Читать книгу Словарь Ламприера - Лоуренс Норфолк - Страница 7

Отплытие: 1600 год
II. Лондон

Оглавление

Чайки хрипло кричат и кружатся так низко, что их голоса слышны в карете, которая, подпрыгивая и переваливаясь, тащится по грязи и навозным кучам. Косо посаженные колеса оставляют глубокие колеи на дороге к Лондону. От Саутгемптона до Гилфорда и Холмсдельской долины карета претерпела слякоть, дождь, лед, поломку дышла и невыносимое зловоние, которое висит в ноябре над Норт-Даунс. А сейчас небо чистое. Лошади с силой налегают на оглобли и всхрапывают, когда кучер щелкает над их спинами кнутом. Они тяжело дышат на холодном воздухе. Сквозь съежившиеся деревушки и пустые поля, мимо заброшенных ферм, мимо сверкающих, как старое серебро, потоков, мимо курящихся паром стогов сена, мимо церквей, выглядывающих из зарослей бузины, они держат путь к столице. Дорога перерезает долины, низкие холмы, болота и топи. Теперь она бежит через Джордж-филдз.

Лужайки и деревенские домишки сменяются более солидными заборами, скрывающими окруженные террасами коттеджи, крыши которых выложены красной желобчатой черепицей, а из труб густыми неровными клубами валит дым. Кучер поглубже натягивает шапку и снова нахлестывает усталых лошадей. Они прибавляют шагу, и карета через Саутворк въезжает в предместье Лондона, и дома по мере приближения к центру приобретают сперва один верхний этаж, затем другой, становятся выше и стройнее, и так до самого Лондонского моста, где запруженный народом город внезапно обрывается, уступая место реке.

– …плоть и кровь моей торговли, импорт-экспорт. Как-нибудь да заработаешь пенни, – втолковывает мистер Кливер своим попутчикам, пока они проезжают над медлительной водой.

Его никто не слушает. Женщина с маленькой девочкой вежливо кивает, молодой человек спит, уронив голову на плечо. Кливер не обращает на него внимания.

– Никто не скажет, что Нед Кливер не любит реку! – заявляет он.

Молодой человек просыпается от очередного толчка как раз вовремя, чтобы услышать последнее слово. Женщина согласно кивает.

– Реку? Где река? – спрашивает молодой человек, просыпаясь. Его голос звучит хрипло.

Но они уже миновали реку, и теперь колеса кареты грохочут по булыжной мостовой Ломбард-стрит.

– Вон там, сзади. – Кливер тычет большим пальцем через плечо.

Карета замедляет ход, потому что толпа все прибывает и становится все более шумной, по мере того как они продвигаются по Чипсайду и огибают собор Святого Павла со скоростью улитки. Кливер чихает, не потрудившись прикрыть нос рукой.

– Нет, вы только посмотрите! – продолжает призывать он своих спутников. – Где вы еще найдете такой город! – Кучер натягивает вожжи. Лошади останавливаются.

– Приехали! – кричит кучер вниз.

Кливер выкарабкивается наружу, стаскивает с крыши свой сундук и исчезает, не озаботившись даже словом на прощание. Женщина с девочкой выбираются следом за ним, а затем из кареты выходит и молодой человек, все еще нетвердо держась на ногах и не вполне проснувшись. Женщина перекладывает саквояж в другую руку и протягивает ему ладонь на прощание.

– Благодарю вас, миссис Джеммер.

– Всего доброго, мистер… – Она пытается припомнить его имя, которое слышала всего один раз, когда три дня назад они садились в карету. – Примите мои соболезнования, сэр, – говорит она наконец и уходит.

– Ваше? – спрашивает кучер, снимая сверху дорожный сундук.

Молодой человек берет его и начинает рыться в карманах. Рука его наталкивается на медальон с портретом матери, который та вложила в его ладонь, когда он поднимался на борт пакетбота, чтобы покинуть Джерси. Со всех сторон его толкают прохожие. Он снова шарит в кармане и вытаскивает листок бумаги с планом, тщательно нарисованным рукой матери, на котором показано, в какую сторону ему следует идти от любого места на реке. Он должен только найти Темзу, и он не заблудится.

– Поберегись!

Он отскакивает в сторону, и мимо него по мостовой грохочет ручная тележка. Он вскидывает на плечо сундук.

– Ой!

Его относит вперед, когда дородный господин за его спиной требует освободить дорогу. Широкая улица, на которую он попал, запружена торговцами-разносчиками и покупателями, не уместившимися в пределах рынка Флит-маркет и выплеснувшимися на соседние улицы. Владельцы прилавков выкрикивают достоинства своих товаров в скопище народа, которое кипит вокруг. Возчики прокладывают себе путь среди тычков и проклятий, вслед за ними в толпу врезаются носильщики. Страшный шум заполняет уши – это домохозяйки выторговывают пенсы и фартинги у продавцов, которые протестуют против их скаредности. Мальчишки шныряют под ногами прохожих, уворачиваясь от пинков. Собаки протискиваются сквозь давку, спеша по своим собачьим делам.

На другой стороне улицы какой-то человек продает апельсины, по пенни за штуку, с висящего у него на боку лотка.

– Простите, сэр, – начинает молодой человек.

– Мы знакомы?

– Нет, я просто…

– Вам нужны апельсины? – Он протягивает один.

– Нет, я…

– Тогда не отнимайте у меня время.

Такой отпор несколько обескураживает молодого человека, но ничего. Тут множество торговцев, они стоят повсюду. Они должны знать, где Темза. Они и впрямь знают, но никто не слушает его. Они предлагают ему фрукты: хурму, яблоки и груши за четыре пенса, пенни и двухпенсовик. Он шагает вперед, держа на плече сундук, погружаясь вглубь рынка, где царит самая густая давка, где со всех сторон покупают и продают, обменивают и торгуются.

– Не могли бы вы показать мне, где находится Темза? – спрашивает он то у одного, то у другого.

Все смотрят на него, словно он сошел с ума. Ему предлагают брюкву по шиллингу за бушель и репу за ту же цену. Торговки рыбой, на ходу предлагая свой товар, разложенный на лотках, оттесняют его все дальше, где какой-то мальчишка настойчиво навязывает ему коробку нюхательного порошка за шиллинг или три коробки за два. Один из покупателей прислушивается, с первого взгляда распознает хороший товар и тут же берет его, одновременно ухватив за локоть проходящую рыбную торговку, чтобы купить у нее палтуса за трехпенсовик. Три пенса с гинеи, гинея за погляд. Она продолжает кричать, на спине у нее висит корзина, которую она в шесть утра взяла на Биллинсгейтском рынке. Ее товарка продаст вам колбасу еще дешевле, но не притронется к палтусу и за шиллинг, кроме как за столом. Проходя мимо продавца спичек, она опускает в его коробку пенни, а спичек не берет. У бедняги нет обеих ног до колен, по ночам ему снятся зарытые сокровища. «Они спрятаны всего в тридцати шагах отсюда!» – кричит он, подпрыгивая на своих обрубках, молодому человеку, который наклонился к калеке, чтобы задать в сотый раз свой вопрос. Торговля идет неплохо у продавцов требухи, четыре пенса за фунт, и все, что вам нужно, это побольше уксусу. Уксус у бакалейщика, двухпенсовик за бутылку. Вонь из мыловаренных котлов забивает ноздри мистера Гипа, теперь он стал точильщиком ножей, а прежде был скорняком, если позволительно назвать так этого бездельника. Это он наточил нож, которым перерезали горло Кьерену Хейли, и ему пришлось предстать перед сэром Джоном и давать ему объяснения. Вдове Хейли только и досталась в наследство французская болезнь, а ее отпрыск только что стащил парик из корзины торговца, сделав вид, что усердно помогает поднять ее на спину. У каждого здесь свой бизнес. Парик украшает голову миледи Алисы де Вир, которую сейчас несут в кресле с высокими стенками носильщики, вялая рука держит поводок, рядом спешит спаниель, за шесть несчастных пенсов от Альбермарл-стрит до Пьяццы, по истертому пенни за каждые пятьсот два шага. «Куда прешь, парень? Еще очки нацепил!» Один из носильщиков леди Алисы на миг придерживает шаг, затем движется дальше. Женщины, доступные за гинею, облепили рынок так же плотно, как талию Миллисент Мартин стягивает новенький корсет на китовом усе, купленный у Стейпса на Пиккадилли, целых двадцать три шиллинга, но зато ус прямо из Гренландии. Виноторговец и мясник души в ней не чают за ее пристрастие к мясному пирогу с портером, пенни за пинту, четыре с половиной пенса за окорок и бекон. Ее отец, владелец мастерской гравированных вывесок, получил триста фунтов прибыли в прошлом году, а в этом дела идут еще лучше, отчаялся дождаться жениха, поседел, собирая приданое, приглашается всякий, у кого начищены башмаки. Из кандидатов в зятья один шалопай Уиллем (неизвестного рода, бог весть какого прихода) – единственный купец на его товар, сколько бы он ни давал в придачу. Щетки, которыми Уиллем надраивает свои башмаки, производства Саймона Киркби и «Сыновей Спитлфилдз». Сыновья бурно торгуют с разбойниками из Дептфорд-филдз, специализируясь на оловянной посуде, выручка проворачивается через кофейню Джонатана и растворяется в запутанных колонках цифр, с помощью которых за счетами своих бесчисленных клиентов следит Мармадьюк Оутс, тот самый, кто поспорил на тысячу, что обойдет за неделю все улицы Лондона, проиграл и добился высылки своего кредитора из города. Теперь он прохаживается по Чейндж-элли, спекулируя на бирже селитрой и китайским чаем, нет, юный сэр, реки не по моей части. Он смотрит на часы, уже почти четверть одиннадцатого. Он гладит пальцами их золотую крышку. Тридцать один фунт семнадцать шиллингов и десять с половиной пенсов, цена сегодня утром. Время бежит к полудню. Скоро комиссионеры аптекарей и бакалейщиков начнут проворачивать свои оживленные дела с турецкими купцами возле статуи Карла Второго во внутреннем дворе Королевской биржи. Они отчаянно торгуются, время от времени производя опустошительные набеги на прибыли, которые Западная Индия имеет на южной стороне, но настоящий бизнес делается на скамьях, которые тянутся вдоль Чейндж-элли. Обадия Уокер перехватил у Дьюкана выгодную сделку на двадцать тонн сахара, с учетом разницы в банке кондитеров Ламбета. Сегодня большой спрос на чай. Должен вернуться «Ноттингем», груз в полной сохранности. Те, кто поверил слухам, что девять десятых груза испорчены, и распродал свои акции, потеряли теперь от двух до двух с половиной пенсов на фунт. Впрочем, кому это теперь интересно, кроме какого-то придурка, который спрашивает, есть ли еще в Лондоне Темза, и после обеда они усядутся наверху в «Антверпене», где разговоров о чае не будет, разве что продавцы стекла задумают использовать сегодняшний день в своих интересах. Какой-то обеспокоенный торговец вздыхает, сбрасывает еще фартинг, чтобы привлечь покупателей, и, не встретив поддержки, с важным видом выходит через Норт-гейт на Треднидл-стрит. Теперь группа торговцев, усердно занятая за столом в «Иерусалиме» обсуждением каботажной торговли на внутренних рейсах, навострила уши, когда хозяин дал от ворот поворот долговязому шутнику, который, нет, вы подумайте только, хочет узнать, где Темза, его сундук грохочет по лестнице вслед за ним, вот нахальный пентюх. Какая-то женщина бросает взгляд на эту суматоху, прикладывается к фляге и безумно смотрит, как ее спутник подходит к вопрошателю и говорит ему: «Ступайте на запад, молодой человек». Он указывает направление, тот кивает и движется дальше, продолжая соваться к прохожим со своим дурацким вопросом о реке, что ж, он так ничего и не понял? Но совет достался ему бесплатно, и молодой человек наконец внимает сказанному, проходя через запруженную париками Холборн-стрит на Оксфорд-роуд, вдоль которой какой-то деревенщина ведет на веревке огромных размеров свинью к месту ее ритуального умерщвления, которое состоится в следующую субботу, а его сестра гонит рядом гуся. К ним можно подойти, но они сами толком не знают, ни где лежит русло реки, ни какой дорогой можно пройти к нему. Все, что их интересует, – это свинья и гусь. Он поворачивает назад, туда, где лабиринт улиц примыкает с юго-запада к Черинг-Кросс-стрит. По его походке видно, как он устал. Ноги гудят. Сундук врезался в узкое плечо, и рука, придерживающая его, болит от напряжения. Он медленно шагает вперед по булыжной мостовой, едва видной из-под толстого слоя грязи. Из верхних окон многоквартирных домов визгливо кричат женщины, и здравый смысл подсказывает ему не оборачиваться, пока ноги влекут его через Шит-элли по направлению к Пьяцце. Найдет ли он когда-нибудь реку? Отчаяние охватывает его, когда он огибает площадь, осторожно пробираясь сквозь толпу, чтобы углубиться в небольшую улочку, ведущую к югу. Пройдя ее наполовину и уже совершенно выбившись из сил, он останавливается, чтобы передохнуть, поставив свой сундук на землю и прислонившись к дверям какого-то дома. Нетвердой походкой к нему приближается человек с большим синим мешком в руках. Ламприер сторонится, чтобы дать ему пройти. Человека ведет в сторону, он кренится. Они сталкиваются.

– А, черт тебя подери!

Вся усталость и отчаяние Ламприера внезапно выплескиваются на голову пьяного обидчика, который почти падает на него. Ламприер тычет своей картой ему в лицо.

– Река, – требует он. – Мне нужна река.

Пьяный испуганно смотрит на него.

– Какое место на реке, сэр? Какое именно место вам нужно? – спрашивает он, трезвея от страха; вычерченный от руки план угрожающе висит над его головой.

– Вот. – Молодой человек тычет в план пальцем. – Саутгемптон-стрит.

– Не насмехайтесь надо мной, сэр. Я, конечно, слегка под мухой и признаю это, но разве это причина, чтобы…

– Говори!

– Сэр, я вовсе не хотел толкнуть вас, поверьте…

Молодой человек втягивает воздух, выпятив грудь.

– Говори, – медленно повторяет он, надеясь, что в голосе его звучит холодная угроза.

Его пленник оглядывается по сторонам: неужели он провинился настолько, что заслуживает побоев?

– Но, сэр, вот же Саутгемптон-стрит. Вы же на ней стоите! – в отчаянии восклицает он.

– На ней?

– Ну да, сэр, это она.

Он узнал, где она, нет, даже лучше, он уже стоит на ней! Он отпускает свою жертву и медленно выдыхает воздух из легких, чувствуя облегчение.

– Спасибо, дружище, – говорит он, наскоро стряхивая грязь с одежды.

Тот ничего не отвечает, и, когда молодой человек поднимает голову, чтобы узнать причину его молчания, оказывается, что его обидчик улизнул. Он смотрит вправо и влево, но незадачливого пьянчужки уже нет. Немного впереди, на противоположной стороне улицы, он видит дом с меблированными комнатами, который так долго искал. Он пересекает мостовую, перешагивает своими длинными ногами тротуар и стучит в дверь. Кто-то с грохотом спускается по лестнице, и задвижка отодвигается.

– Добро пожаловать, мистер Ламприер! – восклицает открывшая дверь пожилая женщина, пропуская его внутрь.

Он входит со своим сундуком, сдаваясь таким образом на милость этой улицы. Темза? Это волнует его теперь меньше всего.

* * *

Морские течения бурно сталкивались неподалеку от стоялых вод, отмечавших вход в устье реки. Волны выбрасывали короткие белые гребни, и на неспокойной поверхности моря тревожно подпрыгивала чайка. Ее крылья хватали воздух, словно пробуя, удержит ли их на лету встречный ветер, в то время как прилив начал поднимать бездумные течения в русло реки и волнение моря уступило место глубокой целеустремленной зыби. Потоки воды, сперва волновавшиеся неопределенно, а затем подхваченные настойчивым притяжением, соединились в решительном порыве, устремившемся к городу.

На едва обозначенном горизонте был чуть виден сигнал, сообщавший о приближении корабля, который шел под всеми парусами, подгоняемый легким ветром, разрезая волны в стремлении оседлать прилив. По мере приближения к устью он вырисовывался все яснее, и воды начали затягивать его в распахнутый рот речного устья. Тамаза, темная река, Tamesis. Темза.

Тысяча двести тонн водоизмещения, первое плавание. На борту корабля ласкары быстро ослабили парус, когда прилив включился в работу. Он двигался вперед, этот ост-индиец «Ноттингем», еще помнивший Китай и мыс Кумари. Конопатчики, плотники и кузнецы с верфи Томаса Брауна поработали на славу, он выглядел и теперь как новенький, почти все тали упакованы, все порты запечатаны. Гордость ост-индского флота, «Ноттингем» низко, что предвещало богатый груз, сидел в воде, которая влекла его вглубь страны. Все шпангоуты, выстоявшие в бурях, были целы, все сочленения затянуты по-прежнему туго, помпы даже не вступали в дело. Корпус почти не повело, надстройки «Ноттингема» поднимались под прямым углом к воде. Корабль, гордый своей величиной, с молчаливым достоинством продвигался вверх по Темзе.

Но что за силуэт частью скрывается за корпусом «Ноттингема», частью сливается с тускло-серой поверхностью моря? Даже легко нагруженное, это судно с трудом ворочается на волнах. Имея вполовину меньше водоизмещения, оно воровато держало курс в кильватере большого корабля, словно промотавший состояние отец, плетущийся за своим наследником. На его борту нет ласкаров, но его молчаливых матросов, чья кожа выдублена солнцем и непогодой, можно принять за ласкаров. Видно, им приходилось несладко, и потому у них такие угрюмые лица, нелегко поддерживать жизнеспособность изношенного такелажа. Лоснящиеся канаты выдерживали лишь малое количество подъемных механизмов, быстро скользя вдоль блоков, истертых от долгого употребления. Отработавшие свое шпангоуты скрипели, и этот скрип, смешиваясь с гулом волн, ударявшихся о корпус, был единственным звуком, слышным на палубе. Корабли продолжали свой путь.

Капитан Паннел, стоя на шканцах «Ноттингема», уже предвкушал партию в покер в «Иерусалиме». Он собрал на палубе экипаж корабля, чтобы сделать традиционное наставление. Матросы и ласкары слушали почтительно, первые принимали слова капитана как нечто само собой разумеющееся, как часть ритуала прибытия домой. Ласкары, чье владение языком тросовых талрепов, перлиней и фор-марселей могло бы устыдить любого такелажного мастера, слушали, не понимая завуалированных намеков на опасности французской болезни и ловкости карманников, которые бесцельно текли вниз со шканцев. Лишь один из них представлял себе смысл этой речи, но для него она была совершенно бесполезна. Назим-уд-Долах держал свои мысли при себе и внимал речи капитана Паннела так же покорно, как и остальные. Ласкары дрожали на промозглом ветру, пронизывавшем палубу насквозь. Огромный корабль безмятежно рассекал воду, берега по обе стороны реки становились все более отчетливыми, и с палубы все яснее можно было различить поля и деревья. А вскоре показались и первые дома. У Грейвсенда «Ноттингем» встретил баркас, доставивший лоцмана, которому предстояло провести корабль на последнем этапе плавания через каналы Темзы к Дептфорду. А из-под акведука Ладзтаун уже высылал им навстречу и другие знаки своего приветствия: сломанные брусья, гнилые отбросы, рваные лохмотья. Проплывавший мимо кусок дерьма, похожий на небольшую тонзуру, покачивался на волнах, распространяя зловоние.

Даже в ноябре запах испарений Темзы был очень силен. Паннел принюхался и подумал о сыпном тифе. Они продолжали двигаться к Дептфорду, и поля по обе стороны реки становились все более испещрены домами, лачугами и машущими руками людьми. Назим отметил их приветливый вид. Лоцман решил направить корабль к левому берегу. Какое-то время они шли от него не дальше чем в пятидесяти ярдах. Уже можно было легко отличить мужские фигуры от женских. В это время на левом берегу велась оживленная дискуссия. Джеймс Бирс, получивший этим утром расчет на стекольном заводе Роулендсона, безуспешно пытался попасть в собственный дом через парадную дверь. Его жена, высунувшись из окна верхнего этажа, кидала в стоявшего внизу неудачника оскорбления и его пожитки. Глиняные чашки, кастрюли, штаны и прочие предметы домашнего скарба градом сыпались ему на голову. Некоторые из этих метательных снарядов перелетали через цель и оказывались в реке. Среди них была и брошюрка в дешевом переплете, подписанная всего одним словом «Asiaticus», страницы которой затрепетали, словно крылья порхающей бабочки, прежде чем она шлепнулась в речные волны, лишь мгновение потакавшие ее попыткам удержаться на плаву. Страницы, извиваясь брассом, пошли на дно, краска частично растворилась и тем внесла свой небольшой вклад в черноту окружающей воды. Поверхность реки между тем становилась все менее пустынной. Раздутые трупы – кошек, собак, свиней – встречались с маленькими островками покрытых пеной отбросов, неопознаваемых вещей, потерявших цвет и форму, которые лишь зловонием выдавали свое присутствие. Город высылал навстречу возвращавшимся путешественникам в виде приветствия щедрые дары из припасов своей любезной супруги – Клоаки.

«Ноттингем», сопровождаемый своей странной тенью, вновь выбрался на середину. Пакетботы, прогулочные катера и кечи, запрудившие верхние колена реки, узнали мощную осадку величественного ост-индийца и освободили для него самый глубокий канал. Когда «Ноттингем» приблизился к Верхним докам, лодочники, работавшие около ступеней Джордж-стэрз, придержали свои гуари, медленно подгребая против течения. Нетерпение сидевших в них пассажиров боролось с желанием полюбоваться на столь великолепное зрелище. Паннел думал о своей доле груза, который вез его корабль, пятьдесят тонн из общих полутора тысяч, по нескольку фунтов стерлингов за каждый фунт веса, теперь соотношение веса к объему, а корабль все плыл вперед. Вот поворот, и «Ноттингем» проскользнул в узкий входной канал дока, вода в нем заметно поднялась, объем вытесненной жидкости равен ее весу, или массе, что-то в этом роде. Если сопоставить судно и океан, то уровень воды в океане поднимется на ничтожную долю ничтожной доли. Интересно, сколько потребуется кораблей, чтобы вода в океане поднялась на один дюйм? Наверное, целого флота в девяносто, или даже больше, кораблей, водоизмещением общей совокупностью в восемьдесят семь тысяч тонн, будет недостаточно. А если тот же флот, но с людьми и грузом, общим водоизмещением… он считал… где-то в сто восемьдесят тысяч, все равно недостаточно.

– Отдать якорь!

Швартовы брошены на берег, и корабль крепко привязан к чугунным тумбам. Долгое плавание подошло к концу.

Вдоль дока уже бежала артель грузчиков. Они, как их отцы и деды, перевидали тысячи таких кораблей. Возможно, это их предки разгружали первое звено в той цепи, которая уходила в прошлое на несколько веков, – к «Сьюзен», «Гектору» и «Вознесению». Люди, закаленные трудом, служители Копии, госпожи изобилия, проса, ржи и пшеницы. Рог Амалфеи – фрукты и изюм, цветы и жемчуг. Серебро и золото. Все товары и пряности легендарного Востока прошли через эти руки. Маршруты открывали португальцы, англичане и голландцы, все верно. Но именно здесь, внизу, в зловонии трюмов, портовые грузчики руками узнавали реальный вес историй, которые ходят об искателях приключений: соотношения массы к ценам, фунты за кубический фут, количественные параметры рога изобилия. Они обдирали ноги о ящики, расшибали головы о брусья. Они извергали проклятия. Масляные лампы раскачивались и отбрасывали странные тени. Артель работала споро, каждый грузчик предвосхищал движение своего напарника. Если посмотреть сверху, то казалось, будто все их усилия устремлены в сторону квадрата света, через который в конце концов будет поднят последний ящик. Однако их старания были направлены совсем в другую сторону. Сложенные слоями товары были их рудником, и каждая группа разрабатывала свой пласт. Спросить их, что они ищут, закапываясь все глубже в недра корабля, – ни один не сумел бы ответить. И все же каждая новая разгрузка оборачивалась несбывшимся ожиданием, и это не имело ничего общего ни с долгими часами напряженного труда, ни с мизерной платой. По мере того как люди все больше потели в трюме, на палубе росла гора ящиков. Они работали в таких закоулках, которых капитаны кораблей никогда и не видели; впрочем, груз никогда не был их прямым делом. Раз за разом грузчики вычищали корабль дочиста и не находили ничего. Ни один корабль не хранил в себе тайн, это было доказано уже сотни раз.

И все же, когда они в горячке работы поднимали на свет то, что было сложено в трюме несколько месяцев назад, в их действиях было что-то от поисков. Словно они сбрасывали эти месяцы как оболочку, углубляясь во время работы в прошлое на годы и десятилетия. Даже на века. Взгляды тех, кто принимал и подавал, поднимал и носил, были неотрывно сфокусированы на чем-то, что всегда скрывалось за следующим ящиком. Что там? А под ним, внизу? Лучше, чем кто-либо другой, они знали, что груз может говорить только языком мертвого веса, и все равно они ждали, что он поведает им свою историю, свой древний сюжет, который они всегда ценили больше, чем его стоимость. Повествование, овеянное романтикой неведомых, далеких мест, о тех временах, когда первые искатели приключений только начали соскребать позолоту с сокровищницы мира, – вот что заставляло их углубляться все дальше в трюм. Глубже и дальше в прошлое, от ящиков, наполненных темным чаем, к ящикам с пряностями, минуя по пути Ормуз, Вавилон и Трапезунд. Минуя Каффу, Понт Эвксинский, Кабо Коррентес, Софалу и Мозамбик, а оттуда на север к Керинба, Момбасе, Малинди, на восток к Мусаладею, Асадею, затем весь Мадагаскар и наконец жемчужина, Гоа, омфал торговых путей португальцев. И из каждого места – золото, слоновая кость, негры, табак; первый ручеек обернулся потоком, воды Красного моря покрылись парусиной, когда рынки Адена, Аравийского полуострова, Египта и Палестины распахнули свои ворота перед светлокожими пришельцами с кровоточащими деснами, приплывшими из-за моря. Люди, везущие в подарок бусы и миткаль. Корабли и их экипажи, снабженные грамотами и каперскими свидетельствами. И они плывут дальше, на Коморские острова, к островам Мохилла и Маврикий, все глубже и все дальше, на Мальдивские и Малмалские острова, на Цейлон, богатый корицей, к Никобарским островам, на Суматру и Яву, на Молуккские острова и дальше, к островам моря Банда, и еще дальше, в Японию и Китай за сахаром, зеленым имбирем, жемчугом, квасцами и янтарем, кореньями, мускусом и шелком-сырцом – не достаточно ли, чтобы совершить путешествие в Индию и вернуться со всем этим назад, в суматошную Англию. Потому что миледи желает новые духи, а мистер Ост-Индская компания всегда был великим дамским угодником: цибетин, серая амбра, сандаловое дерево и мирра – все это необходимо миледи. А для ее прекрасной шеи – алмазы, рубины, жемчуга и шпинели, а также браслеты с аметистами и изумрудами и такие же кольца, а также с яшмой и лазуритом. А ее повару нужен перец. И мускатный орех, гвоздика и имбирь. И корица, и сахарная пудра… А стране требуется золото, серебро, медь и олово. И чай, селитра и шелк. И индиго, чтобы его красить. Мистер Ост-Индская компания – услужливый малый. Персия, Китай, Карнатик – все ему нипочем. Плавание туда, плавание обратно. Капитан, возглавляющий экспедицию, после пяти рейсов может отправляться на покой.

Еще три плавания остались Паннелу, который следит за тем, как верхний слой подстилки, на которую ставится груз – ворох бамбука и рафии, – поднимается из трюма. Выкрасить в черный цвет и отполировать – и за нее можно выручить восемьдесят гиней, не меньше, будь он проклят. Семьдесят ост-индийцев в год, в среднем по восемьсот тонн, значит всего шестьдесят три тысячи тонн в год. И полторы тысячи из них мои, думал он, пока грузчики выносили из трюма ящики с чаем. Не мои, а Компании, поправился он. Ящики все прибывали и прибывали, их будут выгружать до конца недели. К тому времени уже прибудет «Альбион», а за ним «Бельведер», «Принцесса Шарлотта», «Граф Хоуи» и «Саливан» и восемьдесят шесть других кораблей. И каждый извергнет свой груз на пристань, на склады и на рынки города. Вдали, на другой стороне реки, собор Рена напоминал гигантский галеон, вокруг которого церкви образовали флотилию фрегатов, теснящихся на якоре. Паннел стал смотреть туда, но работа по разгрузке судна шла и без него. Ящик за ящиком с усилием перемещались из трюма «Ноттингема» на берег.

Назим вместе с другими ласкарами покинул корабль, который в течение последних девяти месяцев был его домом, но он даже не бросил на него прощального взгляда. Все его внимание было приковано к тому непонятного вида судну, которое пряталось в тени их кормы до самого порта. Оно медленно тащилось вверх по реке, ведомое своим капитаном, по направлению к Ротерхиту. Назим следил за ним, пока оно не скрылось за поворотом реки. Оно продолжало неуклюже пробираться вверх по течению к своему месту у причала, где и вошло в док без всяких происшествий и встало на якорь, скрипом своего корпуса нарушив покой. Ни один грузчик не бросился приветствовать его, лишь какой-то седой и колченогий старый море-странник, с трудом ковылявший вдоль пристани, бросил на него внимательный взгляд. И чье-то лицо на мгновение мелькнуло в окне мансарды в стоявшем дальше по берегу доме капитана Гардиана. Команда вновь прибывшего судна шаркала ногами где-то под палубой. Что они делали? Корабль мягко качался вместе с волнами прилива, наполнявшего Темзу; день его возвращения был давно просрочен; давно истощились вера и терпение тех, кто в свое время мог ожидать его; «тук», «тук», «тук» звучало по причалу, будто тупая игла выбивала татуировку; «Вендрагон» вернулся.

Несколькими милями ниже Назим размышлял о длинном пути, который он проделал в поисках этого судна. Случай привел этот корабль под борт «Ноттингема», за которым он прятался в течение всего дневного перехода по реке. Не было ни официальной встречи, ни обмена приветствиями между капитанами.

Если это и удивило Паннела, то не удивило Назима. Он почувствовал острое разочарование, когда «Вендрагон» проплыл мимо него вверх по Темзе и скрылся из виду. Впрочем, теперь это не имело значения, сказал он себе, потому что теперь ему было известно место его назначения. И его цель. Это избавит его от необходимости пускаться на розыски корабля. Задача, стоявшая перед Назимом, и без того была достаточно сложной. Девять человек, девять безликих фигур. И только одно имя.

Его товарищи делали ему знаки, им не терпелось отправиться в бараки. Он приобрел их доверие за время плавания, а вместе с ним, он надеялся, и их помощь. Дело ведь вполне могло дойти и до этого. Их глаза открыто глядели на большой город с красивыми домами. Река катила свои волны, распространяя зловоние.

Теперь они вовсю махали ему руками. Он пошел вдоль пристани, лавируя между первыми ящиками чая, которые громоздились в импровизированные штабеля. Из трюма до него доносились голоса грузчиков, но он не обернулся.

– Назим! – торопили его товарищи.

В это время один из грузчиков споткнулся, потерял равновесие, и ящик, грохнувшись с планшира на причал, раскололся и выкинул на кромку пристани черное щупальце рассыпавшегося чая. Но Назим даже не взглянул в ту сторону.

– Ну давай же! – кричали ласкары, и внезапно среди их голосов ему послышался знакомый голос.

Этого не могло быть, но в тот момент Назим был совершенно уверен, что узнал этот голос, рожденный, быть может, капризом ветра, и это был голос его дяди. Тот произносил эти слова, в точности эти самые, но только в другом месте и много лет назад. Воспоминание, принесенное ветром, сказал он себе. Его не запугаешь. Он приблизился к своим товарищам по команде, которые сбились в кучу, дрожа и переминаясь с ноги на ногу. Он показал жестом, что можно идти, и они отправились к баракам. За спинами у них продолжали выстраиваться вдоль дока ящики с чаем.

* * *

«Сэр, покорнейше прошу Вас присутствовать утром двадцать второго числа сего месяца ноября утром в нашей конторе на Ченсери-лейн, где имущество Вашего отца, Шарля Ламприера, каковое хранится по его распоряжению в конторе „Чедвик, Скьюер и Соумс“, будет передано Вам как его сыну, наследнику и распорядителю всем его состоянием и проч. Примите мои заверения в искреннем сочувствии Вашему горю.

Юэн Скьюэр, поверенный».

Другая записка извещала, что некая заинтересованная сторона зайдет за ним следующим утром, чтобы проводить его до конторы поверенного. Под этим вторым текстом не было никакой подписи, и Ламприер стал гадать, кто бы мог быть этой заинтересованной стороной. Заинтересованной в чем?

Он снял очки и потер кожу на переносице. Комната, в которой он находился, в сумерках казалась серой. Она была обставлена лишь самой необходимой мебелью: стул, небольшой письменный стол, кровать, на которой он сидел, и комод с выдвижными ящиками. Рядом с ним на полу стоял открытым его дорожный сундук, а в нем – бумаги, в которых он только что беспорядочно рылся. Теперь предмет его поисков лежал перед ним, словно напоминая о чьем-то невидимом присутствии. Письмо. Переживания, связанные с приключениями сегодняшнего дня, уже успели растаять, уступив место усталости. Он хмуро посмотрел в окно на свинцовое небо.

– Лондон, – произнес он вслух, ни к кому не обращаясь. Снизу доносился уличный шум: торговцы и покупатели. Где-то залаяла собака.

За шесть дней, прошедшие с тех пор, как он оставил Джерси, он едва ли сказал хоть одну связную фразу. В течение всего путешествия он мучился морской болезнью, которая не оставляла его от Сент-Питер-Порта до Саутгемптона. Словно что-то прогнило в нем. И в карете он чувствовал себя не многим лучше. Какой-то краснолицый человек, от которого вовсю несло пивом, снова и снова повторял, что занимается торговлей, «экспорт-импорт»; каждый раз он так загадочно подмигивал, словно сообщал что-то очень важное. Напротив сидела средних лет женщина с ребенком, она постоянно кивала в ответ на слова торговца. Ламприера уже не тошнило даже на самых тяжелых переездах, но в душе его сгущалось смутное беспокойство. Он опять почувствовал его сейчас, глядя на лежавшее перед ним письмо, письмо его отца. Ламприер вертел его в руках, погружаясь в мысли, которые преследовали его в течение последних двух недель. Скоро эти мысли догонят его – и не станут дожидаться, пока он приготовится противостоять им.

Прошло два часа с тех пор, как он постучал в дверь на Саутгемптон-стрит. Пожилая женщина, проводившая его наверх, в эту комнату, рассказала ему об остальных жильцах дома. Подвал занимали девушки из Уэльса, работавшие на рынке. Первый этаж пустовал, зато второй был полностью занят. Его комната была на третьем этаже, а над ним жил портной с женой и детьми. Женщина спешила по своим делам. Показав новому жильцу его комнату, она отправилась вниз по скрипучим ступеням.

Он подождал на площадке, прислушиваясь к ее шагам. Первый укол совести, угрызения которой мучили его со дня смерти отца и все больше вызывали в нем страх, он почувствовал в душе в тот же миг, когда услышал стук захлопнувшейся наружной двери. За прошедшие с тех пор два часа это ощущение превратилось в чувство, обрушившееся на него всей своей ужасной монотонно нараставшей силой. Он сразу узнал его медленное приближение, его упрямую зловещую настойчивость. Эти последние недели перед отъездом он проводил в долгих, изнуряющих прогулках среди скал. Иногда он вдруг замечал, что куда-то бежит, приходил в себя и не мог вспомнить куда. Но он знал от чего.

Воспоминания об ужасном событии порождали в нем чудовищные вопросы, то инквизиторски жестокие, то просительно настойчивые. Невидимой миазмой эти вопросы оскверняли его душу и пронизывали все закоулки его памяти. Какой ценой была оплачена жизнь Анхиса? Смертью других. Холодный ветер гнал в комнату приторный запах разложения с Темзы. Он задрожал и плотнее закутался в плащ, потом пересел на стул. Наверное, гордость не позволила бы старому отцу позвать уходящего сына, напомнить ему о долге крови. Он не уклонился бы от судьбы.

Ему хотелось верить в это. И все же, когда он старался поверить, перед его мысленным взором вставал разъяренный отец, кричавший вслед беглецу: «Ты можешь избежать мечей, ты можешь стряхнуть сознание вины, но моя кера будет гнаться за тобой, я буду преследовать тебя». Брошенный сыном троянец разинул бы беззубый рот в безмолвном крике, ожидая смертельного удара. И если бы меч упал на его голову, в тот же миг его кера обрела бы крылья и полетела над пылающим городом, по небу, озаренному огнем. Трепещущая бабочка, она губительным микробом прогрызала бы каналы в мозгу, одолеваемом ночными кошмарами и лихорадочными видениями. Ни одно жертвоприношение не успокоило бы ее, никакая цена не оказалась бы достаточно высока.

Постепенно до его сознания стал доходить быстрый лязгающий звук. Не хватило бы даже Дидоны, думал он, Delenda est Carthago, крушина и смола. Это лязгали его собственные зубы.

Ламприер поднялся и подошел к окну. Прижавшись лбом к оконному переплету, он смотрел на мужчин и женщин, толпившихся на улице внизу. Все они в один прекрасный день станут тенями, все оставят свои тяжкие земные заботы ради небесного эфира. Как мой отец, как гарпия, сирена или сфинкс. Различные воплощения керы. Она покидает тело через рот, она уносится на черных крыльях. У нее женское лицо. Миазма. Древние верили, что она насылает чуму и сеет сорняки на полях. Кера – ревностный кредитор, преследующий сверху забывчивых должников.

Наверху младший сын портного начал повторять урок: «Этельред Нерешительный, Эдуард Исповедник, Генрих Пятый…» «Неосторожный», – мысленно добавил Ламприер и вновь задумался над письмом, которое бросил на кровать, над словами отца. Currite fusi… Опять сверху: раз-раз, щелкают ножницы. Голоса из прошлого и будущего, «Генрих Седьмой», «Генрих Восьмой»… С улицы донесся крик: «Свежая говядина!»

Когда собачьи зубы сомкнулись на голени, раздался хлюпающий звук, удивительно, до чего громко, чмок, словно вытащили ботинок из жидкой грязи. Февраль был месяцем умиротворения, пожалуй, слишком раннего, подумал он. Или слишком позднего. Обряд нужно было выполнять со всей точностью. Когда человек умирал, его останки складывали в большой глиняный кувшин, пифос, после чего следовала церемония захоронения, во время которого семья совершала особые ритуалы, чтобы умиротворить керу, дух умершего. Порой соблюдение всех предписанных действий не приносило желаемого результата, но это не могло поколебать веру или страх афинян. Они знали, что кера – это испуганный дух, переживший травму смерти, и что, когда, значительно позже, дух отдавал свою монету Харону, пересекал Ахерон и достигал страны теней, этот страх оставался с ним. Это был горький вкус во рту у живущих, вкус неизбежного воссоединения. «Вы тоже последуете за нами», – шелестели бестелесные голоса.

Речное зловоние висело в воздухе. Слабый огонь в камине почти совсем потух. Он подошел и вяло поворошил золу, подбросив несколько кусков угля. Даже огонь горит здесь по-другому. Он присел на корточки и стал смотреть, как дрожащее пламя робко лижет свежий уголь. Письмо все еще ожидало его. Он был полон дурных предчувствий, когда повернулся, чтобы взять его, хотя чего ему бояться? Вопросы, на которые не было ответа, обвинения, которым нечего было противопоставить. Чепуха; но само присутствие письма в эту минуту было своего рода обвинением. Он потер все еще ноющее плечо и снова бросился на кровать. Держа конверт в руках, он думал о Гиппоное, он же Беллерофонт, посланном якобы из постели Стенобеи ко двору Иобата с лукавым письмом, в котором ничего не подозревающий герой нес свой смертный приговор. И все же Беллерофонт выжил, подумал он. «Карл Первый», – прозвучало сверху. Старательно выведенные рукой отца буквы смотрели ему прямо в зрачки. Он опять начал читать.

* * *

Назим с товарищами по команде добрался до рэтклиффских бараков. Они шагали рядом с ним, возбужденно болтая и показывая пальцами во все стороны. Со ступеней Пеликан-стэрз, где их высадил ялик, все вокруг было в новинку. Вот молодая женщина вела собаку на поводке. Усевшись на упаковочный ящик, седой джентльмен держал в руках два одинаковых шелковых отреза. К одному из них он обращался так, словно тот был его заклятым врагом. «Импорт!» – взвизгнул он и яростно плюнул на шелк. Маленький серый человечек с тонкими, будто нарисованными, усами обходил со шляпой в руках людей, стоявших вокруг него. Они бросали в шляпу мелкие монеты. Открыв рот, ласкары глазели на проституток, которые выглядывали из окон на Олд-Грейвел-лейн. Индусы постарше отводили глаза, но молодые быстро поняли, что за товар здесь предлагается, и уже помахивали женщинам кошельками, а те облизывались в предвкушении поживы. Скоро, Назим знал, новизна исчезнет и под ней обнаружится грубая правда, свойственная всем этим зрелищам, вроде представления фокусника, которого они только что миновали: настоящий бизнес там делал мальчик, потихоньку опустошавший карманы зрителей, пока они следили за тем, как его хозяин, Мастер Иллюзий, извлекает ниоткуда апельсины и жонглирует колодой карт. Нечто из ничего, ничто из чего-то; замечательное равновесие, подумал Назим. Что ж! Многим рукам сегодня ночью найдется работа. В трущобах Шедуэлла знают, как облегчить карманы ласкаров от заработанных денег.

Они быстро шагали вперед, приближаясь к месту своего назначения. Тогда, несколько месяцев назад, он понял обещание Паннела именно так, как и следовало его понимать: то была прекрасная ложь, призванная смягчить для матросов тяготы предстоявшего плавания. Но те, кто воспринял посулы о роскошных условиях и обильной еде всерьез, разочаровались при виде показавшихся впереди бараков. Чем ближе они подходили по Рэтклиффской дороге к длинному, низкому деревянному строению, тем очевиднее становилось, насколько оно ветхое. Отодранные доски хлопали по крыше. Окна глядели пустыми проемами. Сообразив наконец, куда они попали, товарищи Назима замедлили шаг, и к своему новому жилищу команда приблизилась в полном молчании.

В дверях строения их ожидал маленький очкарик; с обеих сторон его подпирали крупные субъекты грубой наружности. На столе перед ним высокой грудой были навалены одеяла. Каждый, кто проходил в двери мимо него, получал одеяло с кратким объяснением: «постель». Окончательно присмиревшие ласкары входили один за другим и исчезали в мрачных внутренностях барака. Назим пристроился в конец очереди, поспешно собираясь с мыслями. Получив одеяло, он потоптался перед чиновником и спросил заискивающим голосом, когда их переведут в более подходящее помещение. Он едва успел договорить, как громила, стоявший слева, выругался и неловко замахнулся, метя ему в лицо. Назим позволил его руке коснуться своей головы и отпрянул назад через дверной проем, почти выкатившись на улицу. Он ухватился за голову в притворном страдании и оглянулся на своего противника, который встал на пороге, заслонив собой дверной проем. Тот собрался было шагнуть вперед, но что-то в выражении лица индуса удержало его. Он вернулся в дом, выпятив грудь, гордый своей победой. Горло, подумал Назим, горло – вот его слабое место.

Это был неосторожный поступок, но, как он и предположил, напавший на него человек был неуклюжим и неподготовленным. Назим отыскал себе место в бараке и тихо опустился на пол. Если бы те, девять, знали про него, они прислали бы профессионалов или, по крайней мере, умелых людей. Следовательно, заключил он, они не знают. Тем не менее он бдительно следил за маленьким человечком, распределявшим одеяла среди последних ласкаров. Они занимали места на голых досках, сбитые с толку обманом своих надежд. Никто не заметил, как безмятежно отнесся ко всему этому Назим.

Когда наступил вечер, целая компания молодых индусов направилась согреться в приветливых объятиях Шедуэлла. Шедуэлл будет рад поддержать их иллюзии. Кое-кто из них, догадывался Назим, уже не вернется обратно, и, пока они собирались, он занимал себя тем, что пытался угадать, кто именно. Наверняка случится драка; людская злоба обратится на чужаков, которым неведома лингва франка прочих матросов, оказавшихся на чужой земле, а дальше понятно: разбитые лица, пустые карманы, а то и нож в груди.

Те, что остались, пожилые ласкары, скучились в группы, тихо беседуя между собой. Он чувствовал их подавленность, но, как всегда, не разделял общего настроения. Разумеется, эти бараки – мерзкое место; холодные, плохо освещенные, грязные. Но разве это важно? Он продолжал сидеть в одиночестве, не вступая в разговоры. Некоторые уже начали обсуждать, как бы получить место на каком-нибудь судне, которое доставило бы их обратно в Мадрас или Гоа. Компания не позволит им этого, он знал. Да и в любом случае редкий корабль отправится в Индию в ноябре; слишком велик риск. Назим смотрел на ласкаров, неторопливо выбивая пальцами дробь на досках пола – один, два, три, четыре, большой палец. Напрягая каждый мускул на руке, один, два, три, четыре, большой палец. Что ж! Как всегда. Кнут и пряник. Бывали места и похуже. И получше.

Ласкары продолжали сетовать на свое положение. Пальцы Назима замерли. Всего лишь другая сторона монеты: если бы вдруг Компания сдержала свои обещания, радость этих моряков была бы Назиму не ближе их теперешнего уныния. Никчемная монета. Возможно, он задумался бы над их поведением, если бы видел в этом смысл, но сам он давно жил в стороне от подобных мелочей. Он познал другую сторону жизни. Люди ослепляли себя тем, что считали своими заветными желаниями. Собственной суетностью. Много лет назад, когда дядя был еще жив, Назим в первый раз посетил дворец наваба. Он многое увидел в тот день, многого не понял, но целью этого визита – точнее, одной из целей, как он потом осознал, – была проверка на суетность.

Его мысли поплыли в прошлое. Вот он, еще мальчик, стоит рядом с дядей перед огромным зданием. Палящая жара, сверкающий красный песчаник. Потом – ни с чем не сравнимая прохлада мраморного дворца. Шаги гулким эхом отдаются от стен и высоких позолоченных потолков. Вот они проходят через большой зал, и дядя показывает ему музыкальный павильон, находящийся в глубине. Назим послушно смотрит. Они миновали просторный зал для аудиенций, множество роскошно убранных комнат и широких пустынных коридоров, прошли рядом с зенаной, миновали бани и сады, в которых журчали ручьи и сверкающие водопады обрушивались в бассейны. Купола и крыши павильонов настороженно следили за ними, пока они не скрылись во внутренних покоях, пока не закрылись за ними чеканные двери из меди и серебра. Они снова шли длинными, слабо освещенными коридорами, и из-за резных ширм доносились легкие шорохи и шепот. Наконец они вошли в комнату, стены которой были украшены причудливыми орнаментами и священными изречениями, выложенными из агатов и карнеолов, инкрустированными золотом, бирюзой и перламутром изумительных оттенков. Здесь их принял маленький, сморщенный человек, ограничивший на сей раз свою свиту только одним слугой.

Дядя почтительно приветствовал его. После непродолжительной беседы дядя представил его, двенадцатилетнего, маленькому человеку. Тогда он не мог и предположить, что в этот день, согласно наследственной преемственности, он навеки стал слугой наваба. Потом он покорно ждал несколько часов, пока наваб и его дядя тихими голосами обсуждали что-то. Затем они совершили церемонию прощания и удалились.

Прежде чем покинуть дворец, дядя повел Назима посмотреть Зеркальную комнату. Он уже слышал об этом чуде. Мириады крошечных стекол, вставленных в причудливые выступы и плоскости, образовывали странно блестящую, переливающуюся чешую. Он видел свое отражение в тысячах крошечных зеркал, существующих отдельно друг от друга. Чудесная комната, не так ли? Назим вежливо кивнул в ответ, хотя зрелище не тронуло его. Комната произвела на него точно такое же впечатление, как если бы он увидел просто белые стены. Что ему до всего этого? Дядя пристально наблюдал за ним, и только позже, гораздо позже, Назим понял, что это было в некотором роде испытанием. Ни малейшего проблеска удивления не промелькнуло на его лице, как и в душе.

Тогда дядя улыбнулся и повел его обратно через зал для аудиенций, где дворцовые слуги расступались перед ними, не смея поднять на них глаза. Назим никогда не думал, что его дядя такая важная персона. Он смотрел вокруг и видел на лицах слуг одно и то же выражение. Уважение? Бесспорно… но и что-то еще. Дядя укорил его за неуместное любопытство, но Назим все равно перехватывал летевшие им вслед быстрые взгляды и различил в глазах слуг отвращение и, совершенно точно, сильный, нескрываемый страх. Почему они боятся такого человека, как его дядя, – человека, который по крайней мере до сегодняшнего дня не обнаруживал значительного влияния на других людей? Позже он с улыбкой вспоминал, как недооценивал дядю, но в тот день его любопытству не было предела. Придворные, приближенные, слуги, ловкие притворщики, живущие во дворце, – все они внимательно и опасливо, стараясь не попадаться на глаза, следили за тем, как Назим с дядей медленно проходят мимо них. Назим с дядей: назначенный божественным соизволением ассасин, профессиональный убийца на службе у наваба Карнатика и назначенный сегодня его преемник – двенадцатилетний ученик. Они шли рука об руку, Бахадур-уд-Долах вел своего юного племянника домой…

Дверь в барак внезапно распахнулась, спугнув воспоминания Назима. Вернулись двое его соотечественников. Он расстелил на дощатом полу свое одеяло и лег, как всегда, повернувшись лицом к входу. Дверь распахивалась с неравными промежутками. Каждый раз он приоткрывал глаза и, убедившись, что опасности нет, снова закрывал их. Его товарищи возвращались по двое и по трое; никто не пришел в одиночку. Первый урок, подумал он про себя. Некоторые пытались сохранять независимый вид перед лицом неудач, но большинство вернулись с унылыми лицами, а иные и с синяками. Назим вздохнул и поудобнее устроился на жестких досках. То и дело его тревожный сон прерывался звуками шагов: заблудившиеся в ночи, запоздавшие ласкары ощупью пробирались к своим местам. Но завтра ему предстояло взяться за выполнение возложенной на него задачи.

* * *

«Сын мой, – так начиналось письмо, – когда ты прочтешь это первое и последнее мое письмо к тебе, я буду уже мертв. Если смерть моя окажется еще одним звеном в длинном ряду насильственных кончин, которые преследуют наш род, ты будешь пребывать в недоумении, осаждаемый сомнениями и вопросами, на которые не будет ответов. Джон, не пытайся искать ответа на них. Ты не удовлетворишь своего любопытства. Твоя месть никогда не осуществится. История рода Ламприеров так похожа на историю рода Атридов лишь потому, что совет, который я даю тебе, всегда запаздывал и ему никогда не следовали. Полагаю, что ты будешь читать это письмо в Лондоне или на пути к нему. Выполни все дела, которые предстоят тебе, и уезжай. Что касается моих бумаг… – Дочитав до этого места, Джон посмотрел в дальний угол комнаты, где стоял его дорожный сундук, наполненный этими бумагами. – …то просто сожги их. Не утруждай себя их чтением. Боюсь сказать тебе больше, просто сделай, как я прошу, и душа моя упокоится с миром».

Письмо было без подписи, но почерк, без сомнения, принадлежал отцу. Какую месть он имел в виду? И откуда он знал, что умрет насильственной смертью? Чем больше Джон думал о письме отца, тем больше осаждали его эти и другие вопросы.

Он откинулся на узкую кровать и уставился в беленый потолок, пожелтевший от каминного дыма. Мысли о смерти отца и событиях на Джерси мешались с бушевавшими в нем чувствами, он то вспоминал джерсийские леса и поля, то перед ним мелькал образ его матери. Над его головой семья портного, судя по долетавшим звукам, собиралась ложиться спать; уличный шум не умолкал, хотя и изменился. Голоса прохожих и рыночных торговцев, сливавшиеся в устойчивый гул купли-продажи, ругательств и приветствий, растворились, и место их захватили рваные ритмы вечернего города: внезапные крики и шум приближавшихся и удалявшихся шагов.

Ламприер перевернулся на другой бок, пытаясь отделаться от вопросов, которые вызвало отцовское письмо. Он хотел забыться сном, чтобы они оставили его в покое. Раньше ему бывало жаль тратить время на сон, но теперь он с нетерпением ждал его прихода и провала в небытие. Он плохо помнил свои сны. Иногда в сумеречном состоянии между сном и явью он преследовал этих беглецов, ускользнувших из-под контроля разума, но при каждой безуспешной попытке задержать их они таяли еще скорее – словно мыльные пузыри, лопающиеся от легчайшего прикосновения. Каждое утро он вел подсчет своим потерям, как будто с каждым растаявшим сновидением терялась частица его собственного «я». Своей неуловимостью сны намекали на то, что самое существо его постепенно истончается. Что прибывало днем, ночью шло на ущерб. Остаток мнился Джону Ламприеру точнейшей из возможных версий его сущности, но «я» его сновидений было заточено в темнице бодрствующего разума и сопротивлялось всем попыткам выпустить его на волю.

Над его головой опять раздалось: бум, бум, бум! Должно быть, портной со своей женой отмечали окончание дня благодарением Господу, а затем друг другу: бум, бум, бум. Они придерживались привычного ритма. Карл Второй, Оливер Кромвель, Вильгельм и Мария… Кромвель? Бум, бум, чмок. Ламприер думал об отце. Останься он молча лежать там, в кустах, и ничего бы не случилось. Выбери Кастерлей другой день для охоты, и ничего бы не случилось. Если бы Джульетта не стояла под водопадом, если бы она не играла со струями, если бы Джульетта не… Если бы я не совершил Актеонов грех… Нет, он отмел эту мысль. Не сейчас. Нет!

«Да! – сказал в нем другой голос. – Да! Если бы ты не позволил другому расплатиться за твой грех…» Этого не должно было случиться, с тоской думал он. Сколько было способов избежать этого!

Шум над головой стал громче, темп ускорился, послышалось низкое довольное урчание. Затем наступила тишина. «Если бы я не читал накануне эту историю, если бы не вызвал ее к жизни, если бы та книга не попала мне в руки, если бы я не старался произвести впечатление в библиотеке… Сколько всего я мог бы не сделать! Хотя бы не подсматривать за ней на озере…»

Мысли его обращались к девушке вновь и вновь. Бодрствующий разум медленно покидал его, капля за каплей, как белый песок в песочных часах, а ночь все тянулась. Наконец глаза его закрылись и он уснул.

И наступило самое подозрительное время суток. Человек, идущий по улице, становится лишь помехой в той безмолвной драме, что разыгрывается в этот тайный час меж городом и ночью. Закутанная в плащ фигура пересекает улицу по диагонали, тень ее удлиняется с каждым шагом, уводящим ее прочь от фонаря. Кто-то медлит на углу с делано безразличным видом. Кидает взгляды по сторонам, стараясь не выдать причину своего ночного караула. Город почти замер, но медленно плывущая в небе луна привносит в него некоторое подобие жизни. Странные тени на стенах, силуэты, выступающие из темноты и скрывающиеся во мраке, когда их минует лунный свет. Уголки города, что при дневном свете казались такими спокойными и обычными, обнажают теперь причудливо-гротескные, тайные стороны своей сущности. Резная каменная ваза с выщербленными краями отбрасывает тень, в которой легко узнается профиль изувеченного человеческого лица, на стену, которую так безмятежно украшает днем. Сломанные доски, небрежно наваленные в углу двора, кажутся напряженными руками двух тел, сцепившихся в борьбе, а тень от флагштока, пересекающая булыжную мостовую, образует прямой угол, встречаясь с противоположной стеной, и еще один, когда стена поворачивает за угол: виселица.

А луна все плывет по небу, и тени то удлиняются, то укорачиваются, то исчезают без следа, а то и вовсе преображаются до неузнаваемости. Кажется, будто город настойчиво стремится раскрыть магический смысл своего существа, тайну своего устройства, но о некоторых его секретах никто так никогда и не узнает. Подвалы, потайные лестницы, скрытые переходы, тянущиеся под самой поверхностью обыденного, неведомые коридоры и комнаты, проходы и каналы, ведущие в мир невидимого и неслышимого; все эти загадочные места освещаются лишь фонарями тех, кто хранит тайну их существования.

И вот что-то живое шевелится в этих подземных проходах. Что-то пульсирует. Что-то движется в этих окаменевших венах. Поначалу всего лишь небольшие завихрения холодного воздуха свидетельствуют о том, что здесь есть какой-то источник тепла. Каменные помещения и коридоры, непривычные к свету, на краткий миг озаряются слабым огнем, и хриплое дыхание едва слышно в длинных переходах и пещерах. Когда робкий свет соскабливает мглу со стен и полов, оказывается, что мгла скрывает удивительно плавные поверхности, закругленные контуры и мягкие изгибы, более похожие на сочленения, чем на углы. Обширные пустоты чередуются с узкими коридорами. Кажется, они принадлежат какому-то живому существу, так органически закруглены их своды и арки. Минеральные волокна, словно истончившиеся сталактиты, ниспадают с потолка к полу. Но это вовсе не сталактиты. Этот спутанный клубок напоминает окаменевшие артерии. Это да и все переходы и пещеры, которые идущий освещает тусклым светом своей лампы, так похожи на полости живого организма, что ему приходит в голову, что его путь пролегает внутри трупа какого-то гигантского древнего Зверя.

Страшно давно, может быть еще до потопа, невообразимо огромный Зверь бродил по поверхности земли. Он накрывал своей тенью целые равнины и скалистые утесы. Чудовищно тупой, он был необуздан в единственном стремлении умерщвлять. Здесь он ступил на мягкую, податливую почву, и она не выпустила его. Она послушно уступала его громадной тяжести, пока не сомкнулась над его головой. И тогда Зверь умер, а земля все расступалась под его весом, пока его не остановило каменное ложе. Тогда в работу земли включилась вода. Гигантский труп долго – там, на поверхности, прошли тысячелетия – подвергался терпеливым натекам минеральных растворов, и они просочились сквозь его шкуру, сквозь мышцы и скелет, и органика превратилась в камень. Окаменевший Зверь стал памятником самому себе. Вот откуда эти подземные пустоты, эти тайные извилистые тракты, которыми движутся к месту назначения пятеро пришельцев. Молчаливый хозяин – древний Зверь – принимает их в своей утробе.

Глубоко внизу под спящим городом недра Зверя едва заметно оживляются. Внутри каменного трупа возникает движение. Пять человек пробираются сквозь окаменевшие артерии, адамантовые галереи и хрупкие кристаллические коридоры. Они движутся каждый по своему маршруту. Их пути петляют и кружатся, но никогда не пересекаются. Каждый из них совершал свое путешествие много раз. Но ни один не представляет, где пролегает путь других. Сообща они знают лишь конечную цель, и каждый в одиночестве пробирается сквозь путаницу туннелей. Порой их, возможно, отделяет друг от друга лишь тонкая, в несколько дюймов, перегородка осыпающегося песчаника, но они не догадываются об этом. Каждый идет собственной дорогой в центр огромного трупа. Возможно, это помещение было когда-то его сердцем. Проем ведущей в него двери был тогда, быть может, аортой, толкавшей его кровь по венам и артериям. Теперь в них живет лишь слабое эхо шагов тех пятерых, что вот-вот сойдутся у двери. Лампы, которые они несут, крепко прижав к груди, освещают им дорогу; тела их отбрасывают длинные тени, теряющиеся в темноте у них за спиной. При входе в центральный зал каждый тушит свой фонарь и зажигает один из фитилей в лампе, висящей на стене. Всего в ней девять таких фитилей. Пять из девяти фитилей загораются и отбрасывают прикрытые заслонками мерцающие блики на потолок и стены комнаты. Другого света это место не знает. Воздух тут холодный и неподвижный. «Каббала» собралась на совет.

Хотя лампа распространяет совсем тусклый свет, председатель избегает и его, укрываясь в тени своего кресла. За его спиной с обеих сторон возвышаются две фигуры, словно пара колонн. Немного поодаль человек с мощным телосложением занимает свое место за столом. Судя по всему, он привык к энергичному движению и беспокойно ворочается в кресле. Его компаньон, жилистый, худощавый человек, садится более проворно.

– Садитесь, пожалуйста, – говорит председатель, когда последний из вошедших опускается на свое место.

В его голосе нет ни напряжения, ни ожидания, ни волнения. В этом старческом голосе лишь торжественная строгость, словно они собрались для окончательного подписания договора, условия которого были выработаны много лет назад. Он почти незаметно склоняется вперед, его лицо остается в тени. Это служит сигналом внимать, что собравшиеся и делают, каждый в соответствии с давно установившимися привычками. За их плечами множество подобных собраний. Мощный человек ставит локти на стол и складывает кисти рук, одну на другую. Подушечкой пальца он неслышно постукивает по кольцу на левой руке. Оно золотое, грубой работы, с выгравированным рисунком. Он рассматривает свои ногти, словно все происходящее занимает лишь малую частицу его внимания. Однако задумчивая поза вовсе не идет ему, и эффект получается почти комическим. Председатель отвечает ему приблизительно таким же безразличным видом и начинает:

– До нас дошло сообщение, что наваб отправил своего эмиссара…

Два человека-колонны за его спиной, словно поясняя последнее слово, эхом вторят председателю – поочередно, сначала один, затем другой, слева направо и обратно:

– Посланник.

– Глашатай.

– Дипломат.

– Глаза и уши.

– Посланец доброй воли.

– Агент-провокатор.

Председатель жестом водворяет молчание и продолжает:

– Это эмиссар, вот и все, что мы пока знаем, и пока этого достаточно. Мы установим, кто это. Тогда можно будет принять решение. – Он делает паузу, переводя дыхание. – Позже. В любом случае он – лишь часть проблемы…

– Зачем ждать? – Мощный человек размыкает руки. – Почему не расправиться с ним прямо сейчас? Разве мы что-то выгадаем от его присутствия?

Он оглядывает сидящих за столом, ожидая согласия, но лица их, как всегда, ничего не выражают. Председатель продолжает, отвечая на прозвучавший вопрос:

– Мы будем следить за ним. Мы можем кое-что выгадать, установив его личность, прежде чем мы… – он помедлил, – … прежде чем мы начнем действовать. Отграничить одно от другого не так-то просто…

Люди-колонны тут же включаются – по-прежнему поочередно:

– Черное.

– Белое.

– Козы.

– Овцы.

– Дебет.

– Кредит.

Председатель жестом приказывает им замолчать и глядит через стол на того, кто сел последним:

– …но деталь все же можно выделить из общей картины, в которой она составляет только часть. Вы не согласны, monsieur?

Эта реплика относится к прервавшему его мощному человеку, который снова принял привычную позу, вот только суставы его пальцев побелели – слишком уж сильно он сжал сомкнутые руки. Сидящий против него человек, на которого до того упал взгляд председателя, нервно ворошит стопку бумаг и быстро взглядывает на человека напротив. Но худощавый сосед последнего перехватывает этот взгляд и цепко держит его в плену своего неподвижного взора. Затем он произносит всего одно слово:

– Отчет?

Этот голос звучит первый раз за время встречи. Он звенит холодным металлом и совершенно лишен интонации. Тот, к кому он обращается, с трудом догадывается, что это вопрос. Он раскладывает бумаги перед собой и откашливается:

– Не учитывая наши собственные интересы, долги Карнатика делятся на три приблизительно равные части…

– Приблизительно? – осведомляется мощный человек напротив.

– Основные интересы всех трех участников взаимно перекрывают друг друга, равно как и более мелкие задолженности, которые в целом можно не принимать во внимание. Все станет яснее, когда я продолжу…

– Верно, – соглашается председатель. – Продолжайте, пожалуйста.

– Так вот… – Докладывающий снова опускает взгляд на бумаги. – Это деловые круги Аркота, партия Гастингса и, разумеется, Совет по контролю. Из трех этих кредиторов самыми влиятельными, хотя и самыми неорганизованными, являются деловые круги Аркота. Бенфилд представляет собой своего рода ключевую фигуру, но только для своих противников. Мы не считаем, что он сможет найти серьезную поддержку. Что касается Гастингса и его друзей, как ни странно, они все еще крепко держатся вместе. Но если что, высказанное ему недоверие лишь укрепит его позиции…

– Как это? – прерывает его металлический голос.

– Как он может выиграть, если потеряет даже то малое, что у него есть? И что выиграют его спонсоры? – Мощный человек кладет руки на стол.

– То, что у него почти ничего нет, к делу не относится. – Невидимый председатель шевелится в тени своего кресла. – Он стоит на нравственных позициях. Гастингс – человек принципов.

Включаются люди-колонны:

– Образец добродетели.

– Катилина.

– Полубог.

– Василиск.

– Аристид.

– Нана Сахиб.

Докладчик переворачивает страницу.

– Как бы там ни было, интересы Гастингса надо учитывать. Совет по контролю преследует противоречивые цели, во всяком случае их действия не кажутся согласованными. В их рядах происходит раскол между сторонниками Питта и его ставленника, Дундаса.

– Питт обещал содействовать интересам Аркота в обмен на поддержку во время выборов, нам это известно. Но сам, как только был избран премьер-министром, сразу стал вмешиваться в дела Компании, это мы тоже знаем. Но теперь его деятельность приняла иное направление. Расследование…

– Расследование?

– Касательно злоупотреблений, главным образом в действиях деловых кругов Аркота. Похоже, Питт тоже становится человеком принципов.

– Но он же предал тех, кто его поддержал, – вмешивается мощный человек. Наступает короткое молчание.

– Питт – опытный политик, – слова звучат из тени в дальнем конце стола. – Продолжайте.

– Совершенно ясно, что наваб Карнатика занял огромные, конечно по его представлениям, суммы как у чиновников Компании или среди деловых кругов Аркота, так и у правительства, причем под весьма высокие проценты. Эти займы обеспечиваются доходами с земель Карнатика, правителем которых, во всяком случае номинальным, выступает наваб.

– Ну да, – усмехается мощный человек, – с тех пор, как мы возвели его на трон.

– К настоящему моменту Гастингс потребовал ликвидации задолженности любой ценой, что, в сущности, означало, что никакой цены и не будет, долги придется просто списать. Доходами с земель Карнатика нельзя покрыть даже процентов, не говоря уже об основной сумме. Дундас вмешался, когда требования Гастингса уже были одобрены, и добился для кредиторов наваба, то есть для деловых кругов Аркота, ежегодной выплаты четырехсот восьмидесяти тысяч фунтов в течение двадцати лет. Реакцией Гастингса стало, как мы знаем, начало его падения, но Дундасу этого показалось мало, и теперь он принимает меры, которые заставляют заподозрить, что он у Бенфилда в кармане.

– Или у Питта, – снова звучит металлический голос.

– Эти другие меры, – начинает мощный человек, – включают в себя перевод долгов Компании в Англию?

– Именно так, а также принятие на этих днях Декларативного билля. Дундас по меньшей мере приложил к этому руку.

– Декларативный билль – это скорее досадная неприятность, чем реальная угроза. Никак не вижу, почему он должен нас беспокоить.

– Главная проблема лежит в центре всей этой паутины, – слышится голос с дальнего конца стола. – Продолжайте.

– Так вот, сам наваб затеял более тонкую игру, чем можно было предположить. Согласившись вернуть все долги как правительству, так и деловым кругам Аркота, он играет на претензиях одной стороны к другой и не платит никому. Наваб показал себя очень уступчивым человеком: он уступает всем.

– А значит, не уступает никому. В сущности, у него нет никакой власти, но он держит все заинтересованные стороны в заложниках посредством собственных долгов.

– Верно, – прозвучал голос невидимого председателя. – Пустой центр, где сходятся все интересы.

– Включая и наши? – Мощные мускулы того, кто произнес эти слова, напряглись.

– Пока нет причин полагать, что наше соглашение с ним изменилось или вообще зависит от этого дела. И все же интерес, который это дело возбудило к себе… – он взвешивает следующее слово, – …нежелателен. Необходимо принять меры предосторожности. В том числе надо дождаться эмиссара. Как бы там ни было, время для решений еще не настало. – Он улыбается про себя. – Пока что необходимо просто… сдержаться. Это будет выполнено?

Один за другим все присутствующие кивают. Пришлось поддержать решение председателя. Но уже заметны признаки нетерпения: тут постукивание пальцев по столу, там наклон головы. Председатель продолжает:

– Пришли известия от Жака. Он встретился с нашими коллегами во Франции.

Все собравшиеся немного напрягаются, когда речь заходит о миссии Жака.

– В течение месяца он вернется, тогда получим более подробные сведения.

– Девчонка? – спросил мощный человек, не поднимая головы.

– Девчонка, разумеется, тоже вернется. Она нам еще пригодится. – Эти слова направляют дальнейший ход его мыслей. – Что касается другого дела, то пока никаких осложнений не предвидится. По вашему молчанию я вижу, что мальчишка уже прибыл.

Человек мощного сложения смотрит на него с легким удивлением.

– Прибыл и помещен на место, – подтверждает он.

– Прекрасно, – отвечает председатель. – Ламприеры слишком долго были вне игры. Все только начинается, джентльмены.

Собрание переходит к обсуждению других, не столь настоятельных дел. Наконец все вопросы обсуждены, все решения приняты или отложены, направления определены. Участники собрания один за другим покидают комнату, и вот в лампе остается только два фитиля, а свет становится совсем скудным. Человек мощного телосложения беспокойно ходит по комнате, в то время как другой, невидимый в тени кресла, продолжает сидеть. Его глаза внимательно следят за каждым движением другого.

– Вам не нравится, как обстоит дело с мальчишкой, это же совершенно ясно, друг мой.

– Способ его уничтожения слишком театрален, – резко возражает тот. – Глупая возня, детские игры.

– Это единственное, что вас волнует?

Мощный человек останавливается, кладет руки на стол, изо всех сил стараясь сохранить на лице безразличное выражение.

– Разве этого мало? – отвечает он. – Мы могли бы добиться того, что нам нужно, гораздо более простым путем. Необходимо действовать решительно.

– По-моему, создавать прецеденты уже поздновато.

– Меня волнуют только практические вопросы…

– Разумеется, но мы имеем дело не с крестьянином. Внешняя сторона здесь тоже имеет значение.

– Внешняя сторона. Что толку во внешней стороне? – Презрительные нотки звучат в его голосе.

«Осторожнее, друг мой, умерь свой пыл», – думает второй, но вслух говорит:

– Цицероны и Сократы мира сего редко оспаривают вынесенный им приговор. – Он подчеркивает голосом последнее слово. – Не приговор их оскорбляет, а способ, которым они должны быть уничтожены, слова, которые при этом произносятся, и частности ритуала. Дело не в том, что мы делаем, а в том, в какую форму мы облекаем свои решения.

Крупный человек, кажется, соглашается с этим. Он кивает и направляется к лампе. Затушив свой фитиль, он с удивлением слышит голос председателя:

– Я старею, Николя. Я устал. Нужны перемены.

Он замолкает. Николя Кастерлей поворачивается и выходит, ничего не ответив. Председатель остается сидеть в одиночестве во главе стола.

Он оглядывает каменные стены и своды пещеры и думает о других подобных ей помещениях. Уединенные святилища элевсинских мистерий, потайные храмы орфиков, ритуалы которых давно забыты, неведомые суды, перед которыми никогда не представали обвиняемые, другие каббалы, диктовавшие направления, по которым шло развитие мира. Тайные собрания, такие как сегодняшнее, которые незримо управляют правителями, дергая их, как кукол, за нитки. И владыки подчиняются приказам тайной воли. Неспешный ритм принимаемых здесь решений диктует ритм мирового пульса. Катастрофы, войны, гибель королей – все это лишь временные меры, краткие паузы в беззвучной музыке тайных совещаний и соглашений между теми, чьи лица всегда остаются в тени. Все это ему известно. Но, подумал он, изменения – тоже часть игры. Последняя его идея начала обретать предуготовленную ей форму, и грядущие месяцы простерлись перед ним как на ладони. Перемен не миновать, подумал он, глядя, как оплывает последний фитиль. Старый город встал перед его внутренним взором, башни-близнецы, словно часовые на посту у входа во внутреннюю гавань. Не миновать возвращения.

* * *

Назим проснулся с рассветом и стал готовиться к предстоявшему дню. Он лежал на спине, стараясь охватить мысленным взором окружавший его город. В воображении он поднялся высоко в небо и увидел его с высоты птичьего полета, так что город превратился в свой собственный план, уменьшенный, но очень четкий. Назим рассматривал аллеи, и улицы, и величественные магистрали. Он выполнял свою задачу методично, обыскивая внутренним взором скелет города, состоявший из широких дорог, затем от дорог переходил к прилегавшим улицам, от улиц – к переулкам, аллеям, проходам и тропинкам. Унесенный из родительского дома в день, когда в Патне началась бойня, Назим до сих пор сохранил смутные воспоминания, как его несут, привязанного к спине, через паутину северных кварталов города. Искусность и опытность его дяди провели их невредимыми сквозь мечи Мир Касыма за городские стены… Назим отбросил воспоминания и сосредоточился. Наконец он ясно увидел перед собой весь Лондон целиком и зафиксировал его в памяти, заготовив таким образом карту, которая поможет выполнить стоявшую перед ним задачу.

Развязав свой мешок, который служил ему подушкой, он нащупал широкополую шляпу и плащ, уложенные туда несколько месяцев назад. Он быстро оделся. Дыхание застывало в холодном воздухе крохотными белыми облачками. На улице Назим низко опустил поля шляпы, прикрыв лицо. Рэтклиффская дорога была еще пустынна, и он зашагал по ней на запад, по направлению к Смитфилду. Когда он обогнул Tayэp, его походка сделалась более целеустремленной, и к Минори он приблизился уже быстрым шагом. Небо было безоблачно. Солнечные лучи, отражаясь от мокрой мостовой, слепили глаза, не нагревая воздуха. Когда он пересекал Джордж-стрит, его окружила стайка уличных ребят. Он почувствовал, как чья-то рука скользнула у его кармана, и отбил ее небрежным ударом. Тот, кому она принадлежала, мальчишка восьми или девяти лет, выше всех остальных и тощий, словно жердь, на секунду заглянул ему в глаза. Назим двинулся дальше, но дети бросились следом, вопя:

– Черный Дрозд! Черный Дрозд!

Он прибавил шагу, но они бежали по мостовой рядом с ним, продолжая свою монотонную дразнилку. Тон задавал неудачливый босоногий воришка, который пританцовывал перед Назимом, пока его товарищи нестройным хором завывали за спиной ласкара. Торговцы-лоточники и прохожие уже начали поглядывать в его сторону, посылая вслед беспризорной ораве добродушные проклятия. Назим почувствовал себя в центре нежелательного внимания, и мозг его отчаянно заработал в поисках выхода. Мальчишки тащились за ним, не желая оставить свою забаву. Он заметил в нескольких ярдах впереди узкую боковую улочку и заглянул в нее. Она была пуста. Пройдя по ней немного вперед, он замедлил шаг. Тут же он оказался в окружении вопящих детей. Их босой вожак был слева от Назима.

– Черный Дрозд! Черный Дрозд! – выкрикивал он.

Назим повернулся и настиг его с ускользающим от глаза проворством. Схватив мальчишку сзади за шею одной рукой, он ударил его открытой ладонью другой руки в нос. Тот был слишком перепуган, чтобы закричать. Треск хряща, раздавленного о кости, был единственным звуком во внезапно наступившей тишине. Назим подержал мальчишку в руках еще секунду, выставив вперед его голову, чтобы его приятелям была видна кровь. Онемев от ужаса, дети остались стоять на месте, а Назим повернулся и быстро зашагал вниз по улочке, пока не скрылся из виду.

* * *

Выспался Ламприер отлично. Он неохотно поднялся, надел очки и быстро, пока тепло постели не оставило его, влез в сапоги. Не будучи специалистом в разведении огня, он дрожал от холода, дважды неудачно пытаясь разжечь камин, пока наконец пламя от растопки не перекинулось на уголь и не начало вытеснять из комнаты утреннюю стылость. Он умылся, вздрагивая от холодной воды, и весь покрылся гусиной кожей, затем привел волосы в относительный порядок. Выглянув в окно, он увидел, что улица уже проснулась и заполнилась носильщиками и возчиками, которые передвигались по своим маршрутам, привычно работая локтями. Какая-то телега остановилась прямо напротив его дома, и женщина лет сорока или пятидесяти осыпала энергичными проклятиями возницу. Ближе к концу улица была запружена еще больше. Парики джентльменов, подумал он, выглядят сверху очень красиво.

Пока Ламприер глазел вниз, его внимание привлек человек, одетый во все черное, который уверенно прокладывал себе дорогу в толпе. Он прошел по улице до самого дома, где помещался Ламприер, и, круто повернувшись, шагнул к дверям, которые не были видны сверху, скрытые от взора молодого человека подоконником. «Заинтересованная сторона», о которой писал поверенный, подумал он. Скорее всего, это он и есть – кто еще может прийти в этот дом в такое время? Он остался у окна, каждую секунду ожидая стука в дверь. Но прошла минута, а он ничего не услышал. Может быть, этот человек прошел наверх, к портному? Ламприер подошел к двери и распахнул ее. За ней никого не было.

– Эй! – крикнул он, вытягивая шею, чтобы получше разглядеть узкую и плохо освещенную лестничную площадку.

Никто не ответил. «Должно быть, я ошибся», – подумал он, возвращаясь в комнату и закрывая за собой дверь. Но в тот момент, когда в замке щелкнул язычок, ему почудился скрип, словно кто-то крадучись спускался или поднимался по деревянным ступеням. Ламприер приложил ухо к двери и прислушался. Тут же он услыхал еще один скрип, похожий на первый, но на этот раз громче. В нем вдруг поднялось раздражение. Он опять распахнул дверь и на этот раз оказался лицом к лицу с человеком, кулак которого был занесен для удара. Ламприер хлопнул дверью, не дожидаясь, когда кулак обрушится на него, отбежал к камину и выхватил пылающую головню. Он собрался, расставив ноги и подняв свое оружие. Стоя в центре комнаты, готовый к схватке, он ждал в боевой позе, весь сжавшись в пружину.

Но ничего не происходило. Ламприер не терял намерения отразить нападение незнакомца. Затем в дверь дважды постучали, и чей-то голос, слегка приглушенный, спросил: «Джон Ламприер?» Дверь отворилась примерно на фут, и в образовавшейся щели показалась голова.

– Здесь живет Джон Ламприер?

– Кто вы такой? – резко спросил молодой человек. – И что вы здесь делаете? – Он понемногу расслаблялся, оставляя свою гладиаторскую позу; головня в его руках потухла и теперь наполняла комнату дымом.

– Септимус, – произнесла голова в дверях. – Септимус Прецепс. Я представляю Чедвика, Скьюера и Соумса. Поверенных. – С этими словами он вошел в комнату, протянув Ламприеру руку. Тот пожал ее, закашлялся и швырнул свою головню обратно в камин.

– А зачем вы на меня замахнулись? – спросил он уже спокойнее.

– Я всего лишь хотел постучать в дверь. Извините, если я напугал вас.

– Ничего, ничего.

Ламприер снова закашлялся, затем повернулся и осмотрел своего посетителя внимательней. Мистер Септимус Прецепс был выше его примерно на дюйм, и одежда его, как Ламприер уже заметил из окна, почти вся была черного цвета. Его волосы, коротко подстриженные и слегка вьющиеся, были под стать его костюму, и лишь белое лицо, рубашка и носки нарушали черный облик посетителя. Лицо у него было запоминающееся, с высокими скулами и темно-карими глазами. Глаза самого Ламприера все еще слезились от дыма, и он, не снимая очков, неловко стал протирать их носовым платком.

– Вы пришли в себя? – участливо спросил Септимус.

Ламприер кивнул.

– Тогда мы можем идти?

Ламприер еще раз кивнул, набросил свой плащ и поспешил за гостем на лестницу. У дверей на улицу они секунду помедлили, прежде чем окунуться в толпу. Септимус шагал не спеша, в то время как Ламприер прилагал все усилия, чтобы избежать столкновения с прохожими, которые то и дело грозили оторвать их друг от друга. Ему вспомнились рыночная площадь Сент-Хелиера и отец.

– Осторожнее! – предупредил Септимус, подхватывая его под локоть.

Башмак Ламприера чуть не угодил в изрядную кучу лошадиного навоза. Мимо них проносились экипажи. Стараясь не наступать на отбросы, валявшиеся под ногами, Ламприер держался вплотную к Септимусу, который шагал все быстрей и быстрей. Продвигаясь по Стрэнду, они миновали Сомерсет-хаус и вышли к воротам возле Темпля, где людской поток мчался уже не в таком неистовом темпе.

Ламприер начал собираться с мыслями, чтобы отпустить замечание о привычке горожан налетать друг на друга, но тут Септимус неожиданно вильнул влево, шепотом приказав ему следовать за ним. Путь Ламприеру загородил огромный субъект, державший в руках корзины с перепуганными цыплятами. Ламприер попытался обойти его со спины, но тут некий совершенно пьяный молодой человек закачался, стоя у него на пути и глядя вокруг посоловевшим взглядом.

– Септимус! – позвал Ламприер.

Пьяный опасно качнулся в его сторону.

– Себдимус? – насмешливо передразнил он.

– Нет, я… Простите, это мой приятель. – Ламприер потерял из виду черную фигуру.

– Это мой приятель, – сказал пьяный. – Где он? – Они уже вдвоем стали тщетно вглядываться в толпу.

– Здесь, – раздался голос, и оба, повернувшись, увидели улыбку Септимуса. – Вы пьяны, Уолтер, – обратился он к человеку, столкнувшемуся с Ламприером. – Вдрызг, мертвецки, как зюзя.

– Немножко навеселе, – согласился Уолтер. – Одолжите мне гинею. Добрый вечер, – последнее было адресовано Ламприеру.

– Идите домой, Уолтер, – сказал Септимус.

– Спокойной ночи, всего наилучшего и скатертью дорога, – пробормотал Уолтер. – Не одолжите мне ваши очки? – Он захихикал и, шатаясь, стал проталкиваться сквозь толпу.

– Я не подозревал, что вы знакомы… – начал Ламприер.

– Уолтер Уорбуртон-Бурлей, пьяница, развратник и мой добрый приятель, но в столь ранний час мне еще не до веселья. Я пытался избежать встречи с ним.

Ламприер кивнул, и они продолжили свой путь по направлению к Ченсери-лейн, где размещалась контора «Чедвик, Скьюер и Соумс».

Когда они свернули на большую широкую улицу, Ламприер сразу заметил, что здания здесь отличаются от тех, которые он видел до этого. Более однообразные, более строгие. Белые стены домов, стоявших по обе стороны улицы, были испещрены маленькими зарешеченными окнами, за которыми что-то усердно выводили своими красивыми почерками переписчики, а с верхних этажей время от времени высовывались головы джентльменов в париках, словно желавших убедиться, не оторвались ли еще их одиночные помещения от всего дома. Одинаково одетые джентльмены составляли большую часть прохожих на этой улице, и двигались они оживленными группами по четыре-пять человек, хотя одинокие фигуры тоже были представлены здесь в изобилии.

Септимус, по-видимому, находил особое удовольствие в том, чтобы врезаться в самую середину групповых разговоров. Вслед ему летели гневные протесты, Ламприеру ничего не оставалось, как шагать за ним, стараясь, хотя по большей части безуспешно, делать вид, что он не имеет ничего общего с причудами своего спутника. Когда они почти достигли конца улицы, Септимус направился ко входу одного из домов. В дом вела каменная лестница, однако они обогнули ее и через такую же дверь, как на фасаде, вошли в маленький внутренний дворик. В нужную им контору можно было попасть, миновав еще одну лестницу в дальнем конце двора, которую Септимус преодолел, перешагивая сразу через две ступени. На верхней площадке он настойчиво постучал в дверь, которую открыл маленький круглый человечек с пером в руках.

– Да? – спросил он с отсутствующим видом, явно думая о чем-то другом, но тут же спохватился и пригласил их войти.

Септимус был знаком и с этим клерком. Зайдя в прихожую, он похлопал его по плечу и представил Ламприеру как «почтенного Пеппарда».

Рабочий кабинет почтенного Пеппарда представлял собой короткий коридорчик с окном на двор. Посередине коридора стоял огромный письменный стол, за ним – стул Пеппарда. Вдоль всей противоположной стены тянулась скамья. Пеппард, таким образом, работал, сидя спиной к окну. В дальнем конце помещения виднелась дверь с табличкой, надпись на которой гласила: «Юэн Скьюер, поверенный». Септимус решительно шагнул к ней.

– У него посетительница. – Приподнявшись со стула, Пеппард успел остановить Септимуса, который уже взялся за дверную ручку. – Мне очень жаль, но, боюсь, вам придется подождать, – извинился он.

Септимус чертыхнулся. Ламприер опустился на скамью, а Септимус принялся мерить пол взволнованными шагами, явно взбешенный задержкой. Подойдя к двери, он приложил к ней ухо.

– Вы уверены, что он действительно занят? – раздраженно спросил он. Пеппард оторвался от своей работы.

– О да, абсолютно уверен. Видите ли, сегодня в десять он должен был принять двух джентльменов, но они пришли позже, поэтому даме, которая сейчас там, внутри, – она не извещала о своем приходе заранее, – ей тоже пришлось подождать, так что…

– Да-да, понятно, спасибо, черт возьми! – Септимус снова принялся ходить взад-вперед.

– Видите ли, вы пришли немного раньше назначенного времени, – продолжал Пеппард, обращаясь к Ламприеру, – так что из-за опоздания этих двух джентльменов и прихода этой дамы все пошло наперекосяк и с вашим визитом.

Это было сказано таким печальным тоном, что молодой человек, забыв о Септимусе, проникся некоторым сочувствием к трудностям почтенного Пеппарда.

– Мы все прекрасно понимаем, – сказал Ламприер. Однако Септимус не разделял его чувств.

– Чума вас понимает! – воскликнул он, но в ту же самую минуту неслышные до того обитатели дальней комнаты внезапно обнаружили свое присутствие.

– Вы – мерзкий негодяй! Вы – вор! Будьте вы прокляты! – выкрикивал разъяренный женский голос, а затем послышались громкие шлепки, будто кого-то били. – Чудовище! Я выколочу из вас правду!

Из-за двери слышался также и мужской голос, который сначала звучал в примирительном тоне, но затем внезапно переменился: видимо, женщина от слов перешла к делу и начала действием осуществлять свои угрозы.

– Пеппард!

Бам-м!

– Пеппард, сюда… ой! Пеппард!

Пеппард уже бежал. Он распахнул дверь, и за ней обнаружилась женщина лет пятидесяти, которая одной рукой держала попавшего в переплет поверенного за воротник, а другой рукой била его по голове туфлей, снятой с ноги. Ее шляпка сползла набок, лицо пылало. Застигнутая врасплох за столь малопочтенным занятием, леди застыла на месте. Септимус следил за происходящим с холодным интересом, на лице его читалось убеждение, что этот нелепый фарс был еще самым меньшим из всего, чем Скьюер мог бы скрасить их ожидание. Наконец Септимус распорядился сам. Он подошел к женщине, которая все еще трясла туфлей над головой своей жертвы, явно не зная, на что решиться: утешить себя еще одним-двумя ударами или воздержаться и сохранить остатки достоинства. Ламприеру почему-то вдруг захотелось, чтобы она ударила поверенного еще хоть раз.

– Мадам? – Септимус самым вежливым образом предложил женщине руку, которую та приняла, и они направились к дверям.

Все еще обутая только в одну туфлю, она прошла через комнату неровной походкой. Интуитивно почувствовав, что напомнить женщине о только что совершенном ею акте насилия – значит, возможно, спровоцировать ее на новый, Ламприер учтиво поднялся, когда она проходила мимо него. Она остановилась и повернулась к молодому человеку. Голос ее был спокойным, хотя глаза еще сверкали.

– Благодарю вас, сэр, – произнесла она. – Не подумайте, что я сошла с ума. Моя голова в полном порядке. Она ясная, как стекло, а что касается того человека… – она не стала утруждать себя даже движением пальца в его сторону, – …так он лжец и вор, продавшийся негодяям еще худшим, чем он сам. Всего вам доброго, сэр.

Сказав это, она надела наконец вторую туфлю, открыла дверь и покинула контору. Они слушали, как она спускается по лестнице, пока ее шаги не растворились вдалеке.

Поверенный, казалось, не очень пострадал в перепалке и вел себя как ни в чем не бывало. Худой человек с острым, цепким взглядом; яркий румянец на щеках, который, впрочем, совершенно не шел ему, уже сменился более подобающей бледностью. Он стоял, потирая бровь, Пеппард приводил кабинет своего патрона в порядок. Толстые папки с делами были разбросаны по полу, стул лежал кверху ножками.

– Прошу прощения, джентльмены, – сказал поверенный. – Ужасно неловко, но бедная женщина выжила из ума. Она, видите ли, вдова и никак не может оправиться после своей потери. Пожалуйста. – Он сел и жестом пригласил их войти. – Мистер Ламприер, если я не ошибаюсь?

Ламприер кивнул. Поверенный предложил им стулья, и они уселись перед ним. Септимус несколько раз перекладывал ногу на ногу, прежде чем нашел удобное положение и успокоился. Юэн Скьюер смотрел на них через стол, поджав губы. Имитируя деятельность, он повозился с промокательной бумагой, перьями и печатями, лежавшими на столе. Ламприер заметил, что ни одно перо не было очинено.

– Вы сказали, она – вдова? – спросил он, все еще удивляясь поведению женщины.

– О да, это миссис Нигль. Ее муж был капитаном одного из кораблей Ост-Индской компании. Тот пошел ко дну со всей своей командой.

– Какой ужас! – воскликнул Ламприер.

– Что поделаешь, торговля сопряжена с риском, – заявил Скьюер с самым безмятежным видом, но затем, прочитав во взгляде Ламприера явное осуждение за бессердечие, пояснил: – Это случилось почти двадцать лет назад; но она так и не оправилась. Сначала горевала, а потом сошла с ума. Она всерьез думает, что существует какой-то заговор, направленный на то, чтобы очернить имя ее покойного мужа, и что я, точнее, наша фирма располагает доказательствами его невиновности – документами, картами или чем-то в этом роде.

– Какой заговор? – с неожиданной настойчивостью спросил Ламприер.

– Сказать по правде, я даже не знаю. – Скьюер помолчал. – Что-то такое с китами, что ли? Я же объясняю вам, она выжила из ума. Но мы собрались здесь не для того, чтобы обсуждать бред вдовицы.

Он поднялся и снял с полки за своей спиной большой конверт, пожелтевший с той стороны, где на него падало солнце, перевязанный лентой и усыпанный ярко-красными сургучными печатями. Скьюер сломал печати и развязал ленту. На стол перед ним вывалился целый ворох бумаг. Скьюер быстро порылся в них и вытащил второй конверт, поменьше, запечатанный точно таким же образом, как и первый.

– Завещание, – провозгласил он, ломая печати.

Мысли Ламприера были заняты утренним столкновением с Септимусом, несчастьями вдовы Нигль и городом, по которому они с Септимусом только что прошли, но тут на него снова нахлынули чувства, пережитые накануне вечером. Предчувствие, любопытство и, где-то на заднем плане, чувство вины. Скьюер бегло просмотрел подписи, поднял голову и заявил, что никаких бросающихся в глаза нарушений завещание не содержит и является действительным, по крайней мере формально. Наконец он откашлялся и начал читать:

«Я, Шарль Филипп Ламприер, настоящим завещанием распоряжаюсь о правах наследования моего земного имущества, которым Господу угодно было меня наделить: прежде всего, я желаю, чтобы все мои долги и обязательства были выплачены и удовлетворены, а из остатков моего имущества я завещаю и отказываю моей жене, Марианне Роксли Ламприер, мой дом и прилегающие к нему земли, расположенные в приходе Святого Мартина на острове Джерси; затем я завещаю и отказываю вышеозначенной женщине все содержимое этого дома, за исключением моих частных бумаг, не относящихся к правам владения и условиям распоряжения вышеозначенным домом и прилегающими к нему землями, обозначенными в документах на право владения и землемерных актах, с тем чтобы эти частные бумаги были переданы моему сыну, Джону Ламприеру, а в случае, если он умрет, не оставив потомства, то Джейкобу Ромийи Стоуксу, каковой проживает в Бланш-Пьер на острове Джерси…»

Завещание было составлено в длинных, запутанных фразах, смысл которых терялся в специальных терминах и повторах, и вскоре Ламприер оставил всякие попытки уследить за ходом заключенного в нем содержания и предоставил своим мыслям бродить, где им вздумается. Монотонный голос Скьюера скользил поверх всех задуманных автором завещания логических и эмфатических ударений, и интонация его действовала усыпляюще. Лишь имена нарушали умиротворяющее течение его речи. Септимус подавлял естественное побуждение как-нибудь ускорить ход ритуала, то и дело обращаясь к своим карманным часам, и захлопывал их крышку с громким щелчком всякий раз, как поверенный доходил до конца очередной фразы. Текст завещания тек под аккомпанемент этих щелчков, пока Ламприер предавался снам наяву, не то слушая, не то ожидая, когда Скьюер закончит читать.

– «…подписано, скреплено печатью и утверждено в качестве его последней воли, каковой и должно считаться впредь, в нашем присутствии…»

Завещание было заверено его матерью и Джейком Стоуксом. Ламприеру смутно вспомнилась краткая деловая встреча, на которой присутствовали Джейк, его родители и еще один человек. Однако это не был мистер Скьюер. Сам он тогда был ребенком, и теперь ему стало любопытно, не на той ли встрече появились эти выцветшие подписи, которые он видел сейчас под завещанием отца. Он удивился, почему не вспомнил об этом раньше, но в глубине души знал, что еще не готов к решительным поступкам, а такие воспоминания часто предшествовали мыслям, которые ни к чему не вели. Чувство отстраненности от всего, что его окружало, было оборотной стороной той монеты, которой он откупился от прошлого, – оборотной стороной этого скупо отмеренного раскаяния и шатких обещаний: нет, не сегодня, когда-нибудь потом, завтра, послезавтра, еще один день… Но с каждым днем монета обесценивалась.

Поверенный оторвал его от этих мыслей.

– Они весьма старинные, – провозгласил он, осторожно передавая через стол кипу бумаг. Ламприер посмотрел на них с отсутствующим видом.

– Что это? – спросил он.

– Фамильное наследство, полагаю. История рода, в некотором смысле…

– Думаю, среди них вы найдете соглашение между одним из ваших предков и человеком по имени Томас де Вир, – сказал Септимус, вдруг вспомнивший, что он официально представляет на этой встрече «заинтересованную сторону».

– Да, вероятно, это оно и есть.

Ламприер осторожно развернул документ, написанный на пергаменте, который высох и пожелтел от времени. С одной стороны край пергамента заканчивался зубцами сложной конфигурации; лист опасно затрещал, когда Ламприер расправил его на столе. Затем, встав и склонившись над ним, он начал читать:


«В собрании персон, ниже поименованных, каковое держалось двадцать пятого дня апреля месяца в одна тысяча шестьсот третьем году от Рождества Господня.

Соглашение между Томасом де Виром, четвертым графом Брейтским, и Франсуа Шарлем Ламприером, торговцем. Исходя из того, что первая из вышеназванных персон по великой милости всемогущего Господа нашего после королевской санкции из всех наших когда-либо царствовавших Особ самого непревзойденного Величества намерение имеет ради Отечества чести, торговли и коммерчества в пределах владений королевских развития свое отдельное предприятие учинить, основанное на паях с другими лицами в зависимости от ежелично внесенных каждым сумм и врученных в его собственные руки, передает ту часть своего пая, которая представляет собой первоначальные вклады и взятую с тех пор на них прибыль, а также те доходы и товары, что были взяты с них в результате плаваний морем к самым берегам Восточной Индии и других Островов и Стран, неподалеку лежащих, а также денег, которые надлежит выручить в результате продажи имущества, каковое в результате дальнейших договоренностей установлено будет, чтобы устраивало вышеназванные или иные стороны, а также покупки или обмена товаров, запасов, драгоценных камней или иных ценностей, каковые можно будет получить или приобрести с означенных Островов и Стран, дабы принадлежало все это вышеназванной второй персоне, Франсуа Шарлю Ламприеру, торговцу, каковой обещается вознаградить усилия вышеназванного Томаса де Вира, четвертого графа Брейтского, исходя из размера в одну десятую часть всех тех денег и доходов, впредь получаемых с той доли недавно созданной Акционерной Компании, которая есть передана и отнята свободно от той части, которой обе стороны соглашаются, как своего промежуточного агента и представителя в делах вышеназванной Акционерной Компании, ведущей торговые дела в Восточной Индии, и что это соглашение сохраняет силу, невзирая на срок давности или смерть одной из сторон или их обеих, а именно Томаса де Вира и Франсуа Шарля Ламприера, торговца. В свидетельство события, означенного в этом документе, каковой служит соглашением между нами.

Свидетельствуем наши собственноручные подписи, проставленные в городе Лондоне двадцать пятого дня апреля месяца в одна тысяча шестьсот третьем году от Рождества Господня,

Thomas de Vere

…François Charles Lemprière…».

Ламприер оторвался от документа и взглянул на поверенного.

– Какой жуткий язык, – произнес Скьюер, – просто чудной.

– Довольно необычный, – согласился Септимус. – Возможно, Пеппард сможет составить о документе какое-то однозначное мнение?

– Вряд ли в этом есть необходимость, – возразил Скьюер. – Любопытная древняя вещица, разумеется. Но ее ценность состоит лишь в ее курьезности…

– В чем заключается ваш интерес, мистер Прецепс? – спросил Ламприер.

– Никакого интереса…

– Но в письме было ясно сказано, что вы представляете «заинтересованную сторону»…

– Никакого личного интереса для меня в этом деле нет, – продолжил Септимус, – но вот двенадцатый граф Брейтский, то есть Эдмунд де Вир, заинтересован в приобретении этого документа. Попросту говоря, желает купить его… разумеется, на хороших условиях.

– Именно так я и советовал бы вам поступить с этим документом, – добавил Скьюер. – На меня как на поверенного вашего отца ложится некоторая ответственность за наилучшее помещение завещанного им имущества…

– Минуту, джентльмены, одну минуту.

Ламприер выпрямился и призвал их к молчанию жестом руки.

– Прежде всего, не вы, сэр, были поверенным моего отца, поскольку его поверенным был мистер Чедвик, как об этом ясно написано здесь. – Он показал на пакет, в котором хранились бумаги его отца. – Честно говоря, я хотел бы спросить, где сейчас мистер Чедвик? – потребовал он.

На лице поверенного появилось грустное выражение.

– С прискорбием должен вам сообщить, что мистер Чедвик скончался, вот уже почти восемь месяцев назад. – Он вздохнул. – Мне, право, очень жаль, что мои усилия не вполне вас удовлетворили, и если бы я мог…

Но Ламприер не дал ему договорить:

– Пожалуйста, примите мои извинения. Я вовсе не хотел вас обидеть. Ваши усилия заслуживают всяческих похвал.

– Предлагаю вам за него сто гиней, – бестактно вмешался Септимус.

– Мистер Прецепс! – воскликнул Скьюер.

– Двести.

– В завещании моего отца ничего не говорится о продаже, – твердо ответил Ламприер, не глядя на Септимуса.

– Но ничего не говорится и против, – прошептал Скьюер.

– Ну хорошо, значит, это мы решили, – подвел итог Септимус.

– Позвольте, что вы имеете в виду? – Ламприер уже готовился взорваться.

– Вы что – отказываетесь от сделки?

– Отказываюсь.

– Ну и хорошо.

Ламприер уставился на него в недоумении.

Грубая выходка Септимуса, который перевел разговор на язык цифр, разрушила торжественно-официальную атмосферу встречи, а то, с какой безмятежностью он принял отказ Ламприера, наводило на мысль, что первоначальная его заинтересованность была просто издевательством. Наконец Ламприер опомнился.

– Но зачем, скажите мне ради бога, графу Брейтскому понадобился этот документ? Чем он его привлекает? – спросил он.

– О, дело тут в семейном архиве, – ответил Скьюер. – Графство Брейт – не очень древнего происхождения. Те же, кто недавно пополнил книгу пэров, насколько мне позволяет судить мой скромный опыт, любят, как бы это сказать, обращать особое внимание на историческую сторону дела…

– Но этот вопрос исчерпан, – сказал Септимус.

– А откуда графу известно, что я, то есть мой отец владеет этим документом? Неужели ему рассказал об этом мистер Чедвик?

– Боже милостивый, конечно нет! – Скьюер возмущенно замахал руками, услышав такое предположение. – Между поверенным и его клиентом соблюдается полная конфиденциальность.

– Если не принимать в расчет заявлений вдовы Нигль, – ввернул Септимус.

Поверенный не удостоил вниманием его реплику и продолжал:

– Это переходило бы всякие границы, если бы вы всерьез могли полагать, что…

Но Септимус опять не дал ему договорить:

– Граф знает, потому что у него есть точно такой же.

– Точно такой же? – удивился Ламприер.

– Ну разумеется. Их два, – продолжал Септимус, – один для графа, а второй для другой стороны, для вашего предка. Это же соглашение. Поэтому и два экземпляра, совершенно одинаковых, по одному для каждого участника.

Такое объяснение показалось Ламприеру убедительным.

– В любом случае, джентльмены, он не продается. Мои извинения графу.

Он был настроен решительно. Септимус посмотрел на него. Поверенный посмотрел на Септимуса.

– Остальное имущество вашего отца, я полагаю, в порядке. Вот в этой описи все перечислено по порядку. Разумеется, если вам будет что-то непонятно или потребуется иная помощь, пожалуйста, обращайтесь ко мне.

У Ламприера сложилось впечатление, что мистер Скьюер чувствует облегчение оттого, что встреча подходит к концу. Он просмотрел опись. Почти каждая новая статья начиналась словом «Документ…», а в нескольких вообще ничего не было сказано, кроме этого. Его палец остановился посередине описи.

– Здесь указана печать: «золотая печать нашего сословия», – прочитал он вслух.

Скьюер порылся среди бумаг и протянул Ламприеру искомый предмет. Он представлял собой золотое кольцо, массивное, грубой работы. Кольцо было с печаткой, на которой был выгравирован рисунок, изображающий разорванный с одной стороны круг. Сама печатка была квадратной формы, и все кольцо блестело так, словно было только что отлито. На его поверхности не было ни отметин, ни царапин. Очевидно, его надевали редко, а может, и вообще никогда не носили. Ламприер долго и внимательно рассматривал изображение на печати, но возникшее у него смутное ощущение, что он его уже видел, никак не хотело принимать форму отчетливого воспоминания.

– Кольцо, – бессмысленно сказал он.

– Кольцо-печать, – поправил его Скьюер.

Повинуясь какому-то импульсу, Ламприер приложил кольцо к печатям на конверте. Они не совпали.

– Им никогда не пользовались, – сказал Септимус.

– Да, – ответил Ламприер, думая о другом. Он сунул кольцо в карман и поднялся. – Спасибо, мистер Скьюер.

– Мои соболезнования, сэр. – Скьюер проводил его до дверей и там вручил ему конверт с бумагами. Септимус вышел следом.

– Ваш отец был прекрасным человеком, – добавил Скьюер вместо прощания.

«Ты его не знал, – подумал Ламприер, – но ты абсолютно прав».

– Спасибо, – произнес он еще раз и внезапно ощутил глубокую грусть, будто завершение ритуала встречи знаменовало собой конец чего-то еще, что, как оказалось, он ценил больше, чем мог предположить. Он проглотил комок, застрявший в горле.

– Пойдемте? – предложил Септимус.

– Да-да, конечно. – Он двинулся к выходу. – До свидания, Пеппард.

Клерк поднял голову от стола, словно удивленный тем, что к нему обратились.

– До свидания, мистер Ламприер, мистер Прецепс. – И он снова усердно склонился над бумагами.

Их шаги гулко разносились по лестнице, когда они спускались во двор. Похоже, встреча с поверенным прошла гладко. Предчувствия, что голос отца из могилы начнет взывать о мести, не сбылись, а с назойливыми предложениями Септимуса и Скьюера он разделался так, словно был прирожденным юристом, подумал он. И все же в душе его оставались вопросы… Не столько даже вопросы без ответов, сколько ответы, требовавшие задаться новыми вопросами. Септимус так и не объяснил, почему его интерес к документу пробудился и исчез так внезапно. Кроме того, он заметил, с какой горячностью Скьюер поддержал предложение о его продаже, словно сам был как-то заинтересован в этом.

Были и всякие другие мелочи, мельтешившие на заднем плане его сознания. Что-то не так с этим Пеппардом… Они пересекли дорогу, обходя навозные комья, оставленные на мостовой проезжающими экипажами, и двинулись дальше. Септимус стал необычно молчалив. Ламприеру уже не составляло особого труда держаться с ним в ногу, хотя вопросы по-прежнему донимали его. Они возвращались не той дорогой, по которой пришли утром. Когда они обошли сзади гостиницу Линкольнз-инн и достигли Португал-роуд, Ламприер повернулся к своему молчаливому спутнику.

– А почему вы хотели узнать, что думает об этом Пеппард? – Он показал конверт с бумагами.

Септимус остановился и посмотрел на конверт.

– Потому что Скьюер дурак, – коротко ответил он и снова пошел вперед, ускорив шаг.

Теперь Ламприер с трудом поспевал за ним.

– А Пеппард – умный клерк на службе у дурака? – Втайне Ламприер согласился с оценкой, которую Септимус дал поверенному. Впрочем, он тут же молча укорил себя за это.

– Пеппарду не повезло.

– Но все-таки – зачем его спрашивать?

– Я его ни о чем не спрашивал.

– Однако вы собирались это сделать, – настаивал Ламприер.

Септимус пнул ногой какое-то невидимое препятствие у себя на пути.

– Да, собирался, – признал он. – Скьюер вообще еле понял, что имеет дело с соглашением. А Пеппард… – И он остановился.

– Пеппард – что?

– Пеппард – это мозг конторы «Чедвик, Скьюер и Соумс». По крайней мере, так говорят. Мне кажется, это правда. – Он втянул носом воздух. – Черт побери, я умираю с голода.

– Так это правда? – напомнил Ламприер.

– Да. Было время, когда Пеппард считался одним из самых знающих юристов Лондона. Ему была открыта дорога к успеху, к высоким постам, но затем разразился скандал. Это было очень давно, около двадцати лет назад.

Ламприер вспомнил сдержанность клерка, которую он принял за робость.

– Какой скандал? – спросил он с нескрываемым любопытством.

– Этого я не знаю толком, что-то со страховкой. С морской страховкой, кажется. Это было так давно! – Септимус отмахнулся от всего этого раздраженным движением руки. – Я хочу есть, – заявил он с таким видом, словно по сравнению с этой проблемой вопросы Ламприера были сущей ерундой. – Так вот, мне нужно поесть и… – Он заметил впереди на углу таверну: – И выпить.

Ламприер почувствовал, что тоже голоден. Таверна испускала соблазнительные запахи. Септимус повернулся к своему спутнику и затараторил:

– Послушайте, я понимаю, что все это… – он сделал широкий неопределенный жест рукой, – …вам непонятно. Если вы хотите выяснить, почему Эдмунд, то есть граф, хочет приобрести этот обрывок пергамента, почему бы вам не спросить его об этом самому? Почему бы нам не встретиться всем троим? А?

Ламприер промолчал – это предложение застало его врасплох.

– Приходите в эту субботу. Мы собираемся в «Робких ручонках» часов в восемь или около того. Придете?

– Да, приду, – поспешно согласился Ламприер.

– Отлично. Ну а теперь можно и перекусить.

Но Ламприер остался стоять на месте.

– Боюсь, у меня есть еще дела. – Эти слова ему самому показались странными.

– Дела? В таком случае придется мне есть в одиночестве. – Казалось, Септимуса это нисколько не огорчило. Он широко улыбнулся, показав зубы. – Значит, до субботы, в «Робких ручонках», – напомнил он, повернулся, помахал рукой и быстрыми шагами направился к таверне.

Ламприер проследил за тем, как Септимус скрылся в дверях, потом тоже повернулся и пошел по Португал-роуд.

* * *

Дед Пеппарда в юности мечтал играть на сцене, а потому, естественным образом, стал барристером. Мать Пеппарда мечтала выйти замуж за поверенного, а стала женой лавочника. Разрешившись через девять месяцев после свадьбы мальчиком, она, памятуя о неудаче с браком, решила наверстать упущенное в сыне. Пеппард чертыхнулся про себя: еще одна клякса, придется переписывать документ. Мать купила собрание потрепанных томов по прецедентному праву, переплетенных в красную кожу. Пеппард читал их с жадностью. К тому времени, когда он приехал в Кембридж изучать право, он мог сдавать выпускные экзамены. Его поступление под начало мистера Чедвика было простой формальностью.

По причинам, до сих пор не понятным ему самому, его особенно привлекало торговое право. Неспособность понимать цену деньгам, преследовавшая его всю жизнь, оказалась, как ни странно, истинным кладом для его профессии. Богатые купцы и финансисты чувствовали себя в безопасности с человеком, чьи глаза не загорались, когда речь шла о суммах в тысячи фунтов стерлингов, а менее удачливые клиенты ценили то, что те же самые глаза не сощуривались презрительно, когда дело заходило о шиллингах и пенсах. Клиенты толпами прибегали к услугам Джорджа Пеппарда, он был обласкан сразу в нескольких различных слоях общества, и про него уже пошли разговоры, что «право – слишком мелко для него». Впереди замаячила должность в казначействе. Он начал подумывать о женитьбе.

Но затем этому сладкому сну пришел конец. Воспоминания о последовавших за этим днях ранили его до сих пор, и он не любил задумываться о произошедших тогда событиях. Его перо быстро бежало по бумаге, выводя уверенные строки сложного документа. Он дописал последнее предложение, оставил большой пробел для подписей, затем вписал имена, промокнул весь документ и заботливо убрал его в ящик стола. Подняв голову, он увидел мистера Скьюера, который выглядывал из-за своей двери.

– Если хотите, можете идти, Пеппард.

– Хорошо, сэр.

Он был одновременно удивлен и обрадован. Такую щедрость Скьюер проявлял весьма редко. Он выглянул в окно и увидел, что уже начинает смеркаться.

На улице было прохладно. Покинув контору, Пеппард быстро зашагал через внутренний дворик к Ченсери-лейн. Там ему внезапно почудились чьи-то шаги за спиной. Он быстро обернулся, но никого не увидел. Он снова двинулся вперед, ускорив шаги. В обычных обстоятельствах он без колебаний выкинул бы этот случай из головы. Но события последних нескольких дней выходили за рамки того, что Пеппард называл обычными обстоятельствами.

Двадцать с лишним лет прошло с тех пор, когда разразился скандал, низведший Пеппарда до его нынешнего состояния. В ту пору ему часто казалось, что люди, которые так удачно смели его со своего пути, пристально за ним наблюдают. Тогда у него были веские причины так полагать. Лица в толпе непонятным образом становились все более и более знакомыми. Все более подозрительными казались ему люди, без всякой видимой цели околачивавшиеся на углу его улицы. Они занимали этот и другие пункты наблюдения на несколько дней, а затем исчезали, и больше он никогда их не видел. Трижды он обнаруживал в своей комнате следы тщательного обыска: книга, оставленная открытой, таз с водой, которую кто-то вылил, а затем налил снова, но не до прежнего уровня… Сколько таких мелочей он упустил? Поначалу эта слежка казалась бессистемной. Но позже Пеппард осознал, что все эти вторжения в его личную жизнь точно соответствовали того или иного рода переломам в положении дел его старого противника – Ост-Индской компании.

Повинуясь внезапному импульсу, он обернулся. Никого. Двор перед конторой был пуст. Хотя кто угодно мог скрываться в тени. Интересно, какое потрясение теперь угрожает мистеру Ост-Индской компании? Пеппард так и не избавился от врожденного любопытства. Что-то происходит, это точно. Три дня назад он столкнулся со своими противниками лицом к лицу, первый раз за все эти годы неясных подозрений. В сущности, случай был пустяковый. Он шел домой своей обычной дорогой, когда какой-то человек пристроился к нему сзади. У него было узкое лицо, одет он был в черное. Пеппард не показал виду, что заметил его. Возможно, это был какой-нибудь шутник или даже сумасшедший. Но спустя пару минут этот человек остановил его, положив ему руку на плечо, и заглянул ему в лицо. Пеппард ничего не сказал. Узколицый человек произнес всего одно слово: «Пеппард». Металлический голос. Всего одно слово, но смысл его был абсолютно ясен: мы знаем, кто ты такой, где тебя искать, ты наш в любой момент, как только мы захотим… Не сейчас, не в этот раз, хотел запротестовать Пеппард. Ему удалось смолчать. Человек смотрел ему прямо в глаза еще несколько долгих секунд, затем повернулся и пропал в толпе. Когда Пеппард добрался до дома, он был весь в поту, а руки дрожали еще целый час. Он получил предупреждение. Теперь, добравшись до Ченсери-лейн, он задумался, о чем его предупреждали: о визите Септимуса, или его спутника, или, может быть, вдовы Нигль? Он не знал. Чертово любопытство. Ему опять почудились шаги. Все это была чепуха, все-все, и вот перед ним улица. Тысячи тысяч шагов.

Ченсери-лейн в этот час была заполнена клерками и их хозяевами, которые, как и он, торопились по своим домам. Они толпились и сталкивались друг с другом, стараясь держаться подальше от вонючих сточных канав, и на Пеппарда немилосердно жали со всех сторон, пока он пробирался через толпу, не сбавляя шага. Притормозив, он оказался позади компании развязных молодых людей, которые прокладывали себе дорогу, не желая уступать ее никому и потешаясь над теми неудачниками, которые без долгих церемоний оказывались оттеснены в придорожную грязь или во что-нибудь похуже. Пеппард почувствовал себя в безопасности. Холборн был почти так же запружен людьми, но на Саффрон-хилл толпа стала редеть. Поворачивая на Вайн-стрит, Пеппард улучил момент и оглянулся, и тут же какая-то фигура ярдах в ста позади него застыла на месте. Секунду или две Пеппард смотрел на нее, а затем быстрым шагом прошел по Вайн-стрит и пересек Клеркенуэлл-Грин. С дальней стороны улицы он взволнованным взглядом поискал подозрительную фигуру, но на этот раз не заметил ее. Никто не следовал за ним. Да и зачем им это делать? Он пожалел, что не пошел домой своей обычной дорогой, через Чипсайд. В этой части города широкие мостовые пролегали с севера на юг, и безопасность, которую гарантировало их число, оказывалась недолговременной, так как, чтобы попасть с одной улицы на другую, все время приходилось углубляться в путаницу переулков, которыми пестрила северо-восточная часть города. Пеппард ругал себя за свою робость, но узкие проходы Клеркенуэлла были по большей части плохо освещены и так петляли, что он мог видеть едва на двадцать ярдов вперед или назад. Гордость не позволяла ему пуститься бегом, но каждый раз, как он замедлял шаг, ему начинали чудиться шаги неведомого преследователя, и тогда он снова, задыхаясь от напряжения, устремлялся на восток.

Выбравшись на Голден-лейн, он успокоился и даже почувствовал себя глупо. Теперь он был всего в нескольких сотнях ярдов от дома. Он отступил назад, когда мимо с громким шумом прогрохотала подвода, груженная досками. Он проследил за ней взглядом и тут увидел не далее чем в пятидесяти ярдах от себя, отчетливо и без всякого сомнения, ту же самую фигуру.

Пеппард запаниковал. Он сломя голову бросился через улицу; не упустив из виду его внезапный рывок, преследователь также перешел на бег. Пеппард нырнул в первый попавшийся переулок, а затем у следующего угла повернул направо. Теперь шаги за спиной звучали гораздо громче, чем раньше, и были быстрее его собственных. Лишь добежав до тупиковой стены в конце переулка, Пеппард вспомнил, что на Джерми-роу только один выход.

На мгновение наступила тишина, и он оглянулся в поисках спасения. Но в глухой стене тупика не было не только дверей, но даже окон. Лишь одинокий контрфорс мог послужить укрытием. Пеппард затаился в его тени, распластавшись по стене. Затем он снова услышал шаги. В спешке его преследователь пробежал мимо этого переулка, но теперь, возвращаясь обратно, нашел его. Громко скрипел гравий. Шаги замедлили темп. Пеппард пытался убедить себя, что вот сейчас он прыгнет на своего неизвестного противника, каким-то образом одолеет его и убежит. Шаги делались все медленнее и медленнее. Пеппард закрыл глаза. Шаги были слышны почти рядом. Затем преследователь остановился. Пеппард съежился в предчувствии удара. Затем до него донесся глубокий вздох. Его преследователь заглянул за контрфорс.

– Пеппард, – просто сказал он.

Пеппард открыл глаза, и челюсть его отвисла.

– Мистер Ламприер! – воскликнул он.

* * *

Пять тысяч четыреста пятьдесят два судна, выстроившись в линию, бушприт к корме, проплыли перед мысленным взором капитана Гардиана и скрылись из виду за горизонтом. Триремы, барки, бригантины и буксиры; каравеллы, каракки и кечи. Капитан Гардиан строил все виды судов, известных человечеству, это было его хобби. С той поры, как пятнадцать лет назад он распрощался с морем и обнаружил, что в голове его пусто, как на покинутой им палубе, каждый вечер он садился перед весело трещавшим в камине огнем, закрывал глаза и принимался за строительство очередного корабля. Он прочел Бугера, Дюхамеля Дюмонкё и Леонарда Эйлера (хотя сам не стал бы доверять ни одному судну, рассчитанному каким-то там швейцарским математиком). Он посещал шлюпочные мастерские и беседовал там с корабельными плотниками. Он даже съездил во Францию.

В вопросе о корабельных червях он осторожно поддерживал тех, кто ратовал за медную обшивку днища, но никогда бы не отозвался пренебрежительно о достоинствах еловой доски, волоса и дегтя, смеси, которая, что бы там ни было, верой и правдой прослужила ему почти тридцать лет, и шесть из них – на западно-индийских трассах. Моделям он предпочитал планы (хотя репутация корабельного плотника перевешивала в его глазах и то и другое), а чертежам – вычисления. Небольшая гравюра Энтони Дина, висевшая над его каминной полкой, подтверждала его убеждения, и когда высокий весенний прилив разбивал ожидания кораблестроителей, капитан Гардиан позволял себе довольную усмешку.

Даже по прошествии этих долгих лет движение судов вверх и вниз по Темзе не утратило для него своего интереса. Море так и не отпустило его по-настоящему. Вот и вчера под вечер он следил за тем, как входит в док последний из прибывших в эти дни кораблей. Напрягая свои старые глаза, Эбен глядел в окно Вороньего Гнезда (так он именовал комнату в мансарде своего дома) и пытался рассмотреть в сгущавшихся сумерках сутолоку лодочников, разбредавшихся по своим делам. Огонь в камине, куда он подбросил угля, грел ему спину из угла крохотной комнатки. Вдоль стен стояли книжные шкафы, набитые уже порядочно замусоленными томами. Непропорциональных размеров стол, гораздо больший, чем дверь, через которую его некогда каким-то чудом внесли в комнату, был завален бумагами, картами и планами. Наконец-то капитан сумел различить очертания потрепанного корабля, пришвартованного у причала всего в сотне ярдов от его дома.

Что-то в нем было знакомое… Где-то он уже видел этот корабль… Он вытянул шею и наклонил голову, чтобы лучше видеть. Сегодня попозже или, возможно, завтра утром он спустится в док. В комнате стало тепло, и окно запотело. Эбен сел в свое кресло у стола, размышляя, как всегда в такие минуты, о том, как хорошо находиться в тепле, в сухом месте и на берегу.

Корабль прибыл еще вчера, а он до сих пор не собрался осмотреть его вблизи. Может быть, завтра утром. Сегодняшний вечер он посвятит своему любимому занятию – воображаемому строительству кораблей. В этот вечер ему предстояло построить шхуну-бриг.

Он уже установил киль на блоки, форштевень и корма подняты и сращены с килем, кильсон прикреплен болтами к флор-тимберсам. Концы последних он оставил пока свободными, готовясь обвести их кругом. Когда ему довелось увидеть подобное судно в первый раз, он рассмеялся. Чуть-чуть воображения, и кажется, что оно плывет задом наперед. Где-то раньше он уже… Усилием воли Эбен вернулся к своей задаче. Он прикрепил шпангоуты к флор-тимберсам, обвел их и удвоил в средней части судна. Внимание и осторожность – вот что главное. Скелет корабля начинал вырисовываться. Далее он вставил распорки и пяртнерсы, удерживавшие мачтовые основания, которые он поместил следом. Самым нудным делом было устанавливать кницы – стоячие, навесные и подвесные, все с правосторонней структурой волокна. Эбен задумался: быть может, его нелюбовь к многопалубным судам как раз и объясняется нежеланием возиться с кницами? Он забил их на место дубовыми гвоздями, а затем сосредоточился на корме, где сила нажимов и давлений якорных тросов и руля будет максимальной. Он всегда клал добавочный транец между половинным и основным и, чтобы предупредить возражения со стороны жадного до грузовой вместимости судовладельца, вызвал в памяти воспоминание о том, как ему пришлось лететь от подветренного берега на полных парусах с десятью матросами на руле и как стонали тогда, едва не лопаясь, брусья тимберсов. Это было во время охоты на китов. Тогда он подумал было, что пришел его черед… Так, теперь обшить досками и законопатить.

Сейчас-то он уже был далек от всего этого, чему и радовался, – от «ревущих сороковых», экваториального штиля, от прочих атрибутов морских баек. Он сбежал, не дожидаясь конца, понадеявшись, что экипаж справится без него, черт подери, ему прекрасно был известен финал, он уже видел его сотни раз, вдовы, банкроты, а ему – никакой выгоды. Они могли бы еще прислать вызов, но у них не оставалось ни одного свободного корабля, да и он уж больше не откликнется. О, как он понимал нужду, что таилась за всеми этими подталкиваниями и подмигиваниями, которыми старый моряк добивается еще порции и, получив свой стакан пунша, начинает все сызнова: вокруг мыса Доброй Надежды, привязавшись к штурвалу, десять часов по Атлантическому океану в марте, потом в порт, в сухой док, и, вы только подумайте, мы потеряли киль. Его сорвало начисто! Но теперь-то уже ни черта, никакой разницы, так-то, и штурвал долой, а было это в тот раз около Антильских островов… И они будут хлопать в ладоши и веселиться и не поверят ни единому слову, а неделю спустя будут говорить: «Встретил тут одного занятного малого, так он рассказывал историю…» А еще через месяц: «Послушайте-ка, что я вам расскажу, небывалое дело, вы о таком и не слыхивали…» – и закончат словами: «Ну, дело ясное, и все это сущая правда, провалиться мне…» И пусть их. Ничего нет правдивей моря. Пусть их, потому что, не глядя, но думая, размышляя о море, забрасывая лот и вынимая оборванный конец, он, как никто, понимал эту нужду. Нужно было выставить что-то против бортовой качки, против подводных течений и встречных течений, против изнуряющих тропических штилей. Против факта, что в море ничто не держится вечно и возвращает оно не тела, а лишь выбеленные кости. Поэтому он с сочувствием относился к историям об океанах, даже если на самом деле речь в них шла о суше, о твердой почве под ногами, где нет места непредвиденным случайностям. И с тем же сочувствием он относился к незадачливым морякам, мысли которых бродили по морям, пока тела пребывали в безопасности на берегу. Но на судне, построенном каким-нибудь женевцем при помощи угломеров, он ни за что бы не отошел от берега дальше чем на пару сотен миль. Нет, и сочувствие имеет свои пределы.

Он снова вернулся к своей задаче. Он обшил досками борта до самых планширов и настлал палубы. Тук, тук, тук, грохот деревянных молотков по гвоздям, вельсы на пристани… Где-то он уже видел этот корабль. Он знал это наверняка. Эта мысль свербила его, не отпускала. Он поворошил угли в камине. Тук, тук, тук, что-то он упустил – словно какую-то мелочь в игре на запоминание. Она будет стучать в нем, пока память или ярость не заполнят этот пробел. Капитан Гардиан вытащил себя из кресла, подошел к окну и, посмотрев вниз на пристань, осознал, что преследовавшая его мысль не имеет никакого отношения к игре: там, внизу, стоял реальный корабль, а в памяти его зиял реальный пробел. Корабль, привязанный у причала в сотне ярдов от его окна, назывался «Вендрагон». Что-то в этом корабле или в его названии беспокоило капитана. Что-то во всем этом было не так.

Корабль медленно покачивался на воде, и людям, которые носили на борт какие-то ящики, приходилось ступать осторожно. Они потели и ругались, но деньги были хорошие, и расчет тут же, на месте. Какой-то старик мучительно медленно тащился домой вдоль причала, обрубки болят, спички сыплются из карманов. Эбен снова бросил взгляд на грузчиков. Коукер, их старший, считал шаги от повозки с ящиками до сходней, один, два, три…

– Поставим пока, – приказал Коукер своему товарищу, державшему ящик за другой конец.

Он размял руки и вытер пот со лба, прежде чем продолжить отсчет. Это была не первая его работа такого рода: двойная оплата – и никаких вопросов. Ему вспомнился лихтер, приставший к берегу неподалеку от Ричмонда и выгрузивший прямо на траву двадцать ящиков французского бренди, и как они провели там ночь, потягивая спиртное и травя анекдоты с довольным хозяином. Он мог бы поклясться, что то был герцог Мальборо. Но на этот раз клиент ему не понравился; узколицый человек с металлическим голосом. Пятнадцать, шестнадцать, семнадцать… работу, за которую дают тройную плату, он оставляет Кливеру и его парням: обычно такое дело бывает грязным, для человека женатого слишком рискованным. Он покривился, шагая по палубе, двадцать восемь, двадцать девять, тридцать шагов, все. Грузчики поставили ящик на палубу и отправились за следующим.

Стоя у окна, Эбен следил за тем, как работает людская цепочка. С корабля – на корабль, погрузить – разгрузить… ему ли не знать эту схему? Этот корабль назывался «Вендрагон»… но это не то имя, которое он искал в своей памяти. Ключ был в чем-то ином, но он пока еще до него не добрался. Он просмотрит свои планы, но он уже знал – ответа в них не найти, тук, тук, тук, что-то упущено. Раздражение схлынуло, словно волна прибоя, и он снова вернулся к своей бригантине.

Она стояла перед его мысленным взором, как живая: просмоленный корпус покоился на опорах, а серо-зеленые волны воображаемого океана уже рвались в схватку с серо-коричневым деревом. Крещение, все та же старая ложь, нахмурился Эбен при этой мысли. Крещение? Тогда уж дать имя, да. И нарекли ей имя Тередо… Нет, он не имел никакого права обливать презрением старых морских волков с их прибаутками: возводя хрупкие корпуса своих творений, что еще он делал, как не усыпал необъятную монотонность океана тщедушными точками координат? «Необходимые ограничения морских пространств». Плод его собственного ума, матросская песня из бессчетного количества стихов. Смажьте жиром слип, навалитесь на лебедку, подтяните провисший трос, и теперь все вместе… раз, два, три. О да, что-то упущено. Ну-ка, все разом… тук, тук, тук. И вот уже корабль движется к мраморной глади моря, созданного воображением Эбена, а та, взволнованная вторжением, велит кораблю перевернуться килем вверх – указ, подобный не вовсе бессмысленному утверждению о том, что настоящий бизнес делается внизу. Это знает любой, кому приходилось играть в макао или баккара. Когда имеешь дело с морем, второй акт всегда разыгрывается одновременно с первым. Не мог же забыть Эбен что-то настолько простое, настолько элементарное? Но уже слишком поздно задавать вопросы, развязка надвигается одновременно с первой встречей «Тередо» с морем и всеми следующими за ней перипетиями. Его корабль – плавучая мелодрама; предвидение неудачи написано на его лице. «И больше ему не увидеть ее никогда», слезы, покорно подступившие к глазам, туманят его взгляд – но лишь на мгновение, ибо на смену им тотчас накатывает приступ смеха. Как же я мог забыть? Корабль входит в воду, а Эбен думает о том, о чем ему следовало вспомнить гораздо раньше. Корпус бригантины крошит морскую поверхность, дрожит, шатается и валится, вода заботливо наблюдает за этим обреченным виртуозным представлением с невероятно кратким запасом плавучести – наблюдает в абсолютной уверенности, что конец его будет печальным. Капитан Гардиан думает о камнях, гравии, песке… о центре равновесия. И в тот момент, когда корабль опрокидывается, переворачивается кверху брюхом и уходит на дно, к той мозговой извилине, где скрываются все перевернувшиеся корабли и забытые воспоминания, он вспоминает, что же он упустил и о чем следовало бы помнить с самого начала. Проклятие! Он забыл о балласте.

* * *

– Вот, вот, вот и вот. И еще вот, и вот, и вот! – Судейский палец Пеппарда аккуратно стучит по разложенному на столе документу.

– А также вот, – добавляет он, передвигая палец несколькими строками выше.

Белый эмалированный таз, наполовину наполненный водой, грязноватой с виду, возможно из-за скудного освещения; потертые, припорошенные пылью переплеты из красной кожи; кровать, письменный стол, два стула. Камин не горит, и в комнате холодно.

– Но что же это? – спрашивает Ламприер, глядя на маленького человека напротив.


…Он не провел в ожидании у выхода со двора конторы и нескольких минут, как увидел в проходе невысокую фигуру Пеппарда. Но всего на секунду. Затем поток прохожих немедленно поглотил маленького человека, и Ламприер несколько раз пересек улицу в поисках его. Наконец он заметил его ярдах в пятидесяти впереди, а может, ему показалось. Он бегом пустился по улице, нацелившись на то место, где он был, быстро кидая взгляды по сторонам. Никого…


– Странно, очень странно. Составлено как будто не профессионалом… хотя и не факт. – Пеппард делает паузу. – Очень странно. – Пеппард ниже склоняется над документом, ладонями разделяя текст на абзацы и изучая слово за словом.


…Затем Ламприер увидел его снова, когда тот замер на секунду из-за людского столпотворения впереди, и сорвался с места. Тот, за кем он охотился, исчез за углом. Ламприер опять заметил место и устремился туда. Пеппард мог свернуть в любой из прилегавших к Ченсери-лейн переулков. Выбирать не было смысла – и он нырнул в первую попавшуюся улочку…


– Пеппард? – окликает он.

– Джордж, если вам угодно, одну минуту… – Он все еще читает.


…Жидкая грязь скользила под ногами, каменные плитки попадались лишь изредка, в виде исключения. Он поскользнулся, чуть не упал, но в последний момент успел сохранить равновесие. Выровняв дыхание, он понесся дальше легким галопом, стук его подошв по мостовой был едва ли громче, чем стук его сердца. Улочка, по которой он мчался, кружила и поворачивала, но возвращала его назад всякий раз, когда ему казалось, что он слишком далеко уклонился от курса. До его слуха доносился хриплый шум лежавшей впереди большой улицы…


– Скьюер полагал, что это просто диковинка, хотя и небезынтересная, – говорит он.

– Это уж точно, небезынтересная, – бормочет Пеппард, погруженный в изучение документа.


…Он знал, что следующей широкой улицы достигнет раньше того, кого преследовал. Он бросился вперед, огибая прохожих и высматривая Пеппарда. Вот-вот он должен был появиться… Ага, вон он! Он позвал его, но Пеппард двигался слишком быстро. Испуская проклятия, Ламприер стал проталкиваться на другую сторону улицы и, очутившись там, кинулся вслед. Но тот, кого он преследовал, скрылся. Это было невозможно, Пеппард не мог ускользнуть так быстро. И тогда он заметил слева узкий переулок…


Пеппард откидывается назад, по-прежнему не спуская глаз с документа. Испуганное выражение, которое сохранялось на его лице, даже когда они вошли в эту комнату, теперь исчезло. Он снова находится в своем мире, и место за дирижерским пультом принадлежит ему, теперь у него вид человека, оценившего сложность предстоявшей ему задачи.

– Небезынтересная, хотя ценность ее еще предстоит установить, – изрекает он наконец.

Ламприер смотрит на него с недоумением.

– Простите, я неточно выразился. Может быть, вы скажете, что именно вы хотели бы узнать?

Что он хочет узнать? Мысли Ламприера слишком долго кружились за пределами этой комнаты, и теперь, когда вопрос Пеппарда возвратил их обратно, с языка у него чуть не рвутся не идущие к случаю вопросы. Он хотел бы узнать, почему человек с такими способностями, как Пеппард, находится на службе у такого человека, как Скьюер. Он хотел бы узнать все о том скандале, который, очевидно, был причиной этого факта. Он хотел бы узнать как можно больше о Септимусе. Вопрос Пеппарда воодушевляет его. Вещей, о которых он хотел бы узнать, – великое множество. Смысл, заключенный в сивиллиных книгах; местонахождение омфала. Почему Александр убил Гермолая? В чем природа связи между мертвыми и живыми, буде таковая существует. Которая из них самая прекрасная, любит ли она его, ее длинные черные волосы, вода… И это еще не все.

– Что это? – спрашивает он. – Что это за соглашение?


…Ламприер заглянул в узкий переулок. Он был всего несколько футов в ширину, и стены домов, вздымавшиеся вверх с обеих сторон, словно стремились сомкнуться наверху, а лежавший между ними проход, казалось, затесался сюда по ошибке. Но переулок был совершенно пуст, и, озадаченный быстротой, с которой Пеппард исчез, он повернул обратно…


– Это зависит от того, с какой стороны на него смотреть, понимаете? – говорит ему Пеппард.

Он не понимает.

– Грубо говоря, это договор, контракт в двух экземплярах, даже, пожалуй, чартер-партия, которую можно использовать как средство шантажа, запугивания и угрозы с какой-то целью. – Он улыбается. – В различной степени и в различных пропорциях, конечно. Все это сразу. Или – ни то, ни другое, ни третье.

– Но по сути своей это соглашение, не так ли? – с надеждой отваживается сказать Ламприер.

– Абсолютно верно, – подтверждает Пеппард, – но только потому, что соглашением можно назвать почти любой юридический документ. Распоряжение о смертной казни – тоже соглашение, хотя одна его сторона находится в гораздо менее выгодных условиях, чем другая. Не думаю, что мы можем остановиться на таком определении. Закон, запомните, – это неточный инструмент, почему и существуют законники. Он действует в чью-либо пользу – или, конечно, наоборот, – избегая близости к реальным фактам жизни, насколько это возможно. Он стремится усложнять положение дел. Не желаете ли чаю?


…Пеппард Быстроногий, подумал он тогда про себя. На одной из стен было нацарапано название этого незаметного переулка, но большую часть букв смыло дождем, или что еще там лилось с небес в этой части города… «…эр…оу» – гласила теперь надпись…


Они сидят с горячими чашками в руках, согревая о них ладони. Пеппард предварительно смотрит, чтобы ему досталась чашка с выщербленным краем. Оба склоняются над столом, на котором разложен документ.

– Контракт в двух экземплярах – самое простое объяснение, – начинает Пеппард.

– Контракт в двух экземплярах?

– Вот. – Он проводит пальцем вдоль линии зубцов, вырезанных на одной из сторон документа. – Это означает, что существует еще копия или несколько копий, хотя, скорее всего, одна.

– Та, что хранится у графа Брейта?

– Да, если она все еще находится в семье. – Он отхлебнул из своей чашки. – Это своего рода гарантия, понимаете? Если такие зубцы на двух документах не совпадают, то один из них – подделка. – Он принялся изучать линию зубцов более внимательно. – Определенно, отрезано четко, это, дoлжно быть, верхняя копия, хотя это ничего и не значит. Разумеется… – Пеппард переворачивает документ, – …вырезы на бумаге юридической силы не имеют, это делается только для удобства обеих сторон. – Он делает паузу. – Довольно любопытно… Отрезали, видимо, в спешке, первым, что попалось под руку… – И он погружается в молчаливое раздумье, о содержании которого Ламприер пока может только догадываться.


…Ему пришлось прибегнуть к отчаянным мерам – вспомнить геометрию. Судя по длине переулка, Пеппард не мог скрыться с другой его стороны до того, как Ламприер заглянул в него; да и куда бы он мог скрыться? Линия, которую он мысленно провел через «ЭР» и «ОУ», имела конечную длину (последние остатки дневного света позволяли разглядеть стену, в которую упирался проход), значит, значит… Одна из начальных предпосылок была ложной. Иначе ситуация оказывалась необъяснимой. Он прошел несколько ярдов вглубь переулка, затем вернулся назад. И лишь тогда он заметил контрфорс…


– Видите ли, соглашение было заключено между двумя людьми, – объясняет Пеппард. – Необходимость подтверждать подлинность одной копии с помощью другой указывает на то, что в дальнейшем у этих людей должна была возникнуть необходимость узнать друг друга – если только они не действовали через посредников. Впрочем, последнее кажется мне маловероятным.

– Почему? – прерывает его собеседник.

– До этого мы еще дойдем. Если они были знакомы лично, то зачем документы должны были подтверждать это? Разве только один или оба сразу собирались изменить наружность… Возможно, они встречались очень редко. – Пальцы Пеппарда барабанят по столу. – В таком случае это имело бы смысл.

Ламприер чувствует, что какая-то часть загадки получила объяснение, однако вопрос его пока остается без ответа.

– Я знаю, – говорит Пеппард, читая его мысли. – Я как раз к этому и веду.

Оба отхлебывают из своих чашек.

– Как вы сказали, этот документ – соглашение.

– А как вы сказали, он означает сразу все на свете и ничего.

– Да, пожалуй. По сути своей он именно таков. Томас де Вир соглашается действовать в качестве представителя вашего предка в делах, которые точно не определены, но имеют какое-то касательство к торговле за рубежом, к торговле в Восточной Индии. – Пеппард опять углубляется в чтение документа. – Ваш предок станет получателем всего… ага, да, всего пая графа и заплатит ему десятую часть за его услуги. Но это только половина истории, если граф, конечно, не был идиотом. Судя по этому документу, бедняга-граф просто отдал девять десятых своей доли…

– Доли чего? – настаивает Ламприер.

– Да что ж тут, акционерной компании, конечно! Старой доброй акционерной компании, которая была предшественницей этой достославной и великой организации, что блюдет наши интересы за границей. – В голосе Пеппарда слышится горечь. – Этого великодушного фонда вспомоществования для всех покинутых и обездоленных, этого, этого… – Он отхлебывает из чашки, губы его дрожат. – Будь она проклята.

– Кто она? – осторожно спрашивает Ламприер, недоумевая, какой обнаженный нерв здесь затронут.

– Компания, – наконец роняет в тишине его собеседник глухим голосом.

– Ост-Индская компания?

– Именно так. – Пеппард, казалось, с трудом сдерживает себя. Его лицо пылает. Сглотнув, он продолжает говорить, безуспешно делая вид, будто ничего не случилось. – В любом случае ваш предок должен был нечто предложить графу, но что именно это было – нам остается только гадать.

Ламприер охотно выслушал бы эти предположения, но вовремя сдерживается. Голос маленького человека снова звучит ровно. Лишь легкая скованность в движениях напоминает о недавней вспышке.

– Вот этот параграф: «Исходя из того, что первая из вышеназванных персон…» – и так далее. В общем, не важно. Как была образована акционерная компания – совершенно безразлично. Ее грамота не имеет к этому документу никакого отношения. Я рискнул бы предположить, что у истоков ее лежал какой-нибудь предшествовавший документ: какой-нибудь словесный мусор, не более того. Что же касается остального, то здесь имеются четыре пункта, которые могут навести нас на след. – Пеппард забывает обо всем, кроме своей профессии. Его гость разрешает себе расслабиться.


…Он медленно шел вдоль домов, сердце его громко стучало, отчасти от волнения, отчасти от недавнего бега. Гравий скрипел под ногами. Он приблизился к единственному месту в переулке, представлявшему собой укрытие. Так и есть. Пеппард оказался там.

– Пеппард, – сказал он…


– Мистер Ламприер! – в удивлении воскликнул Пеппард.

– Что? – Ламприер поднимает отсутствующий взгляд. – Простите меня, Джордж, мои мысли были далеко, я… – Но он не хотел смущать Пеппарда во второй раз и не стал объяснять, где именно были его мысли.

– Я говорю, что прежде всего здесь есть слова «плавания морем», «плавания морем к самым берегам Восточной Индии» и так далее; возникает вопрос, сколько было таких плаваний, и ответа на него здесь нет. В этом документе, во всяком случае. Во-вторых, речь идет здесь об «усилиях», которые прилагает в пользу вашего предка Томас де Вир, – продолжает Пеппард. – О том, какого рода эти усилия, здесь не упоминается, хотя я могу сделать некоторые предположения, исходя из пункта третьего, вот: «как своего промежуточного агента и представителя». Почему «промежуточного»? Точнее, почему возникла необходимость в слове «промежуточный»?

Ламприер не имеет ни малейшего понятия. Мысли Пеппарда уже складываются в какую-то картину, они ведут к определенной цели, это ему было ясно, но сам он чувствует, что заблудился.

– Пункт четвертый затрагивает все эти вопросы. Вот, смотрите: «невзирая на срок давности или смерть» – смерть, заметьте! – «одной или обеих», и так далее. – Пеппард останавливается и тут же продолжает: – На вечные времена? Но если это соглашение между двумя людьми, то почему же смерть не может прекратить его? Неопределенность присутствует здесь не в языке, а в самой сути того, о чем идет речь. – Пеппард раздраженно барабанит пальцами по столу.


…Он поддержал Пеппарда, который с трудом стоял на ногах, последовали взаимные объяснения, Пеппард был в полнейшем замешательстве. Потом они вместе шли обратно, Пеппард чуть слышно указывал дорогу, Ламприер все время извинялся: он должен был махать ему энергичнее, громче звать. Он все время виновато прятал распиравшее его чувство торжества, удовлетворение от охотничьего азарта. Они были недалеко от переулка Синего Якоря, где располагались меблированные комнаты, которые Пеппард называл своим домом…


– Продление, – говорит Пеппард решительно.

– Продление, – эхом откликается Ламприер.

– Сколько было плаваний? До какой степени представитель? Насколько «промежуточный»? Сроком какой длительности? Вот в чем заключаются вопросы, – энергично утверждает Пеппард.

– Вот так вопросы, уж…

– Видите ли, тут возникают два возможных предположения. Первое – будущее понимается как нечто само собой разумеющееся, и договор заключается навечно, «невзирая» и все такое, вот. – Он указывает строки в тексте, чтобы Ламприер мог убедиться. – Второе – все это потому, что дело, о котором идет речь, настолько неопределенное, что договор ничем не связывает участвующие в нем стороны. Ключевые места в нем остались неоговоренными. И стиль странный. Я повидал много юридических документов – главным образом, деловых соглашений и завещаний наподобие этого, – начерно составленных участвующими сторонами при помощи юридических руководств и обнаруживающих мало здравого смысла. Этим бедолагам приходилось нелегко. Все фразы на месте, но что-то главное оказывается упущено. Если говорить без обиняков, такие документы едва ли можно считать юридически законными. Вот в чем дело.

– И этот документ такой же; значит, это ошибка? – спрашивает Ламприер.

– Как раз наоборот. Этот документ – само совершенство. То, о чем они пытаются заключить соглашение, по моему мнению, невозможно, разве только они бессмертны, но форма ему придана совершенно законная. У меня складывается впечатление… – Он остановился и потер переносицу. – У меня складывается впечатление, что они прибегли к помощи какого-то законника, который получил от них указание скрыть следы своего участия, так чтобы документ казался плодом рук непрофессионалов.

– Но чего ради…

– Это связано со вторым моим предположением, с неопределенностью того, о чем идет речь в этом соглашении. Некий план на случай неких непредвиденных обстоятельств… Как бы это сказать…

– Непредвиденных? Что вы имеете в виду? – снова перебивает его Ламприер. Пеппард смотрит на него через стол.

– Да что ж еще, как не обвинение в государственной измене.


…Они шагали от Голден-лейн до Уайт-Кросс-стрит, Ламприер пересказывал Пеппарду замечания Скьюера, Пеппард никак не мог ухватить сути. Ламприер ввернул несколько юридических терминов. Пеппард механически стал поправлять его. Когда они миновали ряд домов, которые стояли неровно, словно валились друг на друга, наступила очередь Пеппарда задавать вопросы…


– Чему вы удивляетесь? – спрашивает Пеппард.

– Какая измена? Как это понимать?

– Вы из Франции, так?

– Нет, мы с Джерси.

Ламприер все еще ничего не понимает. К чему он клонит?

– Но до того, раньше, много лет назад, когда подписывался этот документ, ваши предки жили во Франции, насколько я понимаю?

– Возможно… я толком не знаю… и я все равно не…

– В то время, да, впрочем, как и сейчас, наше правительство вполне могло и может придерживаться точки зрения, что действия в качестве французского представителя несовместимы с долгом лояльного подданного, выполнения какового долга… – он сверяется с датой, – …королева и страна ожидают от каждого англичанина. Разумеется, это измена. В этом и заключается обязующая сила документа. Достаточно очевидно.

– Джордж, это не очевидно. Это совсем не очевидно.

– Ну, смотрите сами. Условия этого договора так плохо определены, что они поддаются любому истолкованию, правильно?

Ламприер кивает.

– Следовательно, должен быть какой-то крючок, помимо юридического, который связывал бы участвующие стороны. Вы следите за моей мыслью?

Ламприер снова кивает.

– На тот случай, если бы де Вир вздумал отступиться, этот документ мог бы стать его смертным приговором, следовательно, он связывал его достаточно крепко. Я бы предположил, что неопределенность условий возникла из попытки графа, бесполезной, хочу отметить, застраховаться от возможных обвинений. – Он останавливается и внимательнее вглядывается в документ. Затем он усмехается. – Знаете, что является самой надежной связующей частью этого договора? – Не дожидаясь ответа, он тыкает пальцем в середину подписи предка Ламприера. – Вот, – говорит он, – чего было бы достаточно, чтобы повесить Томаса де Вира.

Ламприер рассматривает полустертую подпись «François Charles Lemprière», в первый раз обратив внимание, что почерк его предка сверхъестественным образом похож на его собственный.

– Вот это «ç»?

– Даже не «ç», а его хвостик – седиль. Неопровержимое доказательство, что этот человек был французом. Англичанин не написал бы с седилью. Это особенность французского языка. Бедняга Томас де Вир; этот крючок был крюком, на котором его могли повесить. – Пеппард перестал улыбаться. – Конечно, это все нам не объясняет, почему граф подписал соглашение. Мы не знаем, что было предложено ему взамен, но, видимо, что-то очень весомое. Он невероятно рисковал.

Собеседник Пеппарда размышляет не над столь отдаленным вопросом.

– Так вот почему Септимус хотел купить его: предательство… – говорит он. – Достаточно веский повод.

– Не совсем. Соглашение связывает только четвертого графа. Сегодня в худшем случае он может доставить лишь легкое неудобство.

– А «невзирая на смерть одной из сторон» и все такое прочее?

– Верно, но возбуждать иск по такому делу не возьмется никто. Если только соглашение каким-то образом не возобновлялось.

Пеппард чувствует искушение развить эту мысль дальше… но нет, Скьюер, возможно, прав относительно мотивов графа. К тому же стоит ли вселять надежду в этого юношу? Если бы документ по-прежнему имел юридическую силу и указанная в нем доля, или пай, реинвестировалась бы каждый раз, когда Компания расширялась, тогда мистер Ламприер мог оказаться действительно очень богатым человеком… А Компания – на ту же сумму беднее, эта мысль доставила ему удовольствие. Они вновь задумчиво склоняются над старым пергаментом.

– Суть сводится к следующему, – говорит Пеппард. – Франсуа Ламприер получил девять десятых пая Компании и выплатил Томасу де Виру десятую часть его стоимости. За это Томас де Вир действует как его представитель, как ширма, скрывающая истинного владельца. Что выиграл от этого Томас? Я не знаю.

Ламприер мрачно рассматривает лежащий перед ним документ.

– За всем этим стоит что-то еще, – произносит он. Пеппард кивает.

Понемногу наступает ночь. Они продолжают беседовать, но Пеппард мало что может добавить к своим объяснениям. Наконец их разговор подходит к концу. Ламприер осторожно складывает пергамент и застегивает свой плащ. Пеппард открывает дверь. Ламприер благодарит его.

– До свидания! – кричит Пеппард вслед своему гостю.

Ламприер машет рукой на прощание и пускается в путь по направлению к дому.

Спрятанный под рубашку пергамент хрустнул, когда он плотнее завернулся в плащ и зашагал по улице. Он задумчиво шел вперед, лелея ощущение, что силы его подвергаются испытанию неким бременем, которое приятной тяжестью давило ему на плечи. Людской поток на Голден-лейн не уменьшался, огромная масса, двигавшаяся с энергичной целеустремленностью, подхватила его, погруженного в раздумья, и понесла за собой. Перед Ламприером топал носильщик, по бокам его висели корзины, а спереди он держал в руках сундук.

Документ, лежавший на груди, представлялся Ламприеру маленьким осколком чего-то большего, что маняще сверкнуло на одну секунду и погасло. Подозрения его медленно кружили вдалеке от всех тех мест, по которым привыкло блуждать его воображение. Кто бы ни задумал весь этот хитроумный план, служивший неизвестно какой забытой цели, он ушел, оставив после себя лишь эти свидетельства, позволяющие понять только то, что за ними стояли другие, нераскрытые причины и мотивы, о которых можно было разве что гадать. Он шел следом за носильщиком, который, шаркая ногами, прокладывал дорогу. Слишком много ответов. Он представил себе, как они капают на мостовую, подобно бусинам крови Медузы Горгоны, и, обернувшись змеями, уползают в ливийские пески. Слишком много начал.

Но покамест на руках у него были только хрупкий осколок прошлого да проблема, как добраться домой. Он сжал в ладони миниатюрный портрет матери, лежавший в целом кармане его камзола, и попытался определить нужное направление. Было уже довольно темно, а фонари своим светом отмечали лишь собственное местонахождение, скрываясь из виду за очередным поворотом. Если Ламприер двигался не в полном мраке, то лишь благодаря свету, который лился из открытых дверей кабачков и трактиров, незамеченных раньше в пылу охотничьего азарта.

Дела там явно шли хорошо. Мужчины и женщины то и дело заходили внутрь, из-за дверей слышались громкий неразборчивый гул голосов и взрывы хохота, достигавшие ушей тех немногих прохожих, которые предпочли оставаться на улице, впрочем, казалось, лишь для того, чтобы все равно исчезнуть за дверями следующего шумного заведения. По всей улице отдавалось эхо от этих всплесков шума, и Ламприер с любопытством замечал на ходу, как внутри поднимают кружки, зажигают трубки и отсчитывают монеты, после чего у следующих дверей ему открывалась та же картина.

Да и сама улица была полна народа, причем, он не мог не отметить про себя, женщин было гораздо больше, чем мужчин. Они кружили по мостовой в пышных нарядах, иногда останавливались группами по две или по три, чтобы перекинуться парой слов, или задерживались на несколько секунд перед джентльменами, которые без всякой видимой цели расхаживали взад-вперед по тротуару. Вот еще одна тайна, которую надо разрешить; еще один зверь в лабиринте, который он изучал.

Некоторые женщины, казалось, просто ожидали свои экипажи: то и дело подъезжали кареты и увозили их. Возможно, к какой-то общей цели, рассудил он. Но своим поведением они повергали его в недоумение. Неожиданно они разражались приступами смеха, а через минуту могли прохаживаться с поникшим видом, словно на их плечи легла вся тяжесть земных забот. Туалеты их в общем были ярче, чем у тех женщин, которых он видел утром, и все же они, казалось, предпочитали прятаться в тени. Некоторые мужчины подходили прямо к ним и о чем-то заговаривали. Ведь не могли же они все быть знакомы друг с другом?

Он понимал, что именно разговор мог бы открыть ему смысл этого ритуала, но не решался последовать примеру других мужчин. Пока он смотрел и колебался, недалеко от него показался чернобородый мужчина довольно привлекательной внешности, если бы его не портил выпиравший живот, выдавая в нем любителя спиртного. Вокруг него порхало юное создание в темно-розовой, в английском стиле, шляпке, украшенной лентами, которые летали вокруг лица, стремительно возникая то слева, то справа от мужчины. Пальцы красотки то и дело задевали его рукава, однако он, казалось, не желал обратить на нее внимания. Наконец она, приподнявшись на цыпочки и приставив ладони ко рту, стала шептать ему что-то на ухо. Мужчина остановился, снисходительно наклонил голову и, когда она закончила шептать, взглянул туда, где на другой стороне улицы две леди в голубом скромно прятали лица в больших букетах цветов. Видимо, что-то ему не понравилось, и, когда красотка повторила свою попытку направить его к двум одиноким леди, он внезапно обернулся, схватил ее и, не дав ей опомниться, швырнул на тротуар, так что она шлепнулась на мостовую. Это очень его позабавило. Удаляясь, он хохотал над своей шуткой.

Ламприер, подбодрив себя воспоминанием об успехах своей сегодняшней охоты, направился к прелестной незнакомке, которая барахталась в пышной пене лиловатого ситца, борясь с многочисленными складками и оборками, отороченными каким-то мехом; ее белые лодыжки нескромно мелькали в волнах колышущихся юбок. Кажется, ее башмаки были украшены серебряными пряжками…

Обтянутые перчатками руки призывно замахали: она наконец пришла в себя после неожиданного падения, глаза встретились с взглядом охотника. Должно быть, ей не больше семнадцати. Высокий, угловатый, в очках, довольно неловкий; добыча оценивала охотника, который приближался, полный решимости. Оба, каждый на свой манер, стремились навстречу друг другу. Он нагнулся, чтобы помочь ей подняться.

– Разрешите?

Р-раз… Она, кажется, совсем оправилась, вот только никак не может отряхнуть с платья кусок засохшей грязи, приставший сзади; но, может быть, у него получится? У него получается, ну вот, конечно, все происходит так естественно, что со стороны кажется, что ни для кого из них тут нет ничего страшного. Охотник увлекает свою добычу в небольшой променад, но, по-видимому, одна из этих прелестных лодыжек вывихнута, и она хромает, оступается, болезненные гримаски сопровождают первые шаги, и наконец: «Вы позволите?» – и ее рука обвивается вокруг его талии, все виды эмоций от «помогите мне» до «благодарю вас» передаются при помощи разнообразных способов пожатий ее руки, кончики ее пальцев касаются клапанов его карманов, петель и шнурков его плаща. Может быть, сейчас уже можно спросить у нее, что здесь происходит? Они продолжали прогулку, Розали (так звучит ее имя) болтает об укусах морозного воздуха, о женщинах, мимо которых они проходят, – об этих нелепых кораблях, плывущих мимо в обрамлении атласных и муслиновых парусов пурпурного, нежно-розового и голубого цветов. Ее хромота совсем исчезает, чтобы через два шага вернуться с удвоенной силой. Охотник превратился в покровителя, который делает вид, что не замечает этих маленьких уловок, может быть, теперь пора спросить, что здесь происходит? Но нет, не сейчас, ведь ее болтовня омывает его такой прелестной волной, то и дело смутно напоминая другой шепот у его уха; а воодушевленное личико, сияющее от удовольствия, таит в себе сходство с другим лицом…

– А что здесь, собственно, происходит? – внезапно прерывает он кокетливое лепетание и тут же ощущает страх при мысли, что напрасно разрушил чары, что каким-то иносказательным образом она только что дала ему все объяснения и что если сейчас она расскажет то же самое прозаичным, будничным голосом, то он сам поймет, что совсем не надо было спрашивать.

Лучше было бы подождать, пока все не будет рассказано этим чарующим голосом в надлежащее время, и может быть, он вообще показался ей дураком? Ах нет, вовсе нет, ничего особенного, просто джентльмены приходят сюда встречаться со своими спутницами на этот вечер, только и всего. На этот вечер… А-га. А две одинокие дамы вон там, ее сестры (но им же должно быть лет за сорок каждой), они ожидают своих кавалеров, а она сама просто… направляет к ним подходящих джентльменов, понимаете?

Он понимает. Он ждет пугающего предложения, но ничего не следует. Теперь ее хромота окончательно прошла, они как-то даже не заметили этого. Изящным движением она освобождается от поддерживающей ее руки, осведомляясь, откуда он родом и чем занимается. Она уже составила о нем свое мнение. Ее азартный завоеватель, смелый и ловкий охотник, все отрицает и внезапно, словно это в порядке вещей, становится мишенью лукавых подшучиваний, в которые вкраплены точно отмеренные издевки по поводу молокососов, маменькиных сынков, деревенских увальней и так далее.

– Держу пари на полгинеи, что вы носите с собой золотой медальон с портретом вашей матушки в напоминание о том, что вы не должны разговаривать с такими особами, как я, – бросает она ему, заливаясь веселым смехом.

Он краснеет под этим прямым намеком, стараясь не думать о том, что на самом деле можно получить здесь за эти полгинеи.

– Но мой медальон всего лишь медный, – отшутился он с вымученной улыбкой.

Розали, сияя улыбкой, продолжает лепетать про то, «как же можно стесняться собственной матери?», затем спрашивает: «Всего лишь медный?», и он подтверждает. Тогда она доверительно шепчет ему, что тоже носит с собой медальон и не хочет ли он на него взглянуть? Конечно, он хочет, и она выуживает его из своего кармана, прячет в ладонях, принимает застенчивый вид и манит его наклониться поближе, ей не хочется, чтобы другие увидели, лукавое хихиканье, уголки ее рта, приподнятые смехом… она раскрывает ладони, и вот он, пожалуйста.

Вот он, и кровь застывает в жилах удачливого охотника, лицо его сереет. Плоть его обращается в камень. На миниатюре, которую она подносит к его глазам, изображена его собственная мать. Но хихиканье превращается в раскатистый смех, опытные ручки не могут больше сдерживать своего веселья, и она с силой вкладывает портрет в его ладонь и сжимает его пальцы поверх него, и только тут догадка начинает брезжить в его голове, эти деловитые маленькие ручки, снующие вокруг его карманов… Возмутительно! Как она могла, как она посмела! Затем он снова задумывается и видит, что она улыбается ему, наслаждаясь своей кисло-сладкой шуткой.

– Мне надо работать… – сказала она и, предоставив ему самому оправдывать ее, удалилась.

Ламприер все еще был вне себя от ужаса при мысли о том, как ловко она обработала его. Лишь позже он подумает о том, с какими чувствами она наблюдала за его столь очевидным испугом. Она попрощалась с ним, она вернула ему нечто, чем он очень дорожил, рискуя вызвать его ярость…

– Розали! – Она повернулась, и теперь он сам не знал, что собирается сказать.

– Мое имя… – Это было нелепо, но она ждала, что он скажет. – Меня зовут Джон.

– Конечно же, – бросила она и подошла к двум женщинам в голубом, которые терпеливо ждали окончания их разговора.

– Ну как? Что-нибудь удалось, Роз? – нетерпеливо спрашивали они, когда та приблизилась.

– Ни гроша. – Розали грустно улыбнулась. – У него не было даже кошелька.

– Так не пойдет, Роз, – сказала одна из них. – И ты, и мы. Мы же умрем с голода, если ты не…

Ее голос бессильно замолк. Голос второй женщины звучал тверже:

– Надо поработать, Роз. Это же так просто.

– Просто? – Розали оглянулась. – Это непростая работа, – сказала она.

Ламприер поцеловал портрет, возблагодарив свою мать за то, что она не починила в свое время другой карман его плаща. Он тайком похлопал по краю полы, и раздавшийся звон подтвердил, что кошелек и провалившееся туда же кольцо в безопасности. Распутница, сердито подумал он про себя. Но чувствовал он другое. Он уже осознал, что именно случайное сходство привлекло его к ней и вызвало в нем такую легковерную беззаботность. Однако не только это занимало его мысли, когда он снова двинулся в сторону дома. Он вспомнил, как когда-то, очень давно, он испытывал ощущение, подобное тому, что томило его сейчас. Его отец и еще один человек, скорее всего это был Джейк, сидели друг против друга за столом в кухне дома в Розельской бухте. Но место и люди были не важны, они были словно подернуты туманом, появлялись в памяти и вновь исчезали из нее. Внимание же его было сосредоточено на фигурках, стоявших между ними, которые они по очереди поднимали и переставляли через регулярные промежутки времени, проделывая все это в обстановке крайней сосредоточенности, которая исходила не столько от двух мужчин, сколько от доски, расчерченные клетки которой удерживали все фигуры на месте. Это были шахматы, конечно, и он уже почти забыл, что было время, когда он не был знаком с этой игрой. Он следил за ними, как ему сейчас казалось, часами, стараясь проникнуть в эту тайну, но каждый раз, когда ему чудилось, что он понял ее смысл, какая-нибудь неожиданная вариация разрушала все его догадки и грубая ткань его рассуждений разваливалась на глазах. Самой большой загадкой была рокировка.

Позже он узнал все правила, и для него стало немыслимым, чтобы они были какими-нибудь иными. Он начал ценить жесткую красоту этих правил. И тогда он понял оброненное как-то его отцом замечание, что настоящим шахматистом может стать только человек, не обладающий собственной волей. Это высказывание раздражало его; он регулярно выигрывал у своего отца все партии в шахматы. Теперь он снова ощутил то первоначальное смутное беспокойство, неясное понимание того, что перед ним велась игра по абсолютно точно определенным правилам и что он не знает даже основного ее смысла. А вот Розали, если это, конечно, было ее настоящее имя, играла, одержала победу и возвратила свой выигрыш. Часть его существа восставала против такого унижения, но другая часть хотела, чтобы эта девушка или кто-нибудь похожий на нее обучили его другим играм подобного рода, другим ритуалам, помогли разрешить другие загадки.

Например, такие загадки, как Септимус. Скьюер был ему понятен – по крайней мере настолько, насколько ему этого хотелось. Пеппард был ему не только понятен, но и симпатичен. А вот Септимус… Не то чтобы у него был слишком скрытный вид. Наоборот, слишком многое было на виду. И зачем ему нужно было соглашение? Соглашение! Нет… она не сумела бы! Его рука полезла за пазуху, так и есть, она не сумела, вот он… Но все-таки дело тут было не в самом документе.

И, говоря по правде, о том, в чем же было дело, он не имел ни малейшего представления. Размышления о том, почему его так заинтересовал Септимус, никуда не приведут и не помогут ответить на вопросы, которые поставил Пеппард. (Почему его так волнуют намеки Септимуса на прошлое Пеппарда?) Придется ждать до субботы. По крайней мере до субботы.

Так он и шел, спешащая точка в суетящемся муравейнике, то и дело попадаясь на глаза другим людям и снова исчезая. И только от взгляда молчаливых, настороженных зданий он укрыться не мог. Они ожидали его появления на сцене, сомкнувши плечом к плечу балконы и громоздящиеся друг на друга этажи, каждый из которых был высокомернее предыдущего, а самые верхние лишь холодно взирали на мозаику толкущихся внизу голов, не давая себе труда различать их. У гудящей улицы свои заботы, у ее обитателей – свои желания, отсюда, с высоты, все кажется таким незначительным. Возможно, накал уличных страстей, поднимаясь наверх, застревает где-то между этажами. Но сверху видно, что все это роение внизу может однажды стать движением в одном направлении, а беспрерывно изменяющийся узор – преобразиться в монолитное тело толпы. Здания видят, как прохожие сбиваются с намеченных маршрутов и возвращаются на круги своя. Они чувствуют дрожь в позвоночнике от холодной воды, запах уксуса, тысячи прочих отклонений от прямого пути. От прямого пути на ту дорогу, в конце которой ждет урок их древнего родича, зиккурата: на восьмом, самом верхнем его ярусе нет никаких образов – никого и ничего, кроме тебя да собственных твоих сомнений, пляшущих под дудку твоей самоуверенности.

Сомнения Ламприера роились и кружились вокруг него, не отставая ни на шаг. Неудача (и смехотворность) его карикатурного исполнения роли Персея делалась для него все более очевидной и давно перевесила в его представлении ту награду, которую он, возможно, и сорвал бы в случае успеха. Какая разница, что Андромеда обвела его вокруг пальца, что с того, что крылатые сандалии и зеркальный щит тщательно упрятаны от посторонних глаз и рук? Все равно для него существовал единственный наклон головы, только одна улыбка и эта легкая запинка в голосе, о которых напомнила сегодняшняя случайная встреча. Шепот над ухом: «Браво, мой воитель». И она поцеловала его. Высшая похвала.

Он шел, окруженный своими мыслями, по Флит-стрит, устало продвигаясь на запад, к началу Стрэнда и по Саутгемптон-стрит. За ним следили. Следили всю дорогу, пока он не вошел в дом.

* * *

Узколицый человек наблюдал с дальнего конца причала, да, теперь это несомненно. Цепочка грузчиков, тянувшаяся на борт с ящиками, нет, также без всяких сомнений. Тот калека был слишком заметен, его можно не считать, а вот лицо, что уже дважды появлялось в окне мансарды дома в сотне ярдов вниз по пристани, следует взять на заметку. Нечто вроде плана обретало очертания в голове Назима. За «Вендрагоном» наблюдали, но корабль не охранялся – слабое место? Если первая часть его миссии потерпит крах, то во второй его ожидает триумф. Кто-нибудь на его месте мог бы возразить, что если уж необходимо остановить реку, то проще всего это сделать, поднявшись к ее истоку, что уловки, к которым прибегал Назим, могут лишь подорвать власть наваба. Но Назим знал, более того, сам наваб сказал ему об этом, что за внешней простотой его задачи стоит нечто большее. Секретность была превыше всего. За доверительным тоном наваба скрывался приказ – не высказанный вслух, но понятный обоим. Приказ, который следовало запомнить накрепко. Узколицый человек не смотрел в его сторону. Это была одна из условностей игры; Назим знал, что его уже заметили и запомнили. Но и тебя тоже, подумал он, мысленно обращаясь к узколицему. Он качнул своей широкополой шляпой в сторону узколицего, заметил, как блеснули его глаза. Тогда он, чувствуя на себе взгляд узколицего, повернулся и зашагал на восток вдоль пристани. Назим надеялся, что маневр его не слишком медлителен; если узколицый исчезнет раньше, чем Назим, заметя следы, вернется обратно, ему придется остаться ни с чем, если не считать того старика в окне, который вполне может и не иметь ко всему этому никакого отношения…

* * *

Несвоевременные анфестерии, горький плод не по сезону. Его воодушевление быстро иссякло, когда он, усевшись на жестком полу, принялся разбирать бумаги отца. Еще одна, более внушительная пачка бумаг лежала в дорожном сундуке, ожидая своей очереди. Карта мира с вопросительными знаками, усеявшими район Средиземноморья, стопка ежемесячных расписок в получении «rеçu par Mme K, 43, V. Rouge, Rue Boucher des Deux Boules, Paris», старые письма от людей, прибавления к именам которых (в отставке, экс-капитан, мисс) рассказывали крохотные истории разочарований. Здесь были рисунки кораблей, колонки цифр, планы зданий и карта какого-то сооружения, опознать которое он не смог. А также: блокнот, из которого были вырваны все страницы, вторая половина какого-то сонета, перечень десяти самых распространенных на Джерси бабочек с краткими описаниями и рисунками, краткая биография его деда и несколько листков, испещренных каракулями, машинально выведенными чьей-то рукой. Он прочел бо`льшую часть всего этого, размышляя над содержанием прочитанного, пытаясь сравнивать почерки, цвет чернил, типы бумаги, и все это в ожидании обнаружить какую-то мелочь, одну деталь, фразу, запятую, которая, он был уверен в этом, могла бы открыть ему предмет поисков, занимавших его отца. Но пока что ему не удалось найти ничего.

За день до этого к нему заходил Септимус, объяснив свой визит необходимостью нарисовать план пути до таверны «Робкие ручонки».

– Я бы сам зашел за вами, но мне как церемониймейстеру надлежит явиться раньше.

Ламприер поинтересовался, в чем заключаются упомянутые церемонии, но Септимусом внезапно овладел дух разрушения, и он принялся мастерить стрелы из наиболее хрупких на вид документов, лежавших в комнате, а потом сказал Ламприеру: «Давайте я научу вас боксировать». Когда же он, высунувшись из окна, стал предлагать проходившим внизу женщинам «подниматься сюда», Ламприер попросил его уйти.

– Значит, до субботы! – крикнул он на прощание, и было слышно, как, спускаясь по лестнице, он одновременно практиковался в ударе слева.

И вот суббота пришла, а Ламприер не выяснил ни на йоту больше того, что знал раньше. Он бесцельно переворачивал страницы, едва взглянув на них. Остатки. Да имели ли они вообще какое-нибудь значение? Вот инвентарный список с какого-то судна, вот отпечатанный на большом листе бумаги текст какой-то баллады, вроде той, что однажды дал ему отец Кальвестон (по ошибке?), вот еще что-то, измятое Септимусом. Он с раздражением отбросил бумаги. Когда они, пролетев несколько футов, упали на пол, ему вдруг пришло в голову, что эти листы были единственным, что он читал за несколько последних недель. Странно. Почему он не подумал об этом раньше? Конечно, он не взял с собой книг (конечно?), но все же…

С этим направлением мыслей он уже был знаком и сейчас не хотел ему следовать. Это Пеппард читал текст договора; сам он лишь бросил на него несколько невнимательных взглядов. Он вполне мог бы прочитать его, если бы хотел. Но он не хотел. Книги довели его до всего этого; он и так уже зашел дальше, чем ему хотелось. Но любые ли книги? Нет. Только те, которые он любил больше всего, – книги с золочеными буквами на корешках, с листами из плотной бумаги, книги древних, истории, которые оставались жить в нем. Истории о тех временах, когда деяния не означали ничего, кроме того, чем они стремились казаться, когда замысел всего мира можно было объяснить, исходя из его центра. Он увидел окровавленное тело отца на мелководье. Он вспомнил историю Актеона, которую он лениво перечитывал накануне. Низко стелясь над землей, псы бежали по следу. Ему никогда не приходило в голову, что это может обернуться реальностью. Но все же он разыграл тогда в воображении сцену гибели Актеона. Грезы эти принадлежали ему, и никому больше. Туча в небе накрыла воду серой тенью, кровь отца окрасила ее в красное.

Теперь слишком поздно думать обо всем этом. Пора идти. Становилось темно, уже поздно. Ламприер поднялся, надел ботинки и плащ и поспешил вниз по скрипучей лестнице, на улицу. Холодно? А отец? Нет, не думать об этом. Его подошвы стучали по булыжникам, улица была необычно пуста и ничем не могла отвлечь его от мыслей. Он спешил вперед, потеснее запахнув камзол, чтобы укрыться от начинавшегося дождя. Надо быстрее, опаздывать не хочется. Почему стопы при ходьбе поворачиваются вовнутрь? Должно быть, поэтому внутренняя сторона подошв стирается быстрее, хороший анатом мог бы оставить без работы всех сапожников Англии, но в строении скелета он разбирался неважно… Налево, направо, налево до улицы Генриха VIII и Севен-Беллз, вперед и вверх, почему мы все протестанты, быть может, это зародыш крещения в новую веру…

Его лицо отражалось в лужах. Опустив голову, он старательно обходил пилястры с дорическими основаниями и аляповатыми коринфскими капителями, взгляды кариатид и другие останки и реликвии. Еще прибавив шагу, он свернул на Хогг-стрит. Каменная кладка, отягощенная барочными украшениями, в любой момент может обрушиться, и он будет погребен под нею, нельзя сказать, что по улицам ходить безопасно, топ, топ, топ по булыжной мостовой. А отец? Нет, пока еще нет, лучше подождать, не то пролетающий мимо орел сбросит ему на голову, как Эсхилу, черепаху, лучше уж кружным путем, насильная вербовка во флот поставляет самых плохих матросов, триремы укомплектовывались свободными, рабы-галерники – дело далекого будущего… Так-так, это уже ближе… Что это за церемонии, о которых упомянул Септимус? Ему сейчас не помешает побыть в компании, да и спеть (хотя петь он не умеет)… нет… да… и выпить, возможно, тоже; он на грани истерики; он шагает все быстрее; он надеется, что этот другой голос потерялся где-то на задворках улиц и на следующее утро его найдут убитым черепаховой бомбой.

Неестественно серебряная луна плывет над головой, заоблачная иллюминация сегодня во всей красе. Далеко на заднем плане несколько разбухших от дождя туч движутся прочь, к востоку, чтобы продемонстрировать присущие облакам функции (затмение луны, дождь, знамения того или иного свойства) над городом, который случай определил им в качестве пункта назначения. Компактные ватные клубы (очень эффектные с виду) легкой иноходью пересекают небо, растворяясь на фоне лунного лика и обрамляя его на одно мгновение тонкой бахромой волос.

Взгляни Ламприер вверх, он мог бы провести аналогию между этим небесным феноменом и буйствующим в конце улицы оратором, чью голову обрамляла серо-стальная львиная грива. В ярости на какого-то невидимого оппонента оратор размахивает флагом и выкрикивает что-то о суетности, товарообмене и земле наших отцов. Пожалуй, думает Ламприер, слишком поздно для собраний такого рода, но вокруг оратора стоит толпа в пятнадцать или двадцать человек, простите, простите, Ламприер пробирается сквозь нее, «…а хуже всего то, хуже всего то, что…», еще взмах, и снова полотнище флага развевается на ветру… Но Ламприеру так и не удается узнать, что же хуже всего. Он уже не может разобрать слов, он миновал толпу, завернул за угол и готовится войти в таверну, вывеску которой уже разглядел всего в нескольких ярдах от того места, где стоит, теперь поспешить, он почти пришел, столько всего отвлекает, столько всего непонятного, так, ощупью найти дверь, все эти ответы, все эти вопросы… А отец? Не-е-т. Вот мы и пришли…

– Добро пожаловать в Поросячий клуб!

Септимус, фигляр, импресарио, весь в текучем движении, приплясывает на столе. Место, куда попал Ламприер, явно штормит. Мог ли он предположить это, когда соглашался? Вокруг него целая толпа парчовых щеголей всячески веселится с пьяными вдрызг и расхристанными красотками.

– Хрю!

Все как один поворачиваются к нему и хрюкают, чтобы поддержать приветствие церемониймейстера. На самом деле никто (за исключением Септимуса) не кричит, но шум стоит ужасный. Ламприер нервно мигает. Это ли он ожидал увидеть? Септимус, провозгласив во всеуслышание его появление, уже готовится прыгнуть к новоприбывшему через головы стоящих между ними членов Поросячьего клуба: так он сразу привлечет внимание к своему очкастому приятелю и объявит участником всеобщего веселья этот комок нервов, испуганных первым выходом в свет. Он уже приступает к своему маневру – и в этот самый момент какой-то визгливой девице и ее обожателю приходит в голову, что настало время сказать тост. Бутылка взлетает вверх и устремляется вперед вместе с Септимусом, тот в прыжке нечаянно задевает ее ногой и грохается в середину сборища, где наблюдавшие его полет красавицы и франты спасают его от падения.

– Ха!

Он вскакивает на ноги. Бутылка тем временем движется дальше вдоль покинутой Септимусом траектории, пролетает над толпой и заканчивает свой путь – шлеп! – в ладони Ламприера.

– Глотните-ка, – поощряет его голос откуда-то снизу, из-под бока; он глотает.

– Так вы знакомы?

Септимус выпутался из свалки рук и ног, отмахнулся от восторженных приставаний очаровательницы, украшенной слишком большим количеством туши для ресниц, и приближается с выражением полного самообладания на лице, шаря одной рукой в кармане.

– Копченой грудинки?

– Что?..

Из внутренностей камзола Септимус извлекает самый длинный, самый красный и самый жирный кусок бекона, который Ламприер когда-либо видел. Должно быть, целый ярд в длину. Что это – первая из сегодняшних церемоний? Свинья, которую умертвили ради этого чудовищного куска, была величиной с лошадь, не иначе. Но ведь Септимус и не ожидает, что кто-то на самом деле станет его есть, не так ли?

Кажется, так. Бекон непристойно свисает из его руки, пока Септимус представляет гостей друг другу.

– Тедди, Джон Ламприер. Джон, Эдмунд де Вир.

Так, значит, это и был граф. Первое впечатление – не всегда самое лучшее.

– Сегодня мы играем вместе, – продолжает он, обращаясь к Ламприеру, а затем, понизив голос, добавляет: – Не пейте слишком много. Поберегите себя на потом.

– Играем вместе? Во что?

– Дурачок, в игру кубков, конечно, – расплывается в улыбке Септимус.

– Э-э… Септимус?

Но Септимус уже исчез в толпе, чтобы разыскать ту рыженькую, которой он обещал показать один верный трюк при игре в пикет: надо спрятать трефового валета за подвязку…

– Все п-порядке…

Благородное бормотание у него под боком прорывается сквозь бултыхание чего-то спиртного, пары которого, будучи теплее воздуха, поднимаются к его дрожащим ноздрям, смешиваясь с ароматом дыма, камина и трубок, пота, полуподавленных ветров из кишечника, нюхательного табака с бергамотом, жасминового масла для волос и чего-то еще…

Септимус отошел (в данную минуту он занимается тем, что оборачивает свой вялый жезл вокруг шеи какой-то ничего не подозревающей девицы в дальнем конце комнаты, карточный фокус подождет), так что эти запахи исходят не от него. Нос Ламприера обшаривает обонятельную панораму, пока неожиданно не наталкивается на камин, из которого плывет наполняющий комнату аромат жареной свинины, возбуждающий в памяти картины бекона-на-завтрак и сосисок-на-ужин, обжигающих отбивных котлет и сверкающих копченых окорочков. М-м. Висящая над огнем – задние ноги касаются одной стороны очага, морда трется о другую, – тучная свинья истекает жиром, который капает в полыхающее снизу пламя. Вертел прогибается под ее лениво висящей тушей, а на ее морде (в пасть, однако, засунуто яблоко) застыло выражение иронического мученичества, напоминающее святого Лаврентия, который, пролежав двадцать минут на раскаленной решетке, попросил, чтобы его перевернули, из страха, что одна сторона может подгореть.

Свинья, несомненно, имеет для собравшихся какое-то особое, таинственное значение. Ближайшие к ней пирующие расположены к более спокойным видам непристойного поведения типа пикантных разговоров и курения трубок, отдав остальную часть помещения в распоряжение тех, кто проявляет склонность к гимнастическим упражнениям; к старухе, которая время от времени тычет в свинью своей клюкой, все относятся с величайшим почтением, вежливые кивки и джентльменское «добрый вечер» несутся к ней со всех сторон.

Тем временем голос у него под боком сменяет чья-то рука. Он поворачивается, видение в кремовом атласе и красных локонах уже объясняет: простите, я приняла вас за другого… прошу извинить, и ускользает, оставив лишь запах розовой воды и короткий шлейф игральных карт, которые сыплются на пол из своего укромного обиталища, скрытого где-то под ее передником.

– Очки! – К нему, пошатываясь, приближается с хитрым видом Уорбуртон-Бурлей. – Грогу?

– Спасибо, я не… – мнется Ламприер.

– Тогда не обессудьте, если я выпью.

С этими словами он хватает бутылку и снова ныряет в бурлящий водоворот голов, в котором Ламприер успевает заметить Септимуса, воодушевленно демонстрирующего pas de chat. В углу кто-то повесил на веревках, привязанных к перилам наверху, восемь бутылок и пытается налить в каждую из них «точно необходимое количество» пива, чтобы получилось до, ре, ми и так далее. Увы, то и дело он наливает слишком много, и приходится отпивать излишек до нужного уровня; дело движется медленно, и воркующая девица, полчаса назад выразившая желание услышать какую-нибудь старую добрую песню, исполненную на подобном инструменте, горько раскаивается, что вообще упомянула об этом; а вот уже месье Усы показывает ей свои сверкающие желтые зубы и подмигивает в ее сторону как раз так, как ей нравится.

Ламприеру кажется, что все происходящее совершается где-то там, тогда как он сам находится здесь. Не имеет значения, он здесь по делу. Он опускается на стул рядом с графом и сразу же понимает, что поступил неправильно. Граф играет на столе в «найди горошину», передвигая три высоких стакана, с поразительным равнодушием к происходящему вокруг. Горошина потерялась несколько раундов назад, партнер давно отошел от стола. К тому же стаканы из прозрачного стекла… Эта картина убеждает Ламприера, что граф не в том состоянии, когда ему можно было бы поверять какие-то тайны. Но с другой стороны, рассуждает Ламприер, позже графу будет еще хуже, а поэтому сейчас или никогда, и он приступает к разговору.

Правда, сразу же становится ясно, что отвечать ему граф не намерен. Ламприер трясет его, что лишь побуждает де Вира беспорядочно молотить вокруг себя руками и испускать обильное бормотание. Все без толку, но Ламприер не отступает, рассказывая графу о встрече, которая имела место между их предками, и все такое. Да, конечно, это было полтораста лет назад, сегодня дело не имеет никакого веса, но разве граф не хотел приобрести документ, фиксирующий этот тет-а-тет между их предками? Наконец, по разным мелким косвенным признакам, Ламприер приходит к убеждению, что если граф и знает, о чем идет речь, то нимало не заинтересован в этом деле, а интересует его только то, почему Ламприер не пьет.

– Выпивка – не самая сильная моя сторона, – объясняет он пьяному графу.

– Молодец, никогда не начинайте, – одобрительно говорит де Вир, протягивая ему одной рукой бокал тягучей зеленой жидкости, а другой рукой подпирая голову.

– Видите ли, это соглашение…

– Хотя глоточек вам ведь не повредит, не правда ли?

– Нет, в самом деле, спасибо.

– Вот, попробуйте. Это на самом деле очень, очень… – Граф ищет подходящее определение. – Это на самом деле очень, – убежденно заключает он. Ламприер снова отказывается, чем, по-видимому, расстраивает пьяницу. – Мне кажется, вы могли бы объяснить, почему вы не пьете, – произносит он обиженным тоном. – Простая вежливость, я бы сказал.

Локоть графа попадает в пятно свиного жира, по-видимому, оставленного здесь ранее тем огромным ломтем бекона, который таскал Септимус, и теперь каждый раз, когда граф хочет упокоить голову на ладони, локоть соскальзывает со стола и голова графа клюет вниз, бам, стукаясь о столешницу. Разговор продолжается под аккомпанемент этих стуков.

– Конечно, вы совершенно правы. – Ламприер чувствует себя обязанным дать удовлетворительное объяснение. – Все очень просто. – Бам! – Меня предостерегли от этого… – он делает паузу, – мои родители. – Он опускает взгляд на секунду. – Теперь, что касается этого соглашения…

Бам!

Допрос становится взаимным, Ламприеру после каждого своего вопроса приходится приводить доводы в оправдание своей трезвости, но они почти не удовлетворяют графа, и, дойдя уже до предписаний врача, Ламприер наконец решает провести финальный гамбит (граф явно долго не протянет). Он предлагает графу купить означенный документ. Граф, в свою очередь, готов уплатить три пенса, но советует предложить документ «Себдимусу»: «…все равно он гораздо больше заинтересован…». Ламприер, втайне ожидавший чего-то подобного, не прочь вытянуть из собеседника еще что-нибудь, но отношение выпитого к весу тела графа теперь против него, и граф, кажется, начинает сползать со стула…

Однако умозаключения Ламприера, хотя и основаны на самых точных законах индукции, на самом деле абсолютно ошибочны. Эдмунд де Вир не пьянеет, а только трезвеет, хотя внешний вид его и говорит об обратном. Есть в этих безобразных попойках что-то такое, что пробуждает в нем энергию. Вызывающая такой непорядок мутация (чей вирусный прародитель, может быть, имеет нечто общее с тем приватным совещанием, которое так интересует Ламприера) таилась еще где-то в лимфатической системе Томаса де Вира, а сейчас, отбивая между прочим спорадические атаки фагоцитов, струит по капиллярам и сквозь клеточные мембраны свое представление о счастье. Впрочем, симбиоз обманчив, равновесие неустойчиво: лейкоциты постепенно накапливают силы, чтобы вынести свой приговор.

Трудно сказать, что это такое и откуда взялось. Но во всем этом скрыта суровость самоотречения, заставляющая заподозрить нечто прусское; возможно, как и инфлюэнца, оно родом из Кенигсберга, и мысль эта не оставляет, сколько ни заметай следов. Игру выдает то шепот какого-нибудь двоюродного родственника по имени Фридрих или Иммануил, даже не сам шепот, а слабый отзвук умляута, то сладостный запах братвурста, то смутное томление по сумрачным, омытым дождями лесам, где под утренним солнцем все такое свежее…

Есть также во всем этом что-то очень поступательное, подсознательно заложенная в самой глубине графской биохимии вера в то, что все происходящее так или иначе происходит к лучшему. О его способности пить ходят легенды, но она не имеет ничего общего с пьяной удалью. Когда он выпивает графин белого испанского вина, чтобы протрезветь, ему самому кажется, что он достигает совершенно противоположного результата. С точки зрения друзей графа, его обыкновение увеличивать количество выпитого и оставаться трезвым – всего лишь причуда, ему не нужны для этого особые мотивы, достаточно обыкновенной Schadenfreude.

Знай Ламприер все это, он, возможно, отложил бы свои вопросы позже на вечер, но его упорствующее в своих заблуждениях сердце стремится делать все как можно хуже. И действительно все становится хуже. Месье Усы заполучил наконец ту девушку, бывший ее спутник по-прежнему издает напрасные звоны, еще четверть тона, еще глоток отпивается от тоники, а люди, расхаживающие вверх-вниз по лестнице, то и дело опорожняют существенно важные части инструмента, старая карга покинула свое место у очага, чтобы показать Септимусу, как следует танцевать степ, пальцы внутрь и – фью-и-ть! – ее башмак, вращаясь в воздухе, летит через всю комнату и разбивает масляную лампу, та выбрасывает на пол извилистый язык огня, но все под контролем, в Поросячьем клубе воцаряется общая неразбериха, пожар заливается пивом, сидром и другими, более пахучими жидкостями (обладатели которых рады наконец избавиться от них), и вот уже все заняты не чем иным, как пением.

Все начинается сначала, но теперь весь зал захватывает постепенно некое общее сложное движение, смутный толчок расходится концентрическими кругами из центра разврата, а на самом-то деле – от Карги. Она прервала урок танцев как занятие недостойное и глядит теперь по сторонам, высматривая парочки целующихся, фыркающих и потягивающих вино, которые под ее свирепым взглядом начинают разъединяться. Руки благоразумно оставляют в покое корсажи, никто больше не осмеливается шлепать прельстительно отставленные зады, мужчины и женщины расходятся, словно волны Красного моря, и прощания влюбленных, воздушные поцелуи и клятвы верности создают мелодраматическую атмосферу, словно неуклюжие переводы из либретто Кальцабиджи. В воздухе нависает ожидание. Щеголи, грубияны, франты и важные персоны оказываются на той стороне комнаты, где сидит Ламприер, тогда как кокотки, нимфы, куртизанки и камелии занимают места на другой; некоторые лица кажутся как будто знакомыми, но вспоминать нет времени, потому что Карга уже трижды ударила по полу своей тяжелой клюкой и отступила к очагу. Сцена пуста, и на ней появляется Септимус.

У него торжественный вид. Он обращается к участникам вакханалии, и приближение чего-то серьезного слышится в его словах.

– Друзья мои, – начинает он, – уважаемые дамы, – обернувшись к ним, – в этом самом изысканном и компанейском из всех клубов (крики: «Точно, точно!», «Лучше не бывает!») мы провели множество счастливых часов, которые мы если бы только могли вспомнить, то ни за что бы никогда не позабыли. Здесь мы пили (бормотания: «Верно, верно», «Это уж несомненно»), здесь мы пели, здесь мы… (следует пауза для пущего эффекта) бесчинствовали! («Ха! Было, было!», «Лучшие бесчинства во всем городе». Присутствующие обмениваются взаимными: «Доброго вам бесчинства, сэр!») Но… (Септимус поднимает палец, и остальные уже знают, что он хочет сказать) самое главное, здесь мы съели… (слушатели затаивают дыхание) невероятное количество свинины!

При упоминании о свинине комната взрывается, отовсюду слышатся возгласы, в воздух летят шляпы, бесчинства пока приостановлены, и участники по-прежнему разведены по разным сторонам комнаты, ожидая праздничной вседозволенности. Со своего места у очага Карга отвечает на восторги присутствующих тем, что швыряет в середину ликующих участников собрания обжигающий ломоть свинины с поджаристой корочкой, на который те бросаются, бешено скрежеща зубами и истекая слюной.

– Мадам! – приветствует ее галантный Септимус, и компания поднимает в ее честь стаканы.

– Пейте до дна, мальчики мои, – поощряет она и пытается выполнить неустойчивый пируэт, который срывает шумные аплодисменты.

Септимус пользуется всеобщим благодушным настроением.

– Друзья мои, – продолжает он, – сегодня здесь с нами находится один мой очень дорогой знакомый. – (Собравшиеся с любопытством озирают комнату: кто бы это мог быть?) – Молодой человек, брошенный в стремнину реки жизни. И если для сироты он еще слишком молод, то уже достаточно созрел для того, чтобы быть нашим другом. Поприветствуем вместе со мной моего партнера в сегодняшней игре, мистера Джона Ламприера!

Под поощрительные аплодисменты Ламприер предстает перед собравшимися. Септимус важно продолжает речь, пародируя интонации ученого лектора:

– А теперь, как известно всем знающим поварам, самый сочный, ароматный, самый великолепный, но одинокий свиной бок обречен на то, чтобы испытывать ущербность на пике своего совершенства, чтобы с шумом падать на землю с зенита своей славы в загонах Эвмея, если он лишен своей естественной спутницы, своей, так сказать, наложницы… Друзья мои, я говорю, конечно, о выпивке.

Поросячий клуб трижды ударяет стаканами по столу.

– Да, друзья мои, выпивка. Утешение покинутых жен, смазка нашего флота; и если она достаточно хороша для матросов и их бабенок, – призывно протянув руки, он продолжает заунывно, – то, разумеется, разумеется, она достаточно хороша и для нас?

Несколько реплик из зала: «Разумеется, хороша», «А то!» – подтверждают истинность сказанного.

– И поэтому мы играем.

Выговорив это, Септимус замолкает и меряет шагами пол, пальцы правой руки сосредоточенно прижаты к переносице, он весь погружен во внезапно нахлынувшие мысли. Интермедия.

– …возможно, это и не самая атлетическая из всех игр, она вполне может показаться скучной ученым мужам и даже hoi polloi, но зато у нее есть два неоспоримых преимущества. Первое, в ней участвуют ведра, нет, целые бадьи выпивки. – Поросячий клуб громким урчанием выражает одобрение, Септимус вдохновляет их. – А во-вторых, так или иначе, но это наша игра!

Ему отвечает обмирающий вздох – а-ах… Присутствующие обмениваются чувствительными взглядами, даже самые грубые и беспутные опускают взгляды долу. Кажется, на глазах у них наворачиваются слезы.

– Друзья мои, – окликает их Септимус, чтобы собрание не впало в полную слезливость, – нашим благополучием мы обязаны двум дорогим людям: нашей прелестной хозяйке, – приветственные крики в сторону Карги, – и тому, кто, возможно, сегодня вечером станет ее супругом, этому достойному прародителю… Архонту-басилею!

Видимо, это и есть интрига спектакля. Поросячий клуб шикает и свистит, со всех сторон летят ужасные угрозы, на лицах читаются явные признаки отвращения. Ламприер в замешательстве, он оглядывается в поисках объекта этой всеобщей ненависти.

– Вон там, вот он, – шепчет ему граф в промежутках между призывами: «Оторвать его сморщенные яйца!» и: «Разбить ему рожу!»

Старик, сидящий у камина с той стороны, где начинается лестница, пересекающая по диагонали дальнюю стену комнаты, и есть Архонт-басилей. Его когда-то величественное лицо хранит безжизненное выражение в дряблых складках. С отвисших губ по подбородку течет слюна, оставляющая длинный след на рубашке. Кажется, он не осознает, что стал предметом негативного внимания горланящего Поросячьего клуба. Годы выпили его жизнь изнутри, и сохранился лишь остов, но то, что всегда поддерживало его, по-прежнему восполняется сверх всех пределов, которые природе следовало ему отпустить; он вызывает отвращение, этот старый безобразник, он заслуживает смерти, но его пожизненное наказание в том, что эта скабрезная жизнь все длится, и это более жестоко, чем смерть. Омерзительный, непристойный обломок: да здравствует Король! Внимание его подданных, хотя и не в виде восхищения, поддерживает его жизнь, но сегодня ночью Король будет убит.

Септимус постепенно успокаивает толпу, подготавливая ее к началу игры. Карга хромает к середине сцены под шумное одобрение присутствующих, а кавалеры объединяются в пары игроков.

– Желаю удачи, – с азартом в голосе подбадривает граф Ламприера.

В дальнем углу две самые добропорядочные куртизанки открыли тотализатор, они деловито выкрикивают ставки и принимают пари в монетах и векселях разного рода. На Ламприера ставят не больше одного к шести (и то лишь благодаря Септимусу). Фаворитами при соотношении тринадцать к восьми становятся Уолтер Уорбуртон-Бурлей и Боксер (бочкообразный субъект с косящим взглядом). Ламприер медленно скатывается до одного к десяти. Настоящие деньги проплывают мимо него. Букмекерши кажутся ему знакомыми, но прежде, чем он успевает задуматься над этим, он видит, как Септимус протягивает им кошелек, полный монет, который после непродолжительного колебания принимается, и рейтинг Ламприера внезапно прыгает до одного к четырем.

Тем временем Карга раздает участникам игры ломти жареной свинины и выставляет на центральный стол целую батарею бутылок. Здесь бутылки всех видов, размеров и цветов, некоторые оплетены рафией, другие запечатаны воском, и перед каждой бутылкой она ставит маленький глиняный кубок с вытисненной на нем буквой. Всего кубков двадцать шесть. На другой стороне комнаты на маленький столик ставится чаша с черными бобами. Что-то шевелится в памяти Ламприера, какой-то смутный отклик на эту иконографию, но он не понимает какой, и прежде, чем он успевает вдуматься в это, к нему с торжественным видом приближается Септимус. Ламприер начинает шепотом излагать ему свои сомнения: что он здесь, собственно, делает, что здесь вообще происходит? Но его партнер по игре небрежно отметает эти вопросы как метафизические и не стоящие серьезного отношения.

– Но это совсем не то, что я думал, – шипит ему Ламприер.

– Просто руководствуйтесь тем, что делают другие, – советует Септимус, вгрызаясь в кусок свинины с тарелки Ламприера, – и перестаньте шипеть.

Почти все игроки нашли себе партнеров, последние пари заключены, и игра, кажется, вот-вот начнется. Карга вздымает свою клюку в полном молчании.

– Игра кубков! – визгливо провозглашает она.

– Хрю! – хрюкают Септимус, граф и прочие игроки.

– Приз ожидает победителя, так приступим же к игре!

– Пифойгия! – восклицают все присутствующие, за исключением Ламприера.

«Пифойгия?»

– А каков приз? – спрашивает он Септимуса, когда шум смолкает.

– Сами увидите, – отвечает Септимус.

Карга отходит к камину. Первая пара игроков занимает свои места.

– Ешьте больше свинины, – советует ему Септимус, и граф согласно кивает.

– Чем больше свинины, тем выше шансы, – подтверждает он.

Первая пара уже приступила к первому раунду. Один из игроков осушает стоящие перед ним кубки по порядку: арак, бренди, вермут и так далее, тогда как его партнер занял позицию возле чаши с бобами.

– Следите за ритмом, – настойчиво говорит Септимус, – ритм – это все.

После того как осушается каждый третий кубок, игрок в дальнем конце комнаты вынимает один боб и запускает его по тщательно рассчитанной параболе в пустой кубок, который пьющий игрок держит перед собой, в то время как другой рукой тянется к следующему. Из девяти брошенных бобов только три долетают – динь! – до подставленного пустого кубка, которые тут же снова наполняются, для того чтобы в игру могла вступить следующая пара.

– Слабый раунд, – изрекает граф.

К тому моменту, как первые игроки заканчивают этот раунд, тот, который пил, уже шатается, и его скромные возможности вызывают у зрителей лишь презрительные смешки.

– Хоэс! – выкрикивает Карга.

Это служит началом второго раунда игры, и первая пара игроков опускается на колени, первый перед Архонтом-басилеем, а второй перед той самой Каргой. Кажется, они что-то просят у них, но безрезультатно. Тем временем свои места заняла вторая пара игроков, один пьет, другой бросает, бросает и пьет, зубровка, имбирное пиво – пс-с-т, динь! – коньяк, ликер, мадера и так далее, пока пять попаданий из шести возможных, довольно неплохо.

Внимание Ламприера приковано к первой паре игроков, которые упрашивают о чем-то Каргу и ее жалкий придаток, Архонта-басилея.

– Не надо слишком переживать из-за второго раунда, – говорит Септимус.

– Но что они делают?

– Один из них убеждает Архонта-басилея взять в жены Каргу, второй упрашивает Каргу выйти замуж за басилея; но не обращайте внимания, это просто интерлюдия, считайте, что они просто переводят дыхание.

– А мы не проиграем, если…

– Нет, ни в коем случае. За всю историю Поросячьего клуба еще никому не удавалось уговорить ни одного из них. Считается хорошим спортивным тоном попытаться, но поберегите свои силы для…

– Хютрой! – кричит Карга, как только игроки второй пары осушают последний кубок.

Они поймали семь из девяти бобов, и тот, что пил, держится лучше, чем можно было ожидать. Первая пара переходит к заключительной части игры, к своего рода пантомиме.

– Что это? – шепчет Ламприер.

– Здесь определяется победа или поражение, – отвечает Септимус. – Претенденты импровизируют какое-нибудь драматическое действие широкого трагического содержания; единственное жесткое и непререкаемое условие – действие должно окончиться смертью Архонта-басилея. Вот, смотрите.

Один из игроков до этого делал вид, что пытается установить лестницу, тогда как другой неистово отмахивался от воображаемых пчел. Внезапно оба они бросаются к Архонту-басилею с чем-то, что может быть котлом, делая вид, что держат его каждый со своей стороны, и вываливают его воображаемое содержимое на голову королю. На это раздается несколько разрозненных аплодисментов.

– Сыграно с подъемом, хотя и бестолково, – комментирует Септимус.

Игра кубков в полном разгаре. Страстные мольбы, хитроумно закодированные высказывания на языке жестов и бобы летают по комнате тут и там. Соперники, закончившие игру, жуют свинину и обмениваются комплиментами по поводу показанных ими представлений.

– Дорогой, я в восторге от того, как ты его убил.

– Сколько раз попал Джордж? Бог мой, да неужто?

– О-о, вы слишком скромны. Это был подлинный Плавт!

Те, кто бросал бобы, жадно пьют вино, спеша догнать своих партнеров, среди закончивших игру соперников царит дух товарищества. Граф отправился искать своего партнера. Игра идет своим чередом, и лишь когда Уолтер Уорбуртон-Бурлей и Боксер готовятся приступить к игре, Ламприер понимает, что они с Септимусом остались последними.

– Остались только мы! – говорит он своему партнеру, но Септимус занят обменом вызывающими взглядами с Боксером.

– Они здесь единственные, кого необходимо обставить, – доверительно сообщает он Ламприеру.

– Но вы же не думаете в самом деле, что мы победим? – Ламприер ошеломлен свалившейся на него ответственностью.

– Пожелайте, чтобы это случилось, – неожиданно наносит удар Септимус. – Я поставил на нас все ваши деньги.

– Что-о?

Так и есть, пола его камзола пуста… видение в красных локонах и кремовом атласе, ловкие пальцы под боком, ох ты дурак…

Нет ничего неожиданного в том, что Ламприер бросается на Септимуса с кулаками. Но судьба против него: Септимус уклоняется. Ламприер взбешен. Он смотрит на своего партнера несколько долгих секунд. Может быть, попытаться еще раз? Он разъярен, но к тому же и удивлен самим собой, что-то близкое к азарту смешивается в нем со все еще сильным желанием разбить Септимусу нос, но воинственный пыл угасает, да и Септимус уже извиняется… черт, мы и впрямь можем выиграть! Новое, непреодолимое желание нарастает в нем – желание сделать что-нибудь по-настоящему дурацкое и преодолеть все трудности. Может, это и есть верная мысль?

Боксер и Уорбуртон-Бурлей работают как часы, раз, раз, раз, рука вытягивается, пс-с-т… Динь! Уорбуртон-Бурлей запускает бобы по кривым траекториям всех возможных видов: высокой дугой через всю авансцену, абсолютно ровным полукругом, прямым боб-в-кубок полетом пчелы, с язвительным выражением лица, мол, детская забава. Они заканчивают с девятью бобами из девяти.

– Помните – ритм, – сквозь зубы наставляет его Септимус, когда они встают со своих мест. – Пейте в каком угодно темпе, но пейте обязательно.

– Может быть, я лучше буду кидать бобы? – предлагает Ламприер. Он не помнит, чтобы соглашался на роль пьющего.

– Сейчас не время обсуждать тонкие тактические ходы. Взгляните на этих двоих! Знаете, почему они улыбаются? Они видели, как я держал пари, они хотят, чтобы мы проиграли, понимаете? Самодовольные ублюдки! Но мы утрем им носы. Ради бога, действуйте, Джон. В конце концов, это же ваши деньги…

Прочие участники игры еще аплодируют акробатическим номерам Уорбуртона-Бурлея, но все уже вполглаза следят за Септимусом: как-то ему удастся вытащить каштан из огня? Особенно с таким подслеповатым, неуклюжим щенком, как его партнер… От них не ждут ничего особенного, но все желают им удачи. На самом деле никому не хочется, чтобы приз достался Боксеру и Уорбуртон-Бурлею, а Септимус – последнее препятствие.

– Действуйте, Джон. За работу.

С этими словами Септимус поднимается, дожевывая свинину, Ламприер тоже встает, что-то бормоча за его спиной.

– Знаете, что делать?

Ламприер кивает.

– Каждый третий кубок.

– Я знаю.

Ламприер занимает свое место у кубка с буквой «А», Септимус – у чаши с бобами, они обмениваются взглядами. Никаких «желаю удачи», это работа. Они приступают.

До сих пор переживания Ламприера в основном сводились к подспудному страху совершить какую-нибудь ошибку и тем навлечь на себя общее презрение. У него мелькали смутные мысли насчет трудностей, связанных с ловлей бобов, но возможность того, что он просто физически окажется не в состоянии проглотить все стоявшие перед ним дозы, не приходила ему в голову. По крайней мере, до сих пор не приходила – хотя сделанный им ранее большой глоток из бутылки мог бы послужить предостережением. Он подносит к губам первый кубок. Резкий запах арака бьет ему в ноздри. Его неуверенность уже вызывает несколько смешков. Если он проглотит это, если этот яд проникнет в его горло, его тут же вырвет. Смешки сменяются обидными выкриками. О нет! Это запах смерти… Он глотает, и каким-то чудом жидкость удерживается у него внутри. Бренди обжигает, но вкус уже не такой отвратительный. Вермут он мог бы выпить почти добровольно. Он чуть не забыл повернуться, как раз вовремя, пс-с-т… динь! Один из одного. Приободрившись, он старается помнить о ритме, имбирное пиво, пс-с-т… динь! коньяк, ликер, и он идет дальше, глотая, поворачиваясь, остальные игроки поощряют его, кто бы мог подумать, раз, раз? Пить решительно легче, хуже всего первый кубок, о да, рейнвейн, сидр, токай, повернись и лови, настойка на уссурийском корне, фалернское, херес, динь! Краем глаза он замечает Боксера и пытается изобразить на своем лице злорадную усмешку. Шампанское бежит по его подбородку, но это ничего, эль, повернись и, девять из девяти, юкка, протолкни ее, еще один. Он размашисто опрокидывает в себя последний кубок, расплескивая ямайский ром по горящему нёбу. Р-раз.

Ламприер со стуком ставит последний кубок на стол и поворачивается, чтобы принять поздравления Поросячьего клуба. От спиртного на глаза его навернулись слезы, но ему достаточно и ушей.

– Хорошая работа, – хлопает его по спине Септимус.

Уорбуртону-Бурлею и Боксеру не удалось (как и следовало ожидать!) убедить Архонта-басилея и Каргу в их взаимном влечении, и они теперь ухмыляются друг другу через толпу. Септимус и Ламприер разминаются перед следующим раундом.

– Как вы себя чувствуете, Джон?

– Отлично. Девять из девяти, а? – На самом деле он чувствует, что лицо его немного горит, а в желудке происходит что-то не совсем обычное, но это вовсе не так уж неприятно.

– В следующем раунде не спешите, хорошо? Вы возьмете на себя короля, а я займусь Каргой. Это совсем не трудно, Джон. – Последней репликой он отвечает на беспокойство, которое выражает лицо Ламприера. – Просто опишите ее самыми красочными словами, какие только придут в голову. Если почувствуете, что неубедительно, то сочиняйте, врите!

– Ладно.

Ламприеру жарко, словно в комнате за несколько последних минут потеплело, и он расстегивает ворот. Септимус опускается на колени перед Каргой, его партнер – перед королем.

Боксер и Уорбуртон-Бурлей напряженно ждут начала следующего раунда, и Поросячий клуб разделяет их нетерпение. По сигналу Карги игроки приступают к делу: Боксер и Уорбуртон-Бурлей тут же вступают в захватывающий энергичный поединок на мечах, тогда как Септимус наступает на Каргу с матримониально-маниакальными заверениями в производительных способностях Архонта-басилея и прочих его многочисленных достоинствах, будто выдает брачную характеристику «темной лошадке»: «…наружность обманчива» – говорит он.

Но Ламприер завяз. Он переводит взгляд на Каргу, затем снова смотрит на Архонта. Ничего хвалебного не приходит в голову.

– Возможно, она будет хорошо кормить тебя, – неуверенно начинает он.

– Она и так его хорошо кормит! – визжит веснушчатая откормленная свинья у него за спиной.

Его нерешительность привлекает к себе неодобрительное внимание, а Септимус бросает на него свирепые взгляды. Боксер теперь имитирует лодку, а Уорбуртон-Бурлей прыгает через нее и поражает кого-то не очень понятным способом – не слишком убедительно. Ламприер решает солгать.

– Ее глаза… ее глаза, у нее чудесные глаза, – выпаливает он. Несколько зрителей одобрительно кивают.

– Чудесные глаза и щедрое сердце, – продолжает он. – Сердце, полное… полное сострадания и добросердечия!

Уорбуртон-Бурлей в корчах и метаниях изображает предсмертную агонию аллигатора, бормоча «бо-бо-бо» в пульсирующем вальсовом ритме, в то время как Боксер представляет истребление титанов, не одного, но сразу сотен, расплющенных об пол, и каждый ростом с Чизелскую отмель.

– Она тебя любит, это уж точно, – врет Ламприер и снова взглядывает на Каргу, чтобы освежить, что ли, свое вдохновение.

И вдруг он замечает, как что-то неуловимое порхнуло в грубых чертах ее лица, словно хотело сказать: «Да, это правда. Так оно и есть». Это невозможно, но… Он приступает к причудливому живописанию ее скул, что-то такое о вибрации звуков скрипки, колеблющей воздух («Не слишком ли цветисто?» – гадает Поросячий клуб), и снова смотрит на Каргу. Нет, этого не может быть. Прямо под его взглядом, правда довольно смутно, но совершенно бесспорно, облик Карги претерпевает некоторую трансформацию. Точнее, изменяется форма ее скул, в этом нет никакого сомнения. Но что еще хуже, или лучше, они принимают плавные очертания музыкального инструмента. Тем временем Боксер и Уорбуртон-Бурлей очертя голову синхронно изображают лиссабонское землетрясение, но что может сравниться с настоящей, хотя и не бросающейся в глаза метаморфозой? Ламприер оглядывается в ожидании восклицаний, изумления, даже проявлений испуга перед свершившимся чудом. Но Поросячий клуб толкует об изображаемом землетрясении. «Это что, вода уходит из гавани?», «Может быть, Альгамбра?» и «Что бы это могло быть?» – сыплются наугад предположения. Только Септимус смотрит на него. Они что, слепые?

– Взгляни на ее полные алые губы, – горячо призывает он Архонта. – Бутоны ее щек, озера ее глаз.

Это должно возыметь действие, и, кажется, так оно и есть. Все это происходит на самом деле. Невероятно, но годы начинают слоями сползать с ее морщинистого лица, и времени следовало бы течь именно в этом направлении, другое направление было ошибкой, все должно улучшаться. Уж не ухудшаться, по крайней мере.

Карга обретает вполне приемлемый вид, она становится почти желанной, и это подстегивает красноречие Ламприера. Тугие риторические фигуры и пылкие обращения пожинают немедленную награду. Он выгребает тысячу образов из третьеразрядных сонетов, остается только немного сдувать с них пыль и освежать фразеологию, чтобы слова обретали ощутимую плоть в фигуре Карги: спелые плоды грудей и беломраморная шея.

– О счастливец! – поздравляет он Архонта-басилея, и, во имя Юпитера, именно так он и думает.

Карга теперь способна привести в восторг, ее клюка потрескивает и вожделенно мерцает. Любой мужчина, достойный носить это имя, готов на любые безумства, лишь бы не упустить свой шанс сунуть рыло в ее кормушку. Он присовокупляет несколько строк из Анакреонта, и ее новообретенная красота слегка окрашивается в мальчишеские тона. Довольно мило, но лучше не продолжать. Спиной Ламприер чувствует, что Поросячий клуб в значительной мере утратил дар речи. Царивший вокруг гам превратился в неразборчивое ворчание и сопение. Оглянувшись, он видит, что несколько человек опустились на четвереньки и роются среди пустых бутылок, недоеденных хрящей и разбитых стаканов, которые устилают пол. Боксер и Уорбуртон-Бурлей подошли к кульминации своего действа: последний, стоя на плечах у первого и скрючив пальцы, изображает каких-то животных – кролика, мышь-полевку, большую змею, аллигатора (что, что означает эта иконография?), они отбрасывают огромные чудовищные тени на стену, пока Боксер приближается со своей ношей в ритме джиги, топ, топ.

Ламприер добавляет пару ямочек на щеки Карги и снова оглядывается. Превращения за его спиной продолжаются. Большинство участников пиршества, если не все, проявляют те или иные признаки свиных метаморфоз: носы расширяются и сплющиваются, животы выпирают вперед, бока округляются. Хрюканье и сопенье несутся изо всех углов, и вот уже несколько членов Клуба начинают жевать скатерть. Но он вовсе не желал этого, он даже не упоминал о свиньях… или это совпадение? В комнате решительно стало жарче. В довершение всего Карга принимает прежний облик, грязный и морщинистый, и в желудке он чувствует какие-то легкие перетекания, нежелательные воспоминания, другие превращения, другие места, он сдерживал их сегодня весь вечер, ведь это всего лишь игра, не правда ли?

Разумеется, игра. Боксер срывает голову Архонта-басилея с плеч и скармливает хрюкающему позади него стаду, а тем временем Уорбуртон-Бурлей стаскивает с себя парик, из-под которого выпархивают семь белоснежных голубей, поднимаются в пронизанный ароматами жареной свинины воздух и просачиваются в поисках убежища через потолок на верхний этаж. Где-то гогочет гусь. Септимус улыбается ему издалека, выставив большой палец вверх. Раунд закончен.

Граф трогает Ламприера за плечо:

– Неплохо. Помочь вам встать?

Ламприер, накренившись, поднимается с колен. Граф отнюдь не имеет в своем облике ничего свиноподобного, немного осоловел, может быть, но эта осоловелость совсем иного рода по сравнению с тем состоянием, в котором он был. Колени Ламприера ноют. До его ушей долетают обрывки разговоров о представлении Боксера и Уорбуртон-Бурлея. Единодушное мнение свелось к следующему: остроумно, прекрасно исполнено, но не слишком понятно и довольно претенциозно. Изготовленная из папье-маше голова Архонта-басилея признана достойным театральным реквизитом, хотя это и пахнет профессиональным театром. Несколько скупых поздравлений перепало и на его долю, но совсем не от свиней, и Карга снова стала такой же тощей старухой, как и раньше. Ламприер огорошен, неужели ему все приснилось? Нет, ему не…

– Нет, вам не… – объясняет ему Септимус: Карга и Архонт-басилей, несмотря на все прельщения, решили не связывать себя брачными узами, хотя его стихотворные увещания произвели благоприятное впечатление на тех, кто их слышал. Архонт-басилей сидит с тем же бессмысленным видом, но не стоит расстраиваться, это в порядке вещей. Все идет как положено.

Ламприер цепляется за эту мысль и за Септимуса. Его одолевают непроизвольные позывы к коленопреклонению, шум голосов усиливается. Комната начинает расплываться перед глазами. Вероятно, это из-за дыма, который слоями и облачками медленно перетекает в воздухе, затуманивая взор.

– Соберитесь, Джон. Ну, возьмите себя в руки, – отвлекает его Септимус от нежелательных мыслей.

– Может быть, он слишком много выпил? – спрашивает заботливый граф.

– Давайте, Джон. Нас ждет победа, вставайте! Пошли!

Он старается не обращать внимания на свинцовый ихор, растекающийся по его жилам.

– Щас мы их, – выпаливает кто-то его ртом.

– Вот это боец! Просто подыгрывайте мне.

Поросячий клуб уже переварил предыдущее зрелище и готовится к следующему. Любовницы воссоединились со своими спутниками после долгой разлуки, вновь приподнимаются брови, трепещут веера, сверкают многообещающие обворожительные улыбки. Предвкушение, царящее в комнате, становится почти осязаемым. Септимус прохаживается по сцене, время от времени бегом пускаясь на зрителей, а те, включаясь в игру, отшатываются назад – «У-ух!». Ламприер пребывает в замешательстве. Но вот Септимус приставляет руки себе к ушам и картинно шевелит растопыренными пальцами… что-то вроде щупалец… какое-то чудовище неизвестного происхождения! Ламприеру этого достаточно. Он начинает расхаживать с геройским видом (любое чудовище предполагает героя, и наоборот), потыкивая в Септимуса воображаемым копьем, а тот в ответ еще настойчивей шевелит пальцами. В этот момент копьеносца осеняет. Ну конечно! Пальцы – это змеи, а сверкающие глаза Септимуса – не что иное, как смертоносный взгляд Медузы Горгоны. Поросячий клуб тоже ухватил суть сценки и теперь подбадривает героя в перерывах между глотками из бутылок. Ламприер надеется, что Медуза-Септимус будет следовать версии Овидия. Так и есть. Осторожности ради пользуясь несуществующим щитом как зеркалом, он бьет и парирует, пока наконец не сражает чудовище – р-раз! – и вот уже Септимус бьется в красочной предсмертной агонии.

Затем, однако, в действии начинается какая-то путаница. Септимус ни с того ни с сего принимается падать в обморок и заламывать руки, изображая персонаж, которого Персей-Ламприер опознать не может. Чтобы собраться с мыслями, он решает пуститься в Обратный Путь Героя и принимается наугад расхаживать по сцене, стараясь не обращать внимания на выкрики Поросячьего клуба: «Левее, левее! Нет, теперь вправо! Прямо!» Андромеда! Ну конечно! Но он уже потерял много времени. Скорее! Нужно успеть убить дракона и освободить девушку. Однако девушка почему-то не хочет, чтобы ее освобождали, и возникают новые трудности… разве только Септимус-Андромеда опирается на прославленный (хотя утерянный) иолийский фрагмент, в котором история Персея (по дошедшим отзывам) перевернута с ног на голову? Нет, едва ли. Но все равно действие должно продолжаться. Ламприер решается на смелый пропуск. Перескочив через историю с Финеем (в любом случае она слишком сложная) и на лету расправившись с Атлантом, он прибывает прямиком на Ларисские игры. Септимус теперь волнообразно извивается – вероятно, изображает ларисскую толпу, думает его партнер. Подобрав с земли невидимый метательный диск, Ламприер изгибается с драматичным напряжением и машет рукой сначала высоко, а затем пониже, готовясь запустить диск в назначенный ему судьбой полет, конечной целью которого станет хрупкий череп Акрисия. Среди членов Поросячьего клуба разносятся аплодисменты – сначала отдельные хлопки, затем громче, громче, и когда они достигают пика, он выпускает свой метательный снаряд и следит, как тот улетает вдаль, неотвратимо приближаясь к своей конечной цели – голове Акрисия-Архонта.

Он выдерживает позу до тех пор, пока общая суматоха не сменяется потоком поздравлений.

– Браво, Тесей!

– Ур-ра!

– Победу афинянину!

Очевидно, часть членов Поросячьего клуба оказались в заблуждении относительно содержания и характера действующих лиц представления, но теперь все они сгрудились вокруг него, пожимая ему руку и хлопая его по спине.

– Замечательно, Джон! – Граф отделяется от толпы. – Решена существенная проблема, почему старый Архонт не участвует в действии, великолепная идея, просто чудная…

Некая Лидия (кремовый шелк, красно-рыжие локоны и умелые пальцы) виновато целует его, подталкивая к Септимусу. Все хорошо, и Септимус сияет улыбкой.

– Правильно ли я понял, что вы изображали Персея? – тихо спрашивает он, когда Ламприер приближается.

– Да, это был мой бросок диска. – Он показывает, стоящие рядом встречают репризу восклицаниями. – Недурно, а? Метательный диск! – Он стоит, держа перед собой вытянутую руку с открытой ладонью, но Септимус перебивает его.

– Мы изображали Тесея, – шипит он. – Шевелящиеся пальцы – это был Минотавр, а потом вы должны были покинуть Ариадну, а вовсе не жениться на Андромеде. А последняя сцена – ваше возвращение в Афины на корабле с черным парусом…

– Который престарелый Эгей должен был принять за знак моей гибели…

Недавние недоумения Ламприера начинают проясняться.

– …И совершить самоубийство, да. К счастью, ваше метание диска походило на то, как Тесей машет рукой с корабля, что даже добавило драматической иронии, ну и так далее. Одним словом, друг мой, все попались на эту удочку, но теперь держите вашего Персея в секрете. Ну, Джон… – (Ламприер поворачивается лицом к клубу.) —…мы победили. Вы молодчина.

Септимус улыбается и протягивает своему товарищу по игре бутылку. Боксер и Уорбуртон-Бурлей хмурятся, но мнение Поросячьего клуба единодушно: лавры присуждаются последней паре игроков. Септимус вытаскивает пробку и для себя, они пьют на пару, жидкость напоминает Ламприеру кубок с буквой «X» с легким оттенком буквы «Л», раз, раз, она проскальзывает в его горло, как сироп.

И тут Карга прокладывает себе дорогу через кольцо, образовавшееся вокруг победителей. Ламприер старательно пытается сфокусировать на ней взгляд. Бутылка в его руке наполовину пуста, и тут он начинает подозревать, что пить из нее, пожалуй, не стоило.

– Приз! Приз! – кудахчет Карга.

– Хрю! – подтверждает Поросячий клуб.

– Приз? – невнятно бормочет Ламприер.

– Приз, – поддерживает Септимус.

– Кто первый пойдет к кормушке, мои поросятки? – визгливо кричит Карга им обоим.

Члены Поросячьего клуба начинают обсуждать это между собой. Септимус кладет конец колебаниям.

– Джон пойдет первым, – провозглашает он. – В качестве награды за вдохновенное любительское исполнение.

– За его морскую походку, – выкрикивает кто-то, потому что Ламприер теперь качается в такт со стенами, которые в свою очередь тоже начали раскачиваться.

– Не троньте его ноги, – орет Карга. – Скоро они ему понадобятся! – Несколько чертовски преувеличенных подмигиваний и непристойных взмахов руками обнажают суть едва прикрытого намека.

– Может, мне лучше немного обождать? Кажется, я слегка перебрал, – лепечет Ламприер.

– Вы в превосходной форме, Джон! – ревет Септимус. – Вперед, Тесей!

– Как вы себя чувствуете, Джон? – спрашивает граф.

Ламприеру так худо, что он позволяет себе поддаться на призыв Септимуса. Да, в превосходной форме.

– Прекрасно. Лучше некуда, – отвечает он и, накренившись, бредет к лестничному маршу в дальнем конце комнаты.

Когда он добирается до лестницы, она начинает валиться на него. С шендианской медлительностью они начинают танцевать кадриль (лестница танцует сразу за троих), а когда кадриль заканчивается, он оказывается на верхней площадке.

– Bon soir, прекрасный царевич, – окликает Септимус рассеянного героя.

Герой пытается ответить ему карикатурным реверансом. Шум толпы внизу напоминает звуки оркестра, свет накатывает на него волнами, все более настойчивыми. Вовсе не так уж и хорошо он себя чувствует. Пронзительный звук фагота парит где-то рядом на грани слышимости, а вся комната заполняется крошечными мыльными пузырями, которые лопаются со скоростью нескольких миллионов в секунду, их шипучее массовое самоубийство отбеливает воздух – вроде того, как небо бывает сплошь выбелено непроницаемой пеленой облаков, так что больно глазам, куда ни взгляни. Ламприер отчетливо ощущает, что с ним что-то не то.

Внизу в честь его победы уже поднимают тосты. Кто-то потихоньку засунул Лидии в вырез платья павлинье перо, и она заливается смехом. Уже и Боксер нашел себе подругу и держит ее над головой на вытянутых руках, а она опускает кусочки свинины ему в рот, сдабривая мясное порциями негуса, когда скорость жевания замедляется, а в промежутках сама припадает губами к горлышку бутылки. Общее побуждение вступить в тесные и страстные отношения, все равно с кем, охватило Поросячий клуб; если это и не совсем открытая похоть, то и невинным это желание тоже не назовешь. Возбуждение пронизывает все вокруг, даже мебель начинает выглядеть кокетливо; эти токи достигают Ламприера на верхней площадке лестницы, подтверждая его догадку относительно доставшегося ему приза.

Но это не значит, что сам он возбужден. Пока что он просто стоит, вытянувшись в струнку, что позволяет ему чувствовать себя более-менее сносно, хотя дела с желудком могли бы обстоять и получше. Какое-то недоброкачественное вино, объединившись с имбирным пивом, медленно выворачивает его наизнанку; в полной гармонии с ними действуют бренди и вермут, а юкка, ядовитым концентратом залегшая где-то на дне желудка, еще ждет своего часа. Жидкость, которую он выпил последней, все еще прокладывает себе путь вниз, но встреча их уже столь же близка, сколь и нежелательна. Тем не менее, пока он пробирается к дальней двери (разве она ближе, чем минуту назад?), его мучит только один вопрос: правильно ли он выбрал направление? Что-то есть приятное в этой пугающей дезориентации – главным образом ощущение, что все это исходит не от него самого. О метаморфозах Карги он уже и думать забыл. Он думает об истории, которую только что разыгрывал, о случайном совпадении сюжетов… Рассеянный герой… Знал ли Септимус заранее, предвидел ли это совпадение? Разумеется, нет. Слишком мудрено, профессор. Он делает еще шаг, решившись не думать ни о чем. Что это дверь так качается? Вот ручка, держись за нее, вот так, да… гляди в будущее – и вперед, Персей-Тесей, или как там его. Смотри вперед. Нет, не так. Прямо. Нет, он не выдерживает, шатаясь, раскачиваясь, поскальзываясь, но только не прямо, дверь открывается, и его бросает внутрь.

Под лестницей Джемайма объясняет, что она вовсе не хотела так делать. Нет, я нечаянно, извините, ох! Лопатка, которую Карга держит в руках, ломается о ее глупую башку, и еще раз, чтоб мало не показалось, боже милостивый! Кто-нибудь еще подумает, что это она нарочно. Но откуда же ей было знать, что девчонка продаст ей такого зловредного гуся, который даст тумака самой хозяйке (хи-хи)? Джемми крепко держит гуся под мышкой – такой красивый и тугой гусище, клюв зажат в кулаке – и глядит в открытые двери на графа, который терпеливо объясняет Лидии, почему для одного из них или даже для обоих сразу это кончится серьезной травмой, как минимум вывихом бедер. Какой же он прекрасный, добрый человек. И такой трезвый. «Женись на мне, – думает Джемми. – Сделай меня графиней Брейтской!» Кто-то стучит бутылками, динь, динь, вон там, позже нужно будет подмести пол. Гусятина никак не успокоится. И вымыть тоже – вон он какой жирный. Джемайма крепче прижимает к себе гуся. Динь. Гусь искусно изворачивается, пытаясь освободиться.

Дзинь. Наверху Ламприер смутно улавливает этот звук. Может быть, это серебряный фонтан роняет музыкальные струи в серебряное озеро, в котором плещутся и из которого пьют сказочные белые птицы? Нет. Грузные, хмурые псы возятся в озере, разбрызгивая воду, взбаламучивая грязь? Опять не то. Это спальня. Черное, красное, белое. Горит огонь, на полу ковры. Ламприер перестает скользить. В центре стоит кровать. Это от нее исходит дрожь предвкушаемого наслаждения. С этой целью она здесь поставлена. Горизонтали и вертикали. Ковер темно-красного цвета. Кровать из кованого черного железа. Столбики по углам поднимаются прямо вверх. Из того же черного железа. Подушек на кровати нет. Пошатываясь, Ламприер делает шаг вперед. Тишина этой комнаты и ощущение, что она ожидает его, приготовлена для него (но кем?), добавляют напряжения к перекрестному действию спиртного и занимающих его всецело мыслей о том, как бы обо что-нибудь не удариться. Стены и мебель выбиваются из сил, чтобы нанести ему решающий удар. Он сопротивляется. Пусть себе комната качается и кружится, навевая на него сонливость. Ламприер все равно хватается за ближайший к нему столбик кровати и смотрит вниз. Да, думает он, когда взгляд его фокусируется на призе, лежащем перед ним на кровати. Именно так и должно было быть.

На кровати лицом вниз распластана девушка, привязанная к черным железным столбикам. Она, разумеется, обнажена – на ней лишь красная лента, перехватывающая локоны на затылке. На нее наброшено покрывало из белого шелка-сырца. Хотя оно отчасти и скрывает ее наготу, понятно, что одежды на ней нет. Впрочем, не все тело девушки скрыто от взора. Из-под покрывала видны лодыжки и запястья, они пристегнуты к кроватным столбикам мягкими кожаными браслетами. Браслеты украшены бирюзой.

Ламприеру знакомы эти лодыжки. Он видел их раньше. Разбивающиеся о них сверкающие капли воды, и красная полоса, красный цвет на воде… Он наклоняется к изножию кровати, ноги его еще слушаются, но они ему больше не нужны, он держится рукой за столбик, этого не может быть, не может, так, медленно и осторожно, теперь сосредоточься. Он тянет к себе покрывало, одной рукой продолжая держаться за столбик, но лишь едва-едва, сперва показывается копна черных волос с красной лентой, словно черный янтарь на ее молочно-белой спине, слегка выгнутой, этого не может быть, он должен узнать, купание в озере молока, упругой и мерцающей, гладкие ягодицы, разделенные ложбинкой, ждущие бедра, нежные голубые жилки в подколенных сгибах, от которых по коже бегут мурашки, тело дрожит от нахлынувшей прохлады, сколько часов провела она здесь, лежа в такой позе в ожидании любовника? От белизны ее тела у него кружится голова, горячие струи текут по бедрам и ногам, напряжение оставляет его, он повисает на спинке кровати, пальцы медленно разжимаются.

– Джульетта? – Голос его звучит неуверенно.

Он знает, что в этой сцене чего-то недостает. Отец! Он делает неверный шаг в сторону, падает и остается недвижим.

Тем временем внизу гусь почуял-таки уготованную ему судьбу и ринулся на свободу, что не слишком удивительно, ведь Рождество не за горами. Когда дело доходит до трансконтинентальных путешествий (по неким необъяснимо точным навигационным приборам), общепринятое и единодушное мнение гласит, что гусь здесь непревзойден. Однако знаток непременно добавит к этому, что некоторые маневры гусю все же не по зубам, и в первую очередь – поворот. Под одобрительные выкрики Поросячьего клуба гусь летает под потолком с видом некоторого удивления, что само по себе тоже не удивительно, ведь он то и дело пытается пролететь сквозь стену. Просто чудо, что он до сих пор держится в воздухе, да еще в трех-четырех футах над головами. Хлоп! Ну вот, опять.

Однако Карга смотрит на это с иной точки зрения. Она кидает вверх подушки, пытаясь сбить гуся на пол. Пока у нее ничего не получается, но в стенах торчат гвозди, на которых когда-то висели довольно-таки дрянные акварели, написанные в манере Джона Опия, корнуоллского чуда, одного из прежних завсегдатаев таверны, ныне покойного. Гусь пока не встретился ни с одним из них (еще одно чудо), но пара подушек уже нашла свою цель, и гусиный пух, словно хлопья снега, летит на Поросячий клуб. Многие из присутствующих, перемазанные жиром от бекона и жареной свинины, представляют собой довольно липкие поверхности. Двуногие, обретшие перья, начинают подпрыгивать, подражая полету гуся, но гусь отнюдь не радуется тому, что стал центром всеобщего внимания. (К тому же понятно как дважды два, откуда взялось это таинственное белое вещество.)

Среди всего этого гама один лишь Септимус слышит донесшийся из верхней комнаты стук от падения. Возможно, он подозревал, что обязательно его услышит. Взлетев по лестнице и вбежав в комнату, он обнаруживает Ламприера растянувшимся на полу. Похлопывания по щекам извлекают из глубин его желудка бессвязные междометия. Легким рывком Септимус поднимает его с пола, перебрасывает через плечо и направляется к двери, но тут в комнату проскальзывает Уолтер Уорбуртон-Бурлей.

– Подумал, может, вам нужна помощь, – ухмыляется он. – Он ее не тронул?

– Разумеется, нет, – коротко бросает Септимус и, придерживая Ламприера, выходит из комнаты, обогнув двух женщин в голубом, которые заглядывают вглубь комнаты с хозяйской заинтересованностью.

Ламприер почти в полный рост качается в воздухе, ноги, согнутые в коленях, перекинуты через плечо Септимуса, руки свесились чуть не до самого пола. Старшая из женщин останавливает Септимуса.

– Ваш выигрыш, – говорит она.

– Его, – кивает Септимус на перевернутое вниз головой тело; женщина пытается впихнуть разбухший кошелек в руки Ламприера, но безуспешно.

Его ладони не способны ничего держать. Наконец она засовывает кошелек в его полуоткрытый рот. Уорбуртон-Бурлей тем временем извлек собственный кошелек и теперь выкладывает цепочку холодных монет вдоль теплой спины девушки, по одной на каждый позвонок. Она слегка ерзает.

– Лежи спокойно, Розали, – вкрадчиво шепчет он. – Вначале всегда тяжелее всего.

Ламприер приходит в себя, когда они спускаются по лестнице. Он что-то мычит, выигрыш, словно кляп, затыкает ему рот. Он плывет вниз головой по направлению к людям, чьи ноги приклеены к потолку. Внизу хрустальное дерево звенит листьями, а вокруг него неуклюжими кругами летает большая белая птица. Голова такая легкая, что поднимает за собой все его тело вверх, почти под самый потолок. Тут все ходят вверх ногами, бедолаги.

Поросячий клуб еще не утратил интереса к гусю. Они решили исполнить в его честь серенаду и для этого разделились на солистов и хор. Пока они выстраиваются друг напротив друга, словно две команды, собравшиеся состязаться в исполнении куплетов, кто-то замечает, что гусь летает кругами (если можно назвать кругами эти затейливые кренделя), и тут же кто-то еще вспоминает о музыке небесных сфер. Раздается мнение, что если спеть нужную песню, то гусь сам спустится вниз. Аргумент слабоватый, но всем хочется петь, и после неформального голосования они решают исполнить то, что по праву может считаться гимном Поросячьего клуба. Сия «Наследственная песнь» звучит примерно так:

Кто по вертепам грязным бродит?

Кого зовут Карман Дырявый?

Кто подает на бедность шлюхам

И утешает вдов над гробом?


Твой отец! Твой отец!

Твой родитель – безобразник.

Твой отец! Твой отец!

Первый в городе проказник.


Когда наследнику достались

Долги, счета и кредиторы,

Он пьет, блудит и куролесит.

Ты узнаешь пример отцовский?


Твой отец! Твой отец! и т. д.


Ламприер выплевывает кошелек в широкое голенище Септимусова сапога.

– Унеси меня, Септимус. Ради бога…

Он старается придать своему голосу настойчивость, хотя и не уверен, что его вообще слышно. Твой отец! Твой отец! Но Септимус расслышал или просто сам все понимает. Они бредут к дверям, которые граф уже распахнул перед ними. Септимус и граф обмениваются несколькими словами, после чего граф опускается перед Ламприером на колени.

– Сэр? – Граф трогает Ламприера за плечо. – Мистер Ламприер?

– Эгхмнн?

– Мистер Ламприер? – Перевернутое вверх тормашками лицо графа выглядит очень странно.

– То соглашение, о котором мы с вами говорили ранее…

Голос графа, впрочем как и он весь, переменился. Язык его уже ничуть не заплетается, взгляд сосредоточен. Внезапно приняв очень деловой вид, граф вкратце излагает Ламприеру суть их недавней дискуссии, указывая пальцем через комнату на то место, где она происходила, и напоминает, когда и каким образом протекала эта беседа, после чего пускается рассказывать какую-то очень запутанную историю, которая сейчас явно выходит за пределы понимания Ламприера. Зачем он это ему говорит?

Словарь Ламприера

Подняться наверх