо смотрелась рядом с сочинением Примеле «От Гибралтара до Танжера» и четвудовскими «Путешествиями, опасными приключениями и чудесными избавлениями капитана Фальконера», но, обнаружив, что вслед за ними идут «Стихотворения» Марии и Гарриет Фальконар, он не знал, что и подумать. То, что имена на обложках перекликались, было ясно как божий день, но каким образом это влияло на порядок расстановки книг, он не мог себе представить.
Подобными капризами была наполнена вся библиотека.
«Описание острова Ямайка» Марсдена, «Система мер и весов, принятая в Восточной Индии» Брукса и «История британской торговли на Каспийском море» Хэнуэя гармонично сочетались друг с другом, окруженные прочими сочинениями о торговле и путешествиях. Но, натолкнувшись среди них на «Трактат об искусстве танца» Джованни Галлини, он почувствовал, что поставлен в тупик. Ему казалось, будто он находится в присутствии какого-то разума, который хоть и согласился раскрыть перед ним механизмы своей работы, все равно остается непостижимым для его понимания, загадочным и полным презрения к его усилиям. Его вдруг осенило, что библиотека, какой бы принцип ни лежал в основе ее организации, была составлена по кругу. Он мог взять в руки любую книгу, и входящие в ее окружение тома неминуемо привели бы его обратно. Кругом, кругом и кругом, мрачно подумал он. Не имея ни А ни Я, ни Тогда ни Сейчас, он, словно злополучный Тесей, преследовал неспешного Минотавра, причем оба знали, что без начала и конца не будет ни входа, ни выхода. Остается лишь бесцельно бродить по этому лабиринту, то и дело возвращаясь к пройденному.
Ламприер мысленно вернулся к книге о земной и небесной сферах. Эта комната, эта библиотека – тоже сфера, размышлял он. Здесь собраны все времена, равно как и пространства. Если я протяну руку и сниму с полки Базиния, Рудольфа Агриколу или Энея Сильвия, что мне совсем не трудно, то кто скажет, что я не попаду при этом во Францию, Германию или Италию, откуда они были родом? Конечно, я не сдвинусь с места, но кажется, что я мог бы оказаться там. Я должен буду покинуть эту библиотеку, чтобы сказать, что я никуда не перенесся, чтобы быть уверенным в этом. А если я справлюсь о чем-нибудь в «De Fabrica Corporis Humani» Везалия, то в чье тело я загляну? И если я возьму в руки «De Arte Sphugmica» Струтия и начну читать о диагностике по пульсу, то чьего пульса коснутся мои пальцы? И если я стану отсчитывать удары этого пульса под тиканье тех часов на столе, то чей пульс я буду измерять: свой или часового механизма? Он затруднился бы ответить на этот вопрос. Ведь если часами меряется пульс, то чем тогда меряется ход часов? Мудрость библиотеки начала брезжить в его сознании, когда он принялся размышлять о времени как о тикании часов, как о всего лишь пустом звуке.
Молодой человек застыл, поглощенный своими странными мыслями. Он чувствовал себя так, словно он совершенно случайно оказался среди чуждой и одновременно захватывающей воображение местности и, открыв глаза, чтобы осмотреться кругом, увидел все и ничего не смог узнать. Он стоял неподвижно, спиной к окну, пока молчаливые ряды книг изучали его со своих полок. Он закрыл глаза и вообразил, будто слышит их бормотание. Гулкое, невнятное столпотворение языков и диалектов, сливающихся, неразличимых. И вдруг – он широко распахнул глаза – он действительно услышал их. Он услышал голоса! Но изумление его длилось недолго, поскольку этот странный феномен приблизился и вошел в комнату, приняв облик Джульетты и представшего вслед за ней мистера Орбилия Квинта.
Седой, слегка сутулый Квинт, с чопорным видом пересекавший комнату, движениями странно напоминал птицу. Джульетта не церемонясь уселась на край стола.
– Так-так, ведь это мой ученик вернулся, чтобы помочь мне в моих трудах. – Голос Квинта неприятно резанул слух Ламприера. – Отлично, отлично, тогда за работу, так? Или мы будем стоять здесь и прохлаждаться, пока на нас не налетят монгольские орды? Ну, Джон…
Орбилий Квинт быстро нашел выход из неловкого положения, снова войдя в роль учителя, но его бывший ученик не собирался склоняться перед авторитетом, который порядком надоел ему десять лет назад и откровенно раздражал сейчас. Нет уж, мой дорогой Квинт, подумал молодой человек, я не собираюсь становиться вашим секретарем, эта библиотека – мое поле действия, теперь пришла ваша очередь ходить под ярмом. Но вслух он сказал, что не ожидал встретить здесь мистера Квинта, но с радостью примет его помощь (которую тот, по правде говоря, ему не предлагал) и что, конечно, чем скорее они начнут, тем лучше. Они оба занялись подготовкой перьев, писчей и промокательной бумаги, и именно Ламприер, приведя в готовность инструменты, взял инициативу на себя.
– Начнем с самого начала, – провозгласил он. – С Гомера.
– Вопрос, я думаю, заключается не в том, вносить его в список или нет, а в том, какое издание предпочесть, верно? – парировал Квинт.
– Лучшим изданием считается, разумеется…
– …издание Гейне, – перехватил Квинт.
– Нет, издание Евстафия Солунского, без сомнения, – самое лучшее. Но поскольку оно практически недоступно, то подойдет и Гейне.
Поделив почести приблизительно поровну, они перешли к Гесиоду, в споре о котором Ламприер отстоял преимущество пармского издания, появившегося всего год назад, причем победа досталась ему главным образом за счет того, что Квинт ничего о нем не слышал. Джульетта, хоть и не имела ни малейшего понятия о многообразных достоинствах издателей аскрийского мудреца, достаточно хорошо разбиралась в многообразных достоинствах их защитников. Она раздувала пламя их соперничества одобрительными или предостерегающими восклицаниями, пока они продолжали сражаться, забираясь в умопомрачительные дебри грамматики, упоминая недостоверные фрагменты текстов и пускаясь в самые сложные тонкости классической палеографии. Их списки были полны именами давно почивших авторов, а воздух, казалось, загустел от споров по поводу выбора наиболее достойных.
Ламприер упорно бился за сочинение Оппиана о рыбах. Квинт согласился на «Halieuticon», но стоял как скала за «Cynegeticon». Квинт добился, чтобы его соперник выслушал цитату в двадцать строк из Вакхилида.
– Браво! – воскликнула Джульетта, когда он закончил.
Ламприер ответил шестью возможными реконструкциями строчки из Анаксила и сорвал равную похвалу. Каждый был подчеркнуто вежлив по отношению к другому, но оба знали, что речь идет о том, в чем они были мастерами, о том, что в определенном смысле было их сутью. Возбудительница их соперничества встряхивала локонами и хлопала в ладоши, поощряя их усилия, и вот уже сражение переместилось из Афин в Рим. Тщетно пытался Квинт умерить ее энтузиазм, она подливала масла в огонь войны, усевшись на край стола. Ламприер настаивал, что Цезарю нет места в литературном пантеоне.
– Либо это были просто записки для памяти, либо он не понимал основных принципов грамматики, – нетерпеливо доказывал он. Квинт был уже знаком с подобным ходом мыслей, но не желал уступать.
– Он заслуживает места как стратег, – категорически заявил он.
– А «Энеида» – как путеводитель для путешественников, – возразил более молодой из собеседников, выставляя напоказ слабость такого довода.
– Э-э, нет, но позвольте, это же совсем не одно и то же…
Но Ламприер уже явно брал верх. Сочинение Катона «De Re Rustica» спровоцировало еще одно столкновение: Квинт отдавал предпочтение изданию Авзония Помпоны, Ламприер – более современному изданию Геснера. В конце концов Ламприер сдался, но зато остался непоколебим в полудюжине других случаев. Никогда еще его мысль не была такой ясной, его аргументы – такими острыми. Он с легкостью цитировал на память длинные отрывки, останавливаясь лишь затем, чтобы тут пояснить трудное место, там отметить недостоверное прочтение. Все было ясно, и пока он, доказывая одно положение и опровергая другое, не выпускал старика из виду, подлинный объект, истинная цель его стараний – Джульетта – теперь открыто была на его стороне. Это пришпоривало его еще больше.
За окном стало смеркаться, когда они добрались до Секста Проперция. Квинт обливался потом, в то время как на лице его оппонента блуждала полускрытая улыбка, словно он думал про себя о чем-то смешном.
– Издание Сантена, я слышал, замечательно. Сантен краток, учен…
– Я так не думаю, – коротко отрезал Ламприер.
– Ну, тогда издание Бартия…
– Нет, Проперций не стоит того, чтобы включать его в список.
Тут Квинт обнаружил, что попал в странное положение: он вынужден был защищать нелюбимого им поэта от обвинений человека, который был известен своей горячей к нему привязанностью. Но Ламприер не собирался сдаваться на этот раз: стихи Проперция похотливы, их стиль груб, их грамматика хромает, они полны неуклюжих архаизмов.
– …и если мы любим его за ученость, то в равной степени мы можем удовлетвориться Овидием, – пренебрежительно закончил он.
Квинт чувствовал искушение присоединиться к этим обвинениям в адрес Проперция, но вместо этого, будучи поставлен в положение противоречащей стороны, принялся горячо оспаривать каждое из них. И все же ему не удавалось убедить Ламприера. Шумное возбуждение Джульетты нарастало.
– Ну разве что, – уступил наконец молодой человек, – если взять одну только пятую его книгу, поскольку первые четыре кажутся совершенно неприемлемыми.
Квинт подскочил, чувствуя возможность компромисса.
– Именно, именно пятая книга, я именно это и… – От волнения он стал запинаться, слова сталкивались, так он спешил выразить согласие. Ламприер выждал подходящий момент и наклонился к своему бывшему учителю:
– У Проперция нет пятой книги стихов.
Он уронил свое замечание, словно бросил камень в спокойный водоем, и водоем поглотил его, и остались лишь круги на поверхности, которые мягко побежали к берегу и в молчании растворились, не достигнув его. В комнате вдруг стало очень тихо.
– Уже поздно, мне надо идти, – пробормотал старик.
Не глядя на молодых людей, он повернулся и двинулся прочь из комнаты. Лишь когда он закрывал за собой дверь, Ламприер увидел написанное на его лице унижение. И в тот же момент он почувствовал стыд. Стыд и глубокое раскаяние в своем поступке, подкрепленное уверенностью в том, что он был не прав. Дверь затворилась, и несколько мгновений в библиотеке слышалось только тикание часов. Но Джульетта не считала, что он поступил дурно. Она подбежала к тому месту, где он стоял, повесив голову. Положила свою прохладную ладонь на его щеку и на крохотную долю секунды коснулась ее губами.
– Браво, мой воитель.
Ее горячий шепот над его ухом.
* * *
«Примите мою благодарность, мистер Ламприер, и это в знак того, что я удовлетворен вашими трудами. Вместе с вами мы дней десять будем наполнять карманы книготорговцев Англии деньгами».
Вместо подписи под запиской стояла только одна буква «К». «Кастерлей». Он перевернул книгу, которую держал в руках. Она была великолепна. «Ovidius Publius Naso. Metamorphoses» было вытиснено серебром на черной коже ее переплета. Он раскрыл ее наугад:
Rumor in ambiguo est; aliis violentior aequo
Visa dea est…
Четыре дня прошли с тех пор, как он победителем вернулся из библиотеки. Четыре дня, в течение которых он думал лишь о прикосновении губ к своей щеке. Он снова стал рассеянным, но более счастливым на вид, думала про себя его мать. Шорох бумаг, доносившийся из кабинета отца, стал беспрерывным, Шарль Ламприер теперь пропадал там день и ночь. В нормальном состоянии его сын непременно сделал бы эту активность предметом своего самого тщательного исследования в попытке подобрать еще один ключ к той загадке, которую представлял собой его отец, но теперь он был целиком поглощен собственными мыслями. Мысли о девушке, жившей в доме по ту сторону долины, больше напоминали молитвы, молитвы, которые больше напоминали любовь. Напоминали любовь, и все же что-то заставляло его держаться на расстоянии от нее. Когда он заглянул в ее глаза в первый раз, тогда, возле церкви, он увидел там образ всего, что было для него желанно, всего, что он мог бы полюбить. Но больше он не видел в них ничего. Что там, за этими глубокими черными глазами, он не знал. Они сбивали его с толку и одновременно волновали.
Лидийские женщины, фиванские и гемонийские девы, обращающиеся в деревья, птиц и быстрые потоки, чтобы избежать прикосновения грубых рук, пытающихся схватить их за лодыжки. Он наугад переворачивал страницы, знакомые истории Кеика и Алкионы, Юпитера и Европы, мести Алфеи своему сыну мелькали в его памяти. Вполне подходящий подарок, думал он. Но сама книга была странной. В тексте, насколько он успел заметить, не было ошибок, однако нигде не упоминалось имя издателя. Не было и года публикации, не было никаких отметок печатника, которые могли бы указать ее происхождение. Единственным ключом к этой загадке была, пожалуй, сама необычность издания. Посередине фронтисписа был оттиснут круг, который, судя по всему, служил каким-то символом, однако отпечаток был нечетким, в одном месте круг треснул. В других изданиях не только один какой-то круг имел бы трещины. В других изданиях это ни на секунду не остановило бы на себе его взгляда. Дефекты печати в книгах встречались нередко. Но в этом издании шрифт повсюду был превосходным, каждая линия, каждая точка были оттиснуты совершенно отчетливо. Он был озадачен. Однако он постарался, чтобы этот дефект не нарушил того удовольствия, которое он получал, перелистывая страницы. Почти каждый сюжет был иллюстрирован. По всему тексту были разбросаны небольшие литографии, которые удачно дополняли прекрасный латинский шрифт, но и не привлекали особенно его внимания. До тех пор, пока он не дошел до истории Актеона и Дианы.
Эта иллюстрация отличалась от остальных. Она занимала целую страницу, была сделана тщательнее других и выглядела так, словно художник лишь скрепя сердце придал ей стилистическое сходство с остальными иллюстрациями. Ламприер заметил, что эта страница не была включена в общую нумерацию. Очевидно, художник долго и старательно размышлял над глупостью Актеона. Бедный Актеон, приговоренный своей собственной несчастливой судьбой к тому, чтобы узреть жестокую девственность Дианы в ее наготе. Она всего лишь удивлена, стоя в своем озере, ее лук не натянут. Но это не спасает Актеона, его голова уже превратилась в оленью, а его собственные собаки вонзают клыки в его ноги и грудь. Одна рука простерлась в поисках опоры к стоящему позади дереву, другая в бессильной мольбе о помощи поднялась к небесам, из оленьей глотки вырывается рев боли, не способный облегчить его страдания. Диана кажется спокойной, ее тонкие руки, украшенные только кожаными, отделанными бирюзой браслетами, держат лук в стороне, словно показывают его какому-то спрятавшемуся, но допущенному к лицезрению наблюдателю. Одна ее грудь открыта взору. Два ряда деревьев, сужающихся в перспективе, уходят на задний план рисунка, и в тени их тонов и полутонов фигура, напоминающая человека верхом на лошади, наблюдает за этой сценой. Рисунок приковал к себе внимание молодого человека. Он не знал почему. Судьба Актеона прежде мало занимала его. Но теперь он задумался над этой историей, бессознательно стараясь понять, чем она его привлекает. Но и на сей раз ему удалось найти в ней лишь то же, что он находил и раньше. Мрачная ирония Овидия, странное сочетание красоты и жестокости и абстрактную жалость к внуку Кадма, низверженному crimen fortunae. Вопрос о том, заслужил Актеон свою печальную участь или нет, был избитой темой для дебатов ученых-классиков. Он вспомнил, как однажды сам спорил об этом с Квинтом, и под конец оба они поменяли свои взгляды и стали защищать точки зрения, противоположные первоначальным. Это было приятное воспоминание, и он внезапно снова ощутил неловкость, вспомнив свою победу над стариком. И все же Джульетта одарила его своей милостью, и даже более того. Она поцеловала меня, подумал он и снова вернулся к ярости Дианы, вызванной любопытными глазами Актеона.
* * *
Ключа не было. Во всяком случае, его не было здесь. И не было до сих пор… Шарль Ламприер оторвался от своих трудов. Время было против него. Тропа, по которой он шел, привела его к концу, и все же завершения пути все еще не было видно. Он был близок, это-то он знал, возможно, достаточно близок. Возможно, он потревожит их воды, даже если ему не удастся подвести их к поверхности, или, может быть, они вынырнут по собственному желанию? Он не улыбнулся при этой мысли. Ему предстояло забросить наживку для существ, о которых он не знал ничего, кроме того, что они ждут его в темных глубинах, куда не мог проникнуть его взгляд. Но пришло время выманить их на свет… Или время умереть? Он притворился, что сердится на себя за эту мелодраматичную мысль. Но где-то внутри его скрывалось знание, что эта мысль могла обернуться действительностью. Она ждала, пока он сорвет с нее покровы, и он не спешил сделать это. Когда он будет готов к этому знанию? Когда вообще кто-нибудь бывает к нему готов, подумал он. Бриз, влетавший в окно, загибал углы бумаг, наваленных в беспорядке на столе перед ним. Время от времени одна из них мягко опускалась на пол. Там их скопилось уже довольно много. «Сколько времени я здесь?» Они давно могли узнать об этом у Чедвика, его поверенного. Он должен допустить, что такая возможность существовала. Об остальном легко можно было догадаться. Хотел бы он, чтобы и ему было так же просто. Было уже поздно, звезды лили на него свой свет с летнего неба. Где-то за всеми этими светящимися точками лежал свой порядок, где-то, говорили богословы, находился образ, который объяснял все. «И возможно, я найду его», – подумал он.
* * *
Если бы кто-нибудь, наделенный исключительно острым зрением и возможностью взобраться на верхушку розельской ветряной мельницы, посмотрел на запад в сторону дома Ламприеров, он увидел бы, с какой приятной для глаза симметрией две головы, погруженные в сон, лежат на столах, расположенных под окнами левого и правого крыльев дома. А если бы он был еще и совершенно глух и, следовательно, не мог слышать, как Марианна Ламприер устраивает побудку, ему показалось бы почти чудом, что обе головы внезапно подскакивают, руки стирают с лиц сонное оцепенение, рты зевают, тела потягиваются и исчезают почти одновременно – так, словно они куклы, управляемые веревками из одной связки. Однако такой наблюдатель вскоре должен был бы отказаться от подобного сравнения, если бы обнаружил, что на этом течение двух взаимосвязанных утренних ритуалов расходится и оказывается, что каждая голова содержит совершенно особые представления о том, какие действия способствуют переходу от сонливости к состоянию бодрствования.
Пока Шарль Ламприер поливал голову водой из белого эмалированного таза, его сын разевал рот, чтобы увидеть в зеркале свои зубы. Джон Ламприер снял очки, чтобы стереть остатки сна с глаз, и робко плеснул немного холодной воды себе в лицо. Его отец насухо вытер шею полотенцем и надел хрустящую чистую рубашку. Совершив соответствующие омовения, они спустились вниз и снова сошлись за завтраком. Их ждала неприятная новость.
– Пожалуй, это последний солнечный летний день, – приветствовала их Марианна Ламприер.
– Пожалуй, Марианна, пожалуй, так и есть, – ответил ее муж с полным ртом, пережевывая яйцо; ее сын кивнул; у обоих одновременно возникла одна и та же мысль.
– Нет, Марианна. В этом совсем нет необходимости.
– Наш дом никогда не выглядел, никогда не выглядел таким…
– …таким приятным, – на ходу придумал Шарль, закончив фразу, начатую сыном.
Марианна Ламприер ждала, пока они замолчат.
– Последний летний день – это день, когда дом прибирают к зиме, – провозгласила она, улыбаясь при виде того, как вытянулись их лица. – И я НЕ ЖЕЛАЮ, чтобы вы оба крутились у меня под ногами. Ты закончил завтракать, Джон? Хорошо. Шарль? – (Он протянул ей пустую тарелку.) – Я не желаю видеть вас обоих до пяти вечера, самое раннее. А затем я хочу, чтобы вы оба были здесь. – Смеясь, она стала подталкивать их к дверям. – В пять часов! – крикнула она им вслед, и дверь захлопнулась.
Оказавшись снаружи, они смущенно посмотрели друг на друга. За их притворными протестами против изгнания из дома скрывалось не часто посещавшее их ощущение близости, которое теперь, когда покров шутки был сброшен, смутило их обоих. Впрочем, ерунда. Они просто пошутили, как сделали бы на их месте любые отец и сын. Джон Ламприер усмехнулся.
– Думаю, я мог бы пройтись до долины Святого Лаврентия, – сказал он.
– А я схожу навестить Джейка Стоукса, – ответил его отец.
Оба улыбнулись, это были их обычные места изгнания, когда Марианна принималась за генеральную уборку. Из дома доносился стук котлов и сковородок, служивший аккомпанементом к деятельности, совершавшейся внутри. Дом звучал словно кузница, и они знали, что Марианна скоро выйдет за водой.
– Тогда до вечера, Джон.
– Прощай, отец.
И на этом они расстались.
За полями прихода Святого Мартина, в двух или, возможно, трех милях от них, виконт Кастерлей вел коня под уздцы в обход псарни. Конь храпел и вскидывал голову, раздраженный внезапным лаем и рычанием. На лице виконта застыла решимость, смешанная с возбуждением. Их план принял окончательные очертания, когда к ним пришел тот поверенный. В свое время все они, даже Жак, поняли, что дело снова идет к этому. Как это было всегда. Как это всегда будет.
Куда запропастилась девчонка? Псы царапали когтями землю, чувствуя скорую свободу. Он поднял щеколду, и они хлынули во двор, налезая друг на друга в злобной свалке из хвостов и лап, щелкая зубами в попытке схватить друг друга за уши; тут и там возникали короткие жестокие схватки, в которых каждая собака отстаивала свое место в иерархии своры. Виконт взобрался в седло, и нетерпение собак, предвкушавших скорую охоту, стало еще более неистовым. Где же эта чертова девчонка? Он позвал ее, чувствуя, как нарастает его раздражение, и она выбежала из-за угла. Прежде всего она должна была занять свое место. Проволочек здесь быть не могло.
– Залезай! – приказал он, пока она ждала, полная тревожных опасений, в соответствующем своей роли виде, прикрытая плащом.
Собаки никак не могли успокоиться. Сильные животные. Он почувствовал, как конь выровнял спину под легким весом девушки. Ее руки сомкнулись вокруг его торса. Она сыграет свою роль, как он учил ее, даже не зная смысла представления. Он улыбнулся про себя над иронией, которая скрывалась в этой мысли. Разработка всего сценария могла принадлежать и не ему, он даже мог негодовать при мысли о том, что ему поручено участвовать в нем, но сама его роль – в ней было чем полакомиться. Внезапно он бросил думать об этом, прочно ухватившись за мысль о том, что предстояло сделать. Конь, всадники и свора гончих сделали полный поворот, а затем вырвались за ворота, туда, где их ждали ограда и лежавшие за ней поля. Собаки веером рассыпались впереди в предвкушении погони и убийства.
После того как отец и сын расстались, Шарль зашагал по тропинке, которая вела к церкви Святого Мартина, а его сын направился прямиком через поле к скалистым обрывам, вздымавшимся вокруг залива Боули. Достигнув церкви, Шарль тоже свернул в поля, следуя вдоль живой изгороди на восток, в сторону Ла-Вале и дома Джейка Стоукса в Бланш-Пьер, куда он и направлялся. Джейк, должно быть, ждет его. Он знал не хуже Шарля, что генеральные кампании Марианны по приведению домашнего очага в порядок проходят согласно строгому расписанию. А пока Шарль шагал через поля, делалось все более ясно, что это был действительно последний погожий летний день.
Солнце поднялось высоко, и в неподвижном воздухе повисла жара. На юго-востоке он заметил гряду темных, пасмурных облаков, которые, казалось, набухали и чернели прямо на глазах. Джейк, должно быть, тоже заметил их и теперь гадает, как поступила Марианна. Воспоминание о жене внезапно кольнуло Шарля. Она была особенно красивой, когда прятала невольную улыбку за притворной суровостью. Она была такой желанной; ему вдруг пришло в голову, что они не делили ложа уже несколько недель. Сколько? Он не мог вспомнить, и его вдруг охватило желание немедленно вернуться домой, забыв обо всем. Вернуться, распахнуть дверь, и поцеловать ей руку, и сказать, что только такое грубое животное, как он, мог так пренебрегать ею. И она, должно быть, рассмеялась бы и сказала, как это было однажды, что у нее страстная тяга к грубым животным, и она взяла бы его за руку и повела по лестнице наверх.
Но Марианна была занята и вряд ли одобрила бы его вторжение. Он знал это и поэтому продолжил свой путь. В зарослях живой изгороди пели птицы. Ему показалось, что он увидел сороку и услышал лай собак вдали. Он любил свою жену. Он надеялся, что у него еще будет время загладить свое пренебрежение, – именно так, подумал он, она должна расценивать его отношение к ней. Дерн, высушенный летним солнцем, не хотел пружинить под ногами. Поля на высоких участках покрылись трещинами, напугавшими кое-кого из крестьян. «Земля выпускает своих духов», – говорили они, сами в это не веря. Он снова услышал собачий лай. Кастерлеевские собачонки, подумал он. Только богу известно, зачем он держит их. На Джерси и охотиться-то не на кого.
Он наугад выбрал тропинку через поля, следуя скорее общему направлению, чем определенному маршруту, и, вероятно, неудачное расположение живой изгороди было виновато в том, что он, вместо того чтобы отправиться на юг, двинулся к северу. А может, он просто заблудился. Но одно было определенно: как только он поворачивал на юг, то сразу слышал лай кастерлеевских собак. Во всяком случае, он полагал, что это были собаки Кастерлея. На самом деле ему ни разу не доводилось их видеть. Он не любил собак, но его полуосознанные усилия обойти свору привели лишь к тому, что он вышел на некотором расстоянии к северу от кветивльской мельницы, тогда как рассчитывал оказаться в полумиле от Ле-Шасе. Сейчас он находился в трех или четырех милях оттуда. Чертовы животные. Но больше всего он был раздосадован собственной робостью. Он решил спуститься напрямик в долину Святого Лаврентия и идти вдоль ручья на юг до Бланш-Пьер.
Свора ускорила бег. Через Чэмпс-Клэрс, перерезав Чейпл-роуд у Андо, кружась и двигаясь вниз к Кветивлю и дальше в долину; гон вел их через кустарник и пастбища, заставлял преодолевать изгороди и канавы, стены и заборы, пересекать луга и вспаханные под пар поля и продираться сквозь подлесок, который вскоре стал переходить в лес, пока корни деревьев не вылезли из земли так высоко, что собаки начали спотыкаться о них, сбегая вниз по крутому склону. Всадник выбирал дорогу более осмотрительно, направляя коня к зарослям кустарника, которые, он знал, были внизу. Собаки запыхались, их языки вывалились наружу. Они больше не лаяли.
Крутые бока долины были покрыты черной землей, которую даже древесный шатер не сберег от высыхания. Она крошилась под ногами Шарля, пока он скользя спускался по склону. Несколько раз он чуть не упал. Деревья выставляли из-под земли толстые шишковатые корни, служившие ему опорой при спуске. По мере того как склон делался все более пологим, деревья становились тоньше, и их место заступали толстые стебли куманики. Шарль помнил этот гибкий колючий кустарник с детства, когда с другими детьми они ходили в лес за ягодами. Впрочем, здесь ягоды никто не собирал. Они сморщились и превратились в плотные коричневые комочки на ветвях. Он осторожно огибал густые заросли, когда обнаружил, к своему удивлению, хорошо различимую тропинку. Должно быть, ее протоптали недавно, подумал он. Но кто? Он двинулся по ней, на ходу вытаскивая колючки из одежды. Шум бегущей, а возможно, и падающей воды достиг его ушей, но заросли высоких папоротников полностью заслоняли место, где шумела вода. Он раздвинул папоротник и шагнул вперед. Это действительно был небольшой водопад, но затем его глазам предстало зрелище, от которого он сразу упал на колени, словно у него разом лопнули подколенные сухожилия. Горячий удар сердца разошелся по телу.
– Боже милостивый! – воскликнул он при виде открывшейся перед ним сцены.
Вот-вот пора начинать, да, подумал человек, сидевший верхом на коне. Его мозг работал очень четко. И мальчишка тоже. Скоро. Он собрал собак, когда они достигли берега ручья. Собаки знали, что цель их погони близка. Он держал их, выжидая, выстраивая в голове путь, который должен был проделать мальчишка, оценивая расстояние и рельеф местности в пересчете на время. Сверху палило солнце. Скоро, вычислял он, мальчишка должен будет подойти к месту, отведенному для него, и сыграть свою роль в предстоявшем спектакле. Затем он почувствовал, что не может больше противиться желанию завершить представление. Он сбил собак в кучу и двинул коня вдоль ручья вверх по течению. Пора.
Джон Ламприер бесцельно брел среди скалистых обрывов залива Боули до самого Викард-пойнт, прежде чем свернуть вглубь острова к Камбраю, а затем на запад к каменоломням Мон-Мадо. Оттуда он направился к югу мимо уэслианской часовни в долину Святого Лаврентия. Теплый солнечный свет переливался в листве над его головой и испещрял пятнами землю вокруг. Благодаря очкам он совсем не боялся склона, да и в любом случае западная сторона долины была гораздо менее крутой, чем та, что лежала напротив. Он шагал вперед, ориентируясь на шум ручья, который бежал, невидимый для глаз, ниже и левее.
Он любил эту долину. Жилище человека еще не нарушило ее уединения, и в ней умещалось любое время; это было место, где античные герои могли бегать беспрепятственно, где можно было заметить их мимолетный промельк: солнечный блик на шлеме, быстрое движение, схваченное самым краем глаза. Его щека болела, пролежав всю ночь на книге, которую прислал ему в подарок Кастерлей. Дважды во время сна он вскидывал голову, охваченный паникой, оттого что сквозь сомкнутые дремотой веки ему казалось, будто фигуры на иллюстрации начинают двигаться по странице. Дважды он снова засыпал, убедившись, что это только сон. Но воспоминание об огромном лице со слезами из расплавленной бронзы все еще преследовало его. И о лавке Икнабода тоже, подумал он про себя. Он продолжал идти, приближаясь к своему любимому месту в долине – к водопаду, где быстрый поток падал со скалы и разливался неглубоким озером, прежде чем снова сузиться и двинуться дальше вниз через долину к Бланш-Пьер. Где-то здесь находилось то место, куда он не раз приходил, чтобы просто сидеть и слушать шум падающей воды.
Он услышал слабый рокот задолго до того, как увидел водопад, и, настроившись на него, как на сигнальный маяк, пошел на звук. Но когда он пробирался вниз, сохраняя равновесие под углом к склону, он услышал короткий вскрик и последовавший за ним громкий всплеск воды. Кто-то нашел его озеро. Кто-то был в его озере! Он гневно зашагал вперед, обогнул небольшую группу деревьев и на полном ходу замер при виде обнаженной Джульетты Кастерлей, стоявшей под струей водопада.
Он мог бы подбежать к ней. Он мог бы подбежать, и упасть перед ней на колени, и целовать ее там, где целовал ее водопад. Ее живот и грудь, ее губы. Но лишь дышать – вот все, что он сейчас мог. Желание высушило его рот, и он почувствовал, как напрягся каждый мускул его живота. Сияюще-серебристая вода блестела на ее коже. Она отбросила назад свои длинные черные волосы, и сверкающие капли дугой взметнулись вверх. Зачерпывая воду сложенными ладонями, она омывала сначала ноги, затем живот и, наконец, грудь; крошечные капельки срывались с ее сосков, затвердевших от холода, обратно в темную воду, бурлившую у ее ног. Водопад обрушивался на нее сверху, и она протягивала руки, чтобы обнять его, ловила ртом, чтобы ощутить вкус, выгибала спину, чтобы почувствовать его ледяное прикосновение на позвоночнике, между ягодиц, на бедрах. Она стояла под взглядами, направленными к ней с обеих сторон озера, где скрывались в зарослях отец и сын. Пока она отдавалась холодным поцелуям водопада, взгляд Джона Ламприера упал на родимое пятно на ее плече, но, прежде чем он успел его разглядеть, она повернулась к нему другим боком.
Алебастровая кожа, агатовые глаза, ее тело качалось от отца к сыну. Со своей стороны озера Шарль Ламприер видел все, что видел его сын. Все, кроме одной мелочи. Белое тело в черной воде и блеск капель, скатывающихся с ее кожи. И когда она повернулась, он увидел, как сверкающие капли разлетаются вокруг нее, как серебряная петля, поднимающаяся из озера. Он увидел черный треугольник внизу живота, ее груди и ее глаза, которые были еще черней. И пока ее тело поворачивалось перед ним, он увидел пятно, отметину, которая за секунду до этого мелькнула перед глазами его сына и которую тот не узнал. Но отец узнал ее, и горло его перехватило от ужаса, он понял, что перед ним знак, которого он боялся больше всего на свете, который горел в его душе с той же силою, с какой кто-то выжег его на белой коже. Разорванное кольцо, визитная карточка всего того, с чем он боролся. И тогда он понял, что его терпеливые, безликие враги перехитрили его, что все его усилия, и усилия его отца, и отца его отца снова ни к чему не привели. Сейчас ему будет предъявлен счет, и расплачиваться придется жизнью. Они нашли его. Еще мгновение он медлил на коленях, словно завороженный сознанием собственного поражения, затем выпрямился во весь рост, чувство протеста поднялось в нем и вылилось бессмысленным криком:
– Нет-нет! Не сейчас! Не здесь!
Затем он услышал свору. Он помертвел, крик замер в его горле, когда он понял, что это он был их добычей с самого начала. Но время для любых размышлений прошло.
Псы показались из-за кустов в сорока ярдах ниже по течению ручья, двигаясь быстро, низко стелясь над землей. Он взглянул на обнаженную девушку, которая теперь в упор смотрела на него, стоя в озере. Ее блестящие черные глаза погружались в него. Он приказал себе не бежать, храбро встретить все, что случится. Но сорвался с места, с бешеной силой сминая папоротники и кусты на своем пути, в то время как на другой стороне водоема, под покровом нависших деревьев, другая пара ног пыталась бежать и не могла. Другая пара рук пыталась разорвать возникающий ночной кошмар и не могла. Он пытался кричать, но слышал лишь вопли своего отца.
Солнце палило сверху, ослепляя бегущего человека. Первый пес кинулся на него, Меламп, зубы сомкнулись на его голени, первый крик боли, первая кровь, Ихнобат, вцепившийся в ребра, рубаха рвется, белое тело обнажается, Памфаг, вонзающий желтые зубы в запястье, поднятое в тщетной… Доркей хватает его за другую руку, тащит вниз, Орибаз выхватывает кусок кровавого мяса из икры жертвы, спазм ноги, он падает, и Неброфон находит горло, раздирает его, так что больше не слышно криков, лишь шум крови в трахее, предсмертный хрип, который побуждает Терона впиться в мякоть щеки. Лалапу – вцепиться в язык и трепать его. Птерел и Агра рвут зубами детородные органы, огрызаясь на Гилея, который грызет сухожилия сзади колена, окровавленная плоть все еще шевелится, пока Напа и Пемена не начинают рвать шею с двух сторон, Гарпия отскакивает назад, вздрагивая от громкого треска кости, жадно лижет теплый костный мозг, и вместе с нею Ладон, их оттесняет Дромад, тогда Канакея, Стиктея, Тигрид и вся свора набрасываются на труп. Алкея пробивает себе дорогу к серебряному озеру. Левкон задирает окровавленную пасть к склонам долины. Деревья шелестят, густая зеленая листва пляшет на ветру. Асбол яростно облаивает медленные движения листьев.
Юноша катается по траве, вжимая лицо в мягкую почву. Лакон скулит, его морда в крови. Аэлл скребет когтями землю. Истерзанное тело содрогается в последних мышечных конвульсиях. Фей играючи припадает к земле. Юноша царапает землю, ломая ногти. Ликиска вскидывает голову на плеск воды под копытами лошади, которая поднимается вверх по ручью. Киприй возглавляет свору, когда псы послушно подбегают к всаднику. Гарпал медлит у озера. Девушка смотрит на всадника, ожидая знака. Меланей оглядывается на труп. Всадник молча протягивает ей руку. Лахнея нюхает воздух. Юноша корчится на земле. Лабр носится кругами. Она бежит к всаднику, вода брызжет из-под ног во все стороны. Аргиод убегает с ее пути. На ней надеты ножные браслеты из мягкой коричневой кожи, отделанные бирюзой. Гилактор слизывает кровь у себя со спины. Меланхет соскакивает с берега. Девушка подбегает и запрыгивает в седло, прижимается влажной щекой к спине всадника. Теридамада задирает голову и лает на небо, в то время как конь с седоками медленно скрывается из виду.
Длинная, темная гряда облаков неспешно плыла поверху, закрывая от солнца холмы, поля и долины. Она накрыла тенью растерзанное, изувеченное тело отца у озера. Она накрыла тенью сына, обернув его в свой серый саван. Серая тень касалась его кожи холодными, словно туман, пальцами. Он чувствовал, как сухие, мучительные рыдания пытаются прорваться сквозь его горло. Сначала слов не было. Глубоко внутри его уже зрела мысль, прорастая сквозь его тело и медленно просачиваясь в чашу его мозга, подсказывая слова для его горя, и, когда она соединилась с ним, он принял ее. Перед его мысленным взором предстала раскрытая книга, Актеон был все еще жив, все еще ждал, когда псы набросятся на него. Здесь, наполовину погрузившись в воду, лежали останки его отца. Между двумя этими телами находилось его собственное тело, которое связывало их, превращая одно в другое.
* * *
В масляной лампе было девять фитилей. Она мерцала, испуская слабый свет. Из девяти фитилей горели три.
– Законопроект Дундаса, возможно, будет обсуждаться в следующем месяце. Говорят, его поддержат.
– Мы изучили этот вопрос. Никаких трудностей не предвидится, хотя…
– Небольшая смазка может помочь кое-кому примириться со своей совестью. Проследите за этим. Если будут какие-то сложности, мы вернемся к этому еще раз. – Он сделал паузу. – Что с тем, другим вопросом?
Наступило короткое молчание.
– Все прошло, как мы планировали.
– Тогда Жака можно посылать во Францию. Мы не можем больше тянуть. Девчонка поедет с ним.
Молчаливый кивок подтвердил согласие.
– Мальчишка?
– Все под контролем. Я не предвижу никаких трудностей, по крайней мере пока.
– Вы здесь именно для того, чтобы предвидеть. Постарайтесь справиться. Вспомните, что поставлено на карту.
Прозвучал третий голос. Глубже, медленнее, чем остальные.
– Все. На карту поставлено все.
* * *
Перегруженный пакетбот страдал от килевой качки. Каждый раз, когда его нос зарывался в мелкую зыбь, цыплята в ящиках, составленных штабелем в передней части судна, принимались верещать от ужаса, а пассажиры на палубе хватались за леера, чтобы удержаться на ногах. Похоже, его снова начинает тошнить. Он сидел на своем дорожном сундуке, расставив ноги для опоры, и глядел назад, на Джерси, все еще ясно видимый за кормой. Небо было свинцовым, и море казалось тусклым и мрачным. Оно кажется холодным, подумал он, хотя знал, что море бывает самым теплым именно в начале осени. Ему говорил об этом отец.
С тех пор прошло две недели. Он почти ни с кем не разговаривал. Он не плакал. Джейк Стоукс нашел его. Он отправился навстречу Шарлю, но наткнулся на его сына, потерянно бродившего по полям к северу от Бланш-Пьер. Лил страшный дождь. Он вымок насквозь, так ему потом сказали. Он не помнил. Его пальцы все еще ныли, ногти отрастали медленно. Когда они привезли тело в Сент-Хелиер, он опознал его.
– Это мой отец, – сказал он, хотя лицо было изуродовано до неузнаваемости.
Он опознал отца по одежде, точнее, по ее обрывкам, поправился он. От Джейка Стоукса он узнал, что, по словам коронера, смерть наступила быстро. От раны на горле. Кастерлей сам привел людей туда, где лежало тело, а затем перестрелял всех собак.
Ламприера действительно вырвало, он едва успел перегнуться через борт. Густая желтая слизь поплыла прочь от судна. Мать плакала в конторе у д’Обиссона.
– Полный текст завещания хранится в Лондоне, – сказал д’Обиссон. – Эти документы – лишь отсылка к нему.
Нотариус любил слова такого рода: «отсылка к завещанию», «второй душеприказчик», «кодицил»… Д’Обиссон говорил долго, но вся его речь сводилась к одному: Джон должен ехать в Лондон. Ламприер не возражал, но Марианна заплакала.
Впереди он разглядел Гернси, в получасе пути, не больше. «Это я, значит, это был я, я читал об этом, я стал свидетелем этого…» Но размышления снова и снова приводили его к мысли, которую он не мог вынести, к убеждению, которое преследовало его, словно тайный, невидимый враг. Он посмотрел вниз, за борт судна. Там, под обычной поверхностью волн, что скрывается там?
Мелкие волны бились о борт. Наверху кружили чайки. Судно, крохотная точка на огромном однообразном фоне, изъян на глади. Чайки, поднимаясь все выше, ловили теплый восходящий поток и двигались вместе с ним, пока им не становились видны оба острова, Джерси и Гернси, а вдали – побережье Франции. Но они летели еще выше, и наконец показывалась Англия, серое пятно на горизонте.
Далеко внизу пакетбот входил в гавань Сент-Питер-Порта. Молодой человек поднял сундук на плечо и понес его вниз по сходням. Дойдя до конца причала, он остановился и оглянулся, всего один раз, прежде чем зашагать вперед.
Прощай, Цезарея.