Читать книгу Мои современницы - Любовь Федоровна Достоевская - Страница 9
Больные девушки
Вампир
ОглавлениеI
Как-то раз осенью я поехала на журфикс к знакомым. Было скучно и банально, как на всех, вообще, петербургских журфиксах. Молодежь толпилась в одном конце большой красной гостиной, смеялась и флиртовала. В другом конце тихо и чинно разговаривали старики. Не принадлежа уже по моим годам к первым и не подходя еще ко вторым, я заняла нейтральную позицию посреди гостиной, у окна, под сенью большой пальмы. Я люблю оставаться так одной и молча наблюдать. Прелюбопытные попадаются иногда типы!
На этот раз мое внимание привлекла красивая румяная дама с черными оживленными глазами, высокая, полная, величественная. Ей можно было бы дать лет тридцать пять, если бы не седые, как серебро, чудесные волосы, еще более оттенявшие ее южную красоту. Она казалась маркизою времен Louis XV[54]. Одета она была очень своеобразно, в глубоком трауре, с креповой наколкой на белых волосах и в длинном траурном вуале. Я видела такой костюм за границей на знатных вдовствующих леди.
Траурная дама завладела всеобщим вниманием и горячо о чем-то рассказывала. Я подвинулась послушать. Речь шла о какой-то несчастной матери, только что потерявшей единственного сына. Дама рассказывала о ее страданиях с жаром, картинно, волнуясь и заражая волнением других. У многих показались слезы; все, видимо, были растроганы.
– Верно она сама недавно потеряла ребенка, оттого так и волнуется, – сказала я знакомой, сидевшей рядом со мной.
– О, нет! Она носит траур по муже, который пятнадцать лет назад застрелился в припадке меланхолии. Это – Элен Корецкая. Вы разве ее никогда не встречали? Она несчастнейшая женщина в мире. После смерти мужа она всю себя посвятила воспитанию своих двух дочерей. И вообразите: старшая дочь второй год, как в сумасшедшем доме, а вторая здорова пока… но какая-то странная, что-то в роде истерички, и с дьявольским характером. Бедная мать, Бог знает, что от нее выносит. Да, вот она сидит среди молодежи, блондинка, в зеленом платье.
Я внимательно посмотрела на молодую Корецкую. Трудно было представить большого контраста с матерью; худенькая, бледная, маленькая, истощенная, с большими, несколько на выкате светло-серыми глазами, длинным тонким носом с горбинкой и белокурыми волосами. Бледно-зеленое, очень изящное платье еще более оттеняло ее прозрачную белизну и хрупкость. Она была недурна, красотой молодости и свежести, но, Боже, какой это был жалкий, петербургский, болотистый цветок!
Молодая Корецкая сидела молча, вытянув длинные, костлявые, полуобнаженные руки на коленях. Глаза ее смотрели без цели; видимо, она была в другом мире. Должно быть, мой пристальный взгляд разбудил ее; она внимательно посмотрела на меня, затем встала, подошла и принялась молча разглядывать пальму, под которой я сидела.
– Эта бедная пальма очень больна, – слабым звенящим голосом заговорила она, обращаясь ко мне. – Ей нужен свет и воздух, а ее спрятали за ширму, в золоченое кашпо. Ее дни сочтены; она погибнет, даже если бы ее вынести теперь на солнце.
Корецкая говорила о пальме, как о живом существе и так серьезно, что я невольно улыбнулась.
– Вы, должно быть, любите цветы, – сказала я ей.
– Цветы? О, да! – и такая прелестная добрая улыбка вдруг осветила ее бледное худое личико, что я невольно почувствовала к ней симпатию. Мы разговорились. Я тоже люблю цветы, и мы скоро сошлись на этой почве.
Я рассказала ей, как пробрела недавно дачу по Ириновской дороге, и каких трудов стоило мне развести цветник и огород на песчаной земле. Корецкая слушала внимательно, подробно расспрашивая про каждый цветок. Видимо, она хорошо знала нравы и обычаи растений.
– Какая вы счастливая, – сказала она, – как бы мне хотелось пожить на вашей даче! Мечта моей жизни, эго провести лето в деревне так, чтобы был свой сад, и я могла бы смотреть за цветами и ходить без шляпы.
– Какая скромная мечта, – засмеялась я, – кто же мешает вам привести ее в исполнение?
– О, нет! Это невозможно! – И лицо ее затуманилось. – Maman не может жить без заграницы. Мы всегда в мае туда уезжаем и лишь к ноябрю возвращаемся. Я не имею понятия о деревенской жизни. Я всё лето провожу по отелям и хожу в шляпке, вуале и перчатках.
Я вновь перевела разговор на цветы; девушка опять оживилась. Между тем m-me Корецкая давно уже перестала разговаривать и очень пристально и внимательно рассматривала нас в золотой лорнет. Заметив ее взгляд, дочь вдруг прервала разговор и, нахмурясь, отвернулась. М-те Корецкая поднялась и красивой эффектной походкой подошла к нам.
– О чем это вы разговариваете? – любезно обратилась она ко мне. – Вы так оживили мою Зику, я прямо ее не узнаю. Мы ведь страшные дикарки; ко всему миру относимся враждебно, ни с кем не хотим говорить.
Я сообщила ей сюжет нашей беседы.
– Опять цветы! – и ее красивое лицо омрачилось. – Как я ненавижу эти цветы! Из-за них она весь мир, родную мать готова забыть! Вообразите, на днях я лежала в жестокой инфлуэнце; жар, бред, сорок градусов. И в это время моя дочь занималась поливкою своих обожаемых растений!
– Ведь поливка берет всего десять минут времени, – хмурясь и не смотря на мать, сказала Зика.
– Душа моя, когда родная мать больна, то никакие посторонние интересы не должны существовать. Ведь когда ты лежишь больная, я весь мир для тебя забываю. Впрочем, разве можно сравнивать любовь матери с любовью дочери? Между ними пропасть! Только тот, кто был матерью и может ее понять. Вы – замужем? – обратилась она ко мне.
Я отвечала отрицательно.
– Ну, так вам эти чувства недоступны, – с легким презрением сказала Корецкая. – Прощайся, однако, Зика, нам пора домой, – и небрежно кивнув мне своей красивой головой, она направилась в переднюю. Зика крепко пожала мне руку; она даже наклонилась, чтобы меня поцеловать, но, видимо, не решилась, покраснела, смутилась и поспешила за матерью.
II
Прошел месяц. Раз, вечером, около двенадцати часов, я допивала чай, готовясь ложиться спать, как вдруг неожиданный звонок удивил меня. Кто мог прийти в такой поздний час? В передней начались переговоры; затем горничная просила меня выйти, говоря, что какая-то барышня желает меня на минуту видеть. Я вышла и, к большому моему изумлению, увидела перед собою Зику Корецкую. Она была чрезвычайно смущена и, запинаясь на каждом слове, даже заикаясь от волнения, заговорила:
– Простите… вы, верно, очень удивлены… помните, мы говорили с вами о цветах на вечере у П-х… вы мне показались такой доброй… пожалуйста, не удивляйтесь, но… можно мне переночевать у вас сегодня?
Я действительно была удивлена такой просьбой, но, посмотрев на ее бледное лицо, красные заплаканные глаза, дрожащие от волнения губы, поняла, что с бедной девочкой случилось что-то необычайное. Я обняла и крепко поцеловала ее, сказала, что очень рада видеть, что моя «комната для гостей» как раз свободна, так как приятельница, занимавшая ее, вчера уехала на юг; попросила раздеться и выпить со мною чаю, пока приготовят для нее постель. Зика ободрилась. Губки ее всё еще дрожали, на глаза набегали слезы, но, выпив чаю, она понемногу успокоилась, разговорилась и даже стала смеяться, глядя на забавные прыжки и шалости моего фокстерьера. Я провела ее в приготовленную для нее комнату.
– Как здесь хорошо, как уютно и мирно! Мне кажется, я здесь наверно усну. Я, вы знаете, уже три ночи не сплю, всё мучает бессонница.
– Вы, верно, чем-нибудь расстроены?
– Нет… так… разные обстоятельства…
Я принесла ей сахарной воды и пожелала доброй ночи. Зика мигом разделась и скоро в полуотворенную дверь я услышала ее ровное дыхание. «Бедная девочка! – подумала я, ложась спать, – как рано начались для тебя драмы!»
Прошло часа два. Вдруг резкий звонок и громкий повелительный голос разбудили меня. Я вскочила, наскоро оделась и бросилась в переднюю. Элен Корецкая в сильном волнении расспрашивала мою горничную.
– Скажите, пожалуйста, – обратилась она ко мне, – как могло случиться, что моя дочь пришла к вам ночевать? Разве вы с ней знакомы?
Я объяснила, как было дело.
– Но, как же вы, сударыня, не сказали ей, что ее место в доме родной матери, а не у чужих? Вы должны были подумать о моем беспокойстве, о моем отчаяньи. Зика воспользовалась минутой, когда я лежала в сильной истерике, до которой она же меня и довела своими капризами и дьявольским характером. Мои служанки оттирали меня, и никто не видел, как Зика проскользнула в дверь. Я чуть с ума не сошла от ужаса; мы разослали во все стороны искать ее. Хорошо еще, что дежурный дворник слышал, куда она нанимала извозчика. Где она? Покажите мне мою дочь!
– Но ведь она теперь спит. Не лучше ли отложить объяснение до утра? Ее нервы успокоятся и ваши также.
– Вы меня удивляете, сударыня! Неужели вы думаете, что я способна заснуть в эту ночь? Мне необходимо видеть мою дочь, необходимо узнать, что происходит в ее сердце, какие причины побудили ее оставить дом родной матери. Вы не имеете права меня удерживать; не заставляйте меня обратиться за помощью полиции!
Ее громкий резкий голос разбудил Зику. Из-за дверей спальни послышался ее слабый голосок.
– Кто это? Неужели это опять maman? О, какие вы все жестокие! Я так сладко уснула, зачем вы меня разбудили!
– Зика, mon enfant![55] – бурно ворвалась в комнату m-me Корецкая, – что это значит, объясни мне! Как могла ты так безжалостно бросить родную мать?
– Maman, вы четыре дня подряд делаете мне сцены. Сжальтесь надо мною! Дайте мне хоть одну ночь провести покойно; мы завтра доссоримся!
И бедная девочка горько зарыдала.
– Успокойся, Бога ради, не устраивай сцен в чужом доме, не позорь меня. Я, родная мать, могу простить тебя, но чужие никогда тебя не поймут и осудят. И Бог жестоко накажет тебя за твою злобу к матери. Вспомни, как Он наказал твоего отца за его измены и бесчеловечное отношение ко мне, его верной и преданной жене. Вспомни, как Он наказал твою сварливую сестру. Берегись, как бы и с тобой того же не случилось. Покайся, пока есть время!
– Как вы странно представляете себе Бога, maman! Неужели Он только для того и существует, чтобы мстить за ваши обиды?
– Бог, моя милая, существует, чтобы защищать невинных и обиженных. Он видит, что я никогда, никому зла не делала, напротив, всем приносила себя в жертву. Когда умер твой отец, мне было всего тридцать лет. Я была красавица и могла выйти замуж за кого хотела…
– Зачем же вы не вышли?
– Потому что я не хотела дать моим детям злого отчима! Я решила посвятить себя вам, вашему воспитанию. Вы росли злыми, скверными, испорченными девчонками; вы мучили и терзали меня! Все знакомые, видя мои страдания, советовали мне поместить вас в институт…
– Отчего же вы не поместили?
– Потому что я жалела вас. Я не хотела лишать вас материнской ласки. Теперь ты сама знаешь, что доктора советуют мне жить зимою в Ницце, и однако я ради тебя живу в этом чухонском болоте и, не щадя сил и здоровья, вывожу тебя на твои глупые балы и собранья.
– Вы сами знаете, что эти балы мне не нужны. Они меня утомляют и усиливают мои мигрени.
– Но я не хочу, чтобы люди говорили, будто я приношу тебя в жертву своему здоровью! О, я знаю, тебе очень хотелось бы изобразить из себя несчастную страдалицу и возбуждать всеобщее сожаление. Но успокойся, это тебе не удастся. Я надорву свои силы, испорчу навек здоровье и всё же стану вывозить тебя, пока какой-нибудь идиот не освободит меня от твоего присутствия! Подумать только, что я теперь жила бы счастливой и довольной в моей прелестной Ницце, если бы ты не отказала Андрею Викторовичу. Такой чудесный человек, столько ума, такая превосходная партия!
– Вы сами знаете, почему я ему отказала.
– Из-за твоих отвратительных капризов, дрянная девчонка! Огорчить человека, который тебя так любил!
– Он не меня любил, а вас. Он не мне верил, а вам.
– Что, что, да как ты смеешь обвинять мать в таких гадостях!
– Вы отлично понимаете, о чем я говорю. Я ни в чем позорном вас не обвиняю.
– Этого еще не доставало! Я, моя милая, после мужа осталась молодой женщиной, и всё же ни единого пятна нет на моей репутации. Я не нынешняя барышня, я скабрезных книг не читаю.
– Золя – не скабрезный писатель.
– Как не скабрезный! Разве ты не помнишь, как его называют в Париже, в хорошем обществе: ce cochon de Zola![56]
– Вы для того и разбудили меня в три часа ночи, чтобы говорить со мною о Золя?
– Я не для того тебя разбудила! Не приписывай мне, пожалуйста, глупостей, не делай из меня дуру! Я пришла в страшном негодовании спросить тебя, как ты могла решиться на такой поступок. Убежать в чужой дом, бросить родную мать, которая всем тебе пожертвовала. Вспомни, когда вы были маленькими, я последнее от себя отнимала, чтобы только купить вам игрушек, нанять вам самых дорогих француженок и англичанок. Вспомни, как я до обмороков себя доводила, проводя ночи за шитьем ваших нарядов, чтобы вы лучше всех были одеты на детских праздниках! Вспомни…
И т. д., и т. д. Все те же бесконечные, бесплодные разговоры, которые, увы, так любят вести в русских семьях и которые приносят лишь пользу докторам нервных болезней, да аптекам. Я ушла в свою комнату и легла. «Бедная, бедная Зика! – думала я. – Никакой закон не мог запретить "родной матери" ворваться в комнату дочери в три часа утра и устроить ей сцену. Бедные, измученные девочки! Один Бог может вас защитить!»
Я засыпала и просыпалась, а сцена всё продолжалась. Резкий голос матери, ее патетические крики и рыдание и слабый звенящий голос Зики слышались из «комнаты для гостей». Наконец, на заре, я крепко уснула. Меня разбудили нечеловеческие вопли и визги, и вслед затем Корецкая вбежала ко мне в спальню.
– Ради Бога, помогите! С Зикой что-то недоброе творится! – с испугом говорила она.
Я поспешила за нею. Несчастная девушка лежала на полу в одной рубашке. Лицо ее посинело, глаза перекосились, на губах показалась пена. Она дико кричала, катаясь по полу, стуча головой о ножки стульев, сжимая и коверкая всё, что попадалось ей в руки. Это хрупкое существо обладало страшной силой, и понадобилось четыре человека, чтобы перенести ее на постель и удержать там. Она металась, рвалась и кусалась. Приглашенный доктор посмотрел на болезнь очень серьезно и, расспросив мать о предыдущих припадках, посоветовал немедленно отвести Зику в лечебницу одного своего знакомого на Васильевском острове.
– Но ведь это же сумасшедший дом? Одну дочь от меня уже отняли! Неужели и это последнее дитя мое возьмут от меня! – в отчаяньи ломала руки Корецкая.
– Да там не одни умалишенные; там лечат также и нервных больных. Вашей дочери необходим покой и тишина, иначе может кончиться плохо, особенно если уже был случай сумасшествия в семье.
Корецкой пришлось согласиться. Послали за каретой. Зику насильно одели и вынесли. Всё время она кричала диким голосом.
III
Прошло пять месяцев. Стоял май, жаркий и пыльный. Я собиралась на дачу и укладывалась. Накануне моего отъезда ко мне неожиданно пожаловала Элен Корецкая. Она очень похудела и постарела за это время и значительно понизила тон.
– Извините, что я до сих пор не поблагодарила вас за оказанное мне и моей дочери гостеприимство в ту ужасную декабрьскую ночь. Но я всё это время была так расстроена болезнью Зики, что ни у кого не могла бывать. Мне многое следует простить, милая Любовь Федоровна, за те страдания, что выпали на мою долю. На моих глазах застрелился обожаемый муж. Подумайте, какой ужас! Я этой картины забыть не могу, она и день и ночь у меня перед глазами. Потом сошла с ума моя старшая, моя лучшая дочь! Я даже не имею утешение навещать ее, разговаривать с нею, так как почему-то она при виде меня приходит в бешенство. Я только издали, крадучись, могу смотреть на нее в то время, когда она гуляет по саду. Я, родная мать, лишена возможности прижать к сердцу больное, несчастное дитя мое! Если бы вы были матерью, вы поняли бы мои страдания, дорогая Любовь Федоровна!
Корецкая заплакала. Я спросила о здоровьи Зики.
– Слава Богу, ей теперь лучше. Доктора соглашаются выпустить ее на днях из больницы. Но почему-то они настаивают, чтобы первые три месяца она провела у каких-нибудь знакомых, а не у меня. Я не понимаю нынешних странных методов лечения. Где может быть лучше для больной дочери, как не в доме родной матери? Но, конечно, я готова принести себя в жертву здоровью моей Зики. Эта не первая и, уж, конечно, не последняя моя жертва! И вот я хотела обратиться к вам с просьбою, милая Любовь Федоровна: Зика почему-то забрала себе в голову провести эти три месяца у вас на даче. Решительно не понимаю, откуда у ней появилась эта болезненная идея. Она, которая видела Сорренто, Капри, Ривьеру и вдруг мечтать о какой-то карельской деревне! Я никогда не бывала по Ириновской дороге, но предполагаю, что кроме песку да сосен там ничего нет. А Зика только о том и бредит, как она поедет к вам и будет сажать цветы. Я пришла узнать, захотите ли вы приютить у себя мою несчастную девочку на эти три месяца?
Я поспешила согласиться, и мы условились, что сестра милосердия, которая ухаживает теперь за Зикой, привезет ее ко мне через неделю.
* * *
Я ожидала увидеть бледную, изнуренную долгой болезнью девушку. К моему удивлению, ко мне навстречу из вагона выпрыгнула порозовевшая, даже слегка пополневшая, веселая и сияющая Зика.
– Вы меня не узнаете? О, я теперь стала толстая, толстая! Меня так хорошо кормили и лечили в больнице, что никто из знакомых меня не узнает. A где же ваша собачка? Отчего она не пришла меня встретить? А ваши цветы? Вы знаете, я с собою много новых семян привезла; теперь ведь еще не поздно сеять, не правда ли? О, как я рада, как я счастлива, что наконец с вами!
Зика пришла в восторг от моей дачи, сада и цветника. Она смеялась, бегала, играла с собакой, обнимала и целовала меня. Но вдруг веселье ее исчезало, и она шла в дальний угол сада и молча, часами сидела на скамейке в своей обычной позе, вытянув руки на коленях и бесцельно смотря перед собою. Я не тревожила ее, и ей это очень нравилось.
– Я так рада, милая Любовь Федоровна, что вы тоже, как и я, любите помолчать. Женщины вообще не умеют молчать: им всё бы говорить, хотя глупости, да говорить. Между тем эта бесконечная болтовня ужасно утомляет мозг. Я после иного дамского разговора чувствую себя совсем разбитой, и в голове делается пусто. Я ни одной целой мысли не могу собрать, всё какие-то обрывки; и ко сну меня клонит. А вот посидишь так, помолчишь и опять сил наберешься.
Мы мирно с нею зажили. Редко встречала я такое милое, кроткое существо, такую деликатную, слишком даже деликатную девушку. Она смотрела мне в глаза, стараясь угадать мои желания. В угоду мне она даже ела те кушанья, которые ей были противны. Это случайно открылось, и я ее побранила.
– Ну можно ли так жить, милая Зика! Зачем насиловать себя в угоду другим? Каждый человек имеет право на свои собственные вкусы и влеченья, и в пище, и в занятиях, и в образе жизни.
– Вот вы так говорите, a maman всегда упрекает меня, что я – деспот, что я всех окружающих хочу подчинить своей воле. Я очень старалась избавиться от этого недостатка, но мне никогда не удавалось.
Зика так серьезно говорила о своем деспотизме, что я не выдержала и расхохоталась.
– Ах вы, маленькая деточка! – сказала я, целуя ее. У Зики вдруг задрожали губки, и она заплакала.
– Если бы вы знали, милая Любовь Федоровна, как бы мне хотелось, чтобы меня когда-нибудь похвалили! Так тяжело чувствовать себя всегда виноватой, слышать одни упреки, одну критику, одно порицание! Помню, когда мы были маленькими, служанки оттирали maman после истерики и бранили нас, говорили, что мы, бесчувственные девчонки, в гроб вгоняем нашу мать. Мы с сестрой забивались тогда в угол и чувствовали себя преступницами. Затем, когда мы стали подрастать, maman ездила по знакомым, плакала, жаловалась им на нас, просила повлиять на наш ужасный характер. И тогда разные сердобольные дамы приезжали к нам и уговаривали быть добрыми и послушными и грозили, что Бог нас накажет за наше злое сердце. О, как тяжело было всё это слышать и считать себя гадкой и низкой!
– Но если вы не уживаетесь характерами с вашей матерью, то почему бы вам с нею не разойтись? Ведь вам 22 года; вы имеете право требовать себе отдельный паспорт.
– A чем же я жить буду? У меня ни денег нет, ни диплома, я получила домашнее образование. А главное, я жизни боюсь, людей боюсь, их холодности и неприязни. Даже теперь, когда я живу под защитой maman, всякая дерзость, невнимание, невежливость так ужасно заставляют меня страдать! О, если бы только люди знали, как тяжелы эти страдания, то они все сейчас же стали бы вежливы, добры и приветливы. Ведь вежливость – та же милостыня. Бедным подают милостыню деньгами, а богатым – добрым словом.
– Мне трудно понять, Зика, почему чужая невежливость может так сильно волновать вас. Когда люди меня обижают невниманием, то я очень жалею, что они так плохо воспитаны и забываю про них. Je hausseles épaules et j’abandonne les gens à leur bêtise[57], как говорится в одном романе.
– Да, это хорошо говорить тому, у кого нервы в порядке. А у меня нервы с детства расшатаны, и на меня всё болезненно действует. У нас когда-то была француженка m-elle Eugénie, которую мы очень любили, так она меня и сестру всегда называла mes pauvres petites sensitives![58] Впрочем, я думаю, что и мы были бы здоровыми девушками, если бы нам с детства укрепляли нервную систему, а нам, напротив, ее расшатывали. Недели не проходило без сцен, упреков, криков, истерик. И после каждой сцены мы с сестрой бледнели, худели и слабели, a maman, напротив, здоровела. Мы всегда замечали, что после слез и рыданий она розовела, губы ее краснели, глаза блестели, и она становилась такой доброй и ласковой, везла нас в театр, покупала конфект, заказывала новые платья. Я думаю, что эти сцены необходимы для ее здоровья, без них она зачахла бы и умерла. Ее и осуждать за это нельзя, такая уж верно у ней организация.
– Я думаю, ваша мать просто ненормальна.
– Я сама тоже думаю. Но вот, посмотрите, как странно устроен мир: maman ненормальна и живет на свободе; а мы с сестрой нормальны и всю жизнь проводим в сумасшедшем доме.
– Но если вы боитесь жить одной, то почему же вы не выходите замуж? Насколько я поняла из слов вашей матери, у вас был хороший жених, а вы ему отказали?
Зика густо покраснела.
– Я не могла иначе поступить! Уверяю вас, что не могла! О, если бы вы знали, что значила для меня эта мечта о будущем муже! Когда мне было тяжело, я всегда утешала себя мыслью, что, вот, Бог пошлет мне сильного и умного мужа, который всем скажет: я люблю мою маленькую жену, я верю в ее доброе сердце и никому в обиду ее не дам! Как сладко мне было об этом мечтать! Как это надежда меня успокаивала! Когда мы познакомились с Андреем Викторовичем, я тотчас подумала: вот он! Андрей Викторович был такой веселый, добрый, приветливый! Я с радостью приняла его предложение. Он стал ездить к нам каждый день, и тут maman совсем забрала его в руки. Она всё жаловалась ему на меня, плакала, просила повлиять на мой дурной характер. И Андрей Викторович поверил ей! Он стал читать мне нотации, учить, как я должна держать себя с матерью. О, как мне стыдно было за него! Он меня знал, говорил со мной и ничего-то, ничего в нашей жизни не понял!
Конечно, я отказала ему. Maman называет мой отказ капризом, а для меня он был ударом. Моя последняя надежда на счастье рушилась. Я поняла, что мужчины далеко не так сильны и умны, как я думала, и что их очень легко провести. Я ни за кого не могу выйти, так как maman всегда сумеет убедить моего мужа, что она – ангел, а я – дьявол. Дети у меня родятся, и тех maman восстановит против меня. Всё это будут новые, худшие страданья, а с меня и прежних довольно.
– Но отчего же вы не боролись, отчего не постарались открыть глаза вашему жениху?
– Эх, Любовь Федоровна, надо, чтобы человек сам понял, а если он сам ничего не видит, то никакими словами ему не объяснишь. Нет, мне о браке мечтать нечего. А вот, прежде, когда сестра была еще здорова, мы любили строить планы, как впоследствии, когда maman умрет, мы вместе уедем в провинцию, купим там маленький дом с большим садом и станем мирно доживать свой век. Главным же и первым правилом мы с сестрой положили никогда не ссориться. Люди обыкновенно думают, что это ничего: поссоришься, помиришься и всё пройдет. Но это не так, совсем не так просто. После каждой ссоры остается горькое чувство, оно растет, растет и, наконец, совместная жизнь делается невыносимой. Мы с сестрой решили, что будем усердно лечить свои нервы, пить бром, делать гимнастику, обливаться холодной водой. Если у человека расстроены нервы, то он обязан лечить их всеми средствами. Он не имеет права пользоваться своею болезнью, чтобы мучить окружающих. Это самое гнусное, самое постыдное из всех преступлений!
Зика разгорячилась и разволновалась. Я старалась ее успокоить.
– Скажите, милая Зика, неужели же у вас никогда не было приятельниц, подруг, к которым вы могли бы пойти отдохнуть душой и успокоить?
– Нет, не было. Я пробовала заводить друзей, но maman всегда вмешивалась и меня с ними ссорила. Она ужасно ревнивая; она не хочет, чтобы мы о ком-нибудь думали, кроме нее. Если мы привязывались к какой-нибудь прислуге, ее сейчас же выгоняли. Если мы любили нашу гувернантку, ей отказывали под каким-либо пустым предлогом. Maman даже к неодушевленным предметам нас ревнует. Например, прежде она очень любила цветы, и они всюду у нас стояли. Но когда я заинтересовалась растениями и стала их разводить, maman их возненавидела и не позволяет держать в комнате, говорит, что у нее от них болит голова. Прежде она очень любила музыку и целыми вечерами играла, а когда у сестры оказался музыкальный талант, то maman возненавидела рояль и жаловалась, что гаммы расстраивают ей нервы. Даже к книгам она меня ревнует и если замечает, что я начинаю увлекаться каким-нибудь автором, то нарочно бранит его и читает мне про него разные злые критики. Я чувствую, что вокруг меня пусто, мне некуда пойти, а между тем, как я всегда мечтала иметь друзей! Помните, тогда, у П-ских, вы посмотрели на меня таким добрым взглядом? Я вас сейчас же полюбила. Я узнала ваш адрес и всё гуляла возле вашего дома. Я думала: вот она выйдет, узнает меня, может быть, пригласит к себе. И тогда, в декабре, когда maman мучила меня упреками в течение четырех дней, я почувствовала, что схожу с ума и бросилась к вам под защиту.
– Ну, а родственники, Зика, есть же у вас какие-нибудь родственники?
– Со стороны maman – никого. Она в раннем детстве осталась круглой сиротою. Со стороны папа́ у нас много родственников, но мы никого не знаем, так как папа́ еще до нашего рождения со всеми ними разошелся. Он ведь женился на maman против желания своей матери. Maman была demoiselle de compagnie у бабушки, и так как она была красавица, то папа́ в нее влюбился. Бабушка слышать об этом браке не хотела и прокляла его. После его смерти она выразила желание нас с сестрой видеть, но maman отказалась нас к ней повести. Бабушка, впрочем, скоро умерла.
– Но если ваш отец так любил вашу мать, то как же он мог ей изменить?
Зика помолчала.
– Всё это неправда, – понизив голос и пугливо оглядываясь по сторонам, сказала она, – всё это одни фантазии maman. Папа́ только одну ее любил и никогда ей не изменял. Мы об этом узнали, когда уже подросли. У бабушки была горничная, которую папа́ взял к нам в няни, когда мы родились. Maman терпеть ее не могла и тотчас после смерти папа́ прогнала. Няня всё по святым местам путешествовала; раз как-то пришла она в Петербург, разыскала нас, подружилась с нашей прислугой и потихоньку, когда maman не было дома, приходила в нашу комнату. Она-то нам всю правду и сказала. Она говорит, что maman была очень ревнива и ревновала папа́ ко всем женщинам, ссорилась с ним и упрекала его. Папа́ долго терпел и молчал, но, наконец, не выдержал и после одной, особенно тяжелой сцены застрелился. На нас нянин рассказ произвел очень тяжелое впечатление. Я думаю, что он отчасти был причиной болезни сестры. Я же с тех пор стала с ужасом, почти с ненавистью смотреть на maman. Впрочем, ненавижу я ее больше во сне. Когда у меня бывают расстроены нервы, то я вижу один и тот же кошмар. Мне представляется, что я бью maman, рву и режу ее на куски. Я всегда в ужасе просыпаюсь, плачу и прошу прощения у Бога. Я боюсь, что Бог накажет меня за такие злые сны. Бог всегда будет на стороне maman, так как она сильна, а я – слабая. Что же! Так и следует! На что мы годимся, слабые, безвольные? Чем скорее мы умрем, тем лучше.
– Полно, Зика, как вам не совестно так говорить!
– Вы думаете, я боюсь смерти? О, нет, я смерть люблю. Я никогда не могла понять, почему люди представляют ее в виде скелета с косой. Я смерть, напротив, представляю себе в виде прекрасной доброй женщины, которая возьмет меня, прижмет к сердцу и успокоит. В долгие бессонные ночи я часто плачу и зову ее: «смерть, голубушка смерть, возьми, успокой меня». И я представляю себе, как я славно вытянусь в гробу и меня спрячут в землю, и я буду лежать и отдыхать. Никто не будет меня тревожить, никто не будет больше мучить, а если и начнут, то я их не услышу!
Так прожили мы с Зикой три недели. Она были весела и счастлива, и только ежедневные письма матери раздражали ее. Задолго до прихода почтальона она начинала волноваться, а получив письмо, тотчас уходила читать его в свою комнату. Она никогда не показывала мне этих писем, и я не спрашивала, только замечала, что у нее часто были заплаканы глаза после их чтения. Наконец, Зика призналась мне, что мать умоляет ее вернуться домой, обещая вместо заграницы взять дачу в окрестностях Петербурга и купить ей много цветов.
– Maman думает, что главное – цветы, – горько усмехаясь, говорила она, – a разве в одних цветах дело? О, ничего-то, ничего она не понимает!
Корецкая писала и мне. Она умоляла возвратить ей ее единственное дитя, говорила, что не может без нее жить; затем принялась язвить меня и кончила грязнейшими намеками. Я возмутилась и отвечала резким письмом. Через два дня я поняла свою ошибку. Корецкая написала дочери пламенное послание, говорила, что я смертельно оскорбила ее, что я враг ей на всю жизнь и спрашивала Зику, неужели она находит возможным продолжать жить под кровлей смертельного врага ее матери?
– Я не знаю, что вы написали maman, милая Любовь Федоровна, но я не верю, чтобы вы хотели ее оскорбить, – плача говорила мне бедная девочка, – всё это болезненная фантазия maman. Я ей пишу, как вы добры, как мило ко мне относитесь, и как мне полезно у вас жить.
Но было уже поздно. Письма и телеграммы сыпались на нас из Петербурга. Корецкая грозила полицией, судом, сенатом, министрами, чуть ли не вмешательством иностранных держав. Меня ее угрозы мало пугали, но на Зику действовали удручающе.
– Вы не знаете maman, – говорила она мне, – она такая смелая и энергичная, она ни перед каким скандалом не остановится. А потом ко всем знакомым поедет и сумеет привлечь их на свою сторону. Вас же, мою милую, люди и осудят. Нет, уж лучше ей уступить. Верно, ее здоровье ухудшилось, и, чтобы его восстановить, ей необходимо сделать мне несколько сцен. Что ж, я поеду, перенесу их как-нибудь, а потом, когда maman сделается добрее, я попрошу ее опять меня к вам отпустить.
Бедная Зика горько плакала, прощаясь со мною, и долго махала мне платком из вагона. Увы! Я более не видала ее. Через три месяца совместной с матерью жизни Зику пришлось отвести в больницу, но не в прежнюю, а в дом душевнобольных, где уже находилась ее сестра. Я ездила навестить Зику, но меня не пустили. Доктор печально покачал головой, когда я заговорила о ее выздоровлении.
54
Людовик XV (фр.).
55
Мое дитя (фр.).
56
Эта свинья Золя! (фр.)
57
Я пожму плечами и оставлю людей их глупостям (фр.).
58
Мои бедные чувствительные крошки! (фр.)