Читать книгу И посетителя посетила смерть. Книга I. Тайная грамота - Людмила Прошак - Страница 7

Часть I.
Беглецы из пустыни
Глава II.
Григорьевский затвор

Оглавление

1

Ростовское княжество,

Ростов Великий, Григорьевский затвор,

в год 69181 месяца просинеца в 18-й день15,

повечерие


После долгой разлуки. Правда неизреченная. Мученическая смерть книг. В поисках укрытия


В затворе приютили беглецов без лишних вопросов. Кирилла игумен поселил в пустовавшую труднишную, а Епифанию освободил ту самую келью, в которой тот жил ещё в отрочестве. Казалось, стоит смежить усталые веки – раздастся ломкий юношеский басок Стефана и его притворно строгий окрик: «Когда же ты перестанешь досаждать мне, Епифаний!».

Епифаний отложил перо: нить рассуждений, которую он терпеливо распутывал, снова потерялась в клубке противоречий и недомолвок. В поисках поддержки он обвёл взглядом родные стены, отыскивая на потемневших бревнах знакомые сучки. В отрочестве ему нравилось угадывать в лучистых изгибах незаконченные портреты, в которых изограф успел лишь нарисовать самое главное – глаза. Эта игра особенно удавалась на закате, когда багровый отблеск подчеркивал выражение: тогда грустные становились печальными, добрые – кроткими, лукавые – злокозненными..

Ломило спину.. Епифаний встал – по телу разлилась блаженная усталость: он только сейчас вспомнил, что сел за работу на рассвете. Предметом его бдений была та самая книга, которую спас на пожаре Кирилл. Захватив её с собой, Епифаний спустился с крыльца.

Вернувшись в затвор после долгой разлуки, он сверял свои воспоминания с тем, что открывалось взгляду. В восточном крыле, где его поселил игумен, как и прежде, размещались десять братских келий, а в западном располагалась иконописная мастерская. Епифаний запрокинул голову вверх – колоколенка уже не казалась столь высокой как тогда, когда он смотрел на нее двенадцатилетним отроком. А вот саженцы стали садом. Уезжая из затвора в Троицу, Епифаний оставил их робкими прутиками, теперь же они заслонили собой заснеженный погост. Мальцом Епифаний избегал ходить мимо могильных плит. Если его посылали к амбарам у тына, он петлял между фруктовых деревцев и возвышавшимися над ними караульной, гостиной, труднишной. Теперь яблони в заснеженных шапках казались великанами, а кельи – игрушечными избушками, примостившимися под их сенью. Епифаний свернул направо, к восточному приделу церкви. Дорогу сюда он нашёл бы и с завязанными глазами…

В книгохранилище витал лёгкий аромат киновари и чернил. Казалось, даже сам воздух был того же свойства, что и громоздившиеся здесь на столах и стеллажах свитки, пергамены, огромные, тяжёлые изборники. Всё здесь было словно настояно на веках: береста напоминала о прошлом, бумага возвращала в настоящее, а пергамен служил связующим звеном между ними. Рукописная мудрость была растворена в свете свечей, в потемневших рубленых стенах, в отполированных локтями писцов и чтецов столах… Положив свою книгу на край лавки, Епифаний взял изборник, лежавший в стопке сверху, раскрыл. В глаза плеснуло киноварью заглавных букв: «Поучение душеполезна… князем и бояром, всем правоверным християном, христоименитым людям митрополита всея Руси…«XXXI

Имя митрополита было прилежно выскоблено. Епифаний грустно усмехнулся: исходно должно было стоять имя Митяя, нареченного Михаилом. Но указание его авторства, по мнению переписчика, лишило бы сочинение необходимой авторитетности. Прав был Киприан, когда отмечал в «Повести о Митяе» враждебность княжеского любимца к монахам и игуменам. И все же было в нём то, что могло примирить его со многими в Москве, – дерзновенная мысль о полной автокефалииXXXII русской церкви. Киприан же всеми средствами старался сохранить митрополию единой, даже тогда, когда не стало его главного вдохновителя и защитника – Константинопольского патриарха Филофея…

Епифаний погрузился в размышления настолько, что не сразу заметил хранителя Алферия, который хоть и был горбат и стар, но зоркости и проворства не утратил. Бесшумно вынырнув откуда-то из-за ларей с рукописями и едва глянув на открытую книгу, тут же угадал невысказанные мысли Епифания:

– Сомнения при исправлении и переписывании мучительны и тяжки.

– Но, отец Алферий, разве потомки наши не смогут, усомнившись, отыскать преданное забвению или обойденное глубоким молчанием? Разве не писал Василий Великий в своем поучении: «Будь ревнителем праведно живущих и имена их, и жития, и дела записывай на своем сердце»?

– «Праведно»! – поднял дрожащий перст Алферий. – Обязанность беспрерывной летописи тяжких времен утешать сердца, поучать их, а не запутывать. В нашем затворе мы свой иноческий долг книжников видим в том, чтобы, сберегая слабые искры византийской образованности, дать духовенству свидетельство похвальное и справедливое.

– Знаешь, Алферий, а я когда пишу, нет—нет да и думаю: как обойдутся с выстраданным мною переписчики? Дерзнут ли исправить по своей или чужой воле? Вдруг написанное кому-то покажется неугодным из-за того, что я так много высказал против неблагочестия, случившегося на нашей земле?

– Летописец должен быть беспристрастен. А ты оцениваешь!

– А какая же справедливость без истины?

– Помилуй бог, «что есть истина?» XXXIII – отмахнулся раздраженно Алферий.

– Но разве не должны мы, не оскорбляясь и не ожидая почитания, поступать так же, как Начальная киевская летопись, которая, ничего не тая, описывает все бренное земное? Да и наши первые властители, не гневаясь, повелевали описывать все происходящее, доброе и худое, что и другим после них образцом будет; таким был при Владимире Мономахе великий Сильвестр Выдубицкий, писавший без прикрас и скончавшийся в почете. И мы этому учимся – не проходить мимо всего того, что случилось в наши дни, чтобы властители наши, узнав об этом, внимали бы таким делам: пусть молодые почитают старцев и одни, без опытнейших старцев, ни в каком земском правлении не самочинствуют, ибо «красота града есть старчество» XXXIV.

– «Спроси у отца своего, и он возвестит тебе, и старцев твоих, и они скажут тебе»16, – Алферия память подводила во всем, кроме Писания. Тут он заметил на крае стола книгу: – А это что за Служебник? Это не наш. Ты принёс?

– А вот как, отче, нынешние затворники нарекут его: по-гречески Тетроевангелием или по-русски Четвероблаговестием? – едко спросил Епифаний.

– И ты заметил, что в затворе уже не то, что прежде? – вздохнул Алферий. – Печаль не в том, что славянский язык вытесняет греческий, а в том, что на самой духовной традиции лежит тусклая печать запустения: Русь – под Ордой, Византия – под крестоносцами. Вот и в затворе эллинистическое научение языкам, богословию, философии и иконописи скудеют. А ведь ещё в минувшем веке не то что архипастыри и монахи, иные князья и бояре книжниками были изрядными. А нынче вместо учёности – грамотность, да и то наполовину – читающих по-гречески осталось совсем мало. В такие мрачные годы самое место монастырскому подвигу, в котором книги – насущная потребность…

Стефан с грустной нежностью смотрел на Алферия. Ещё когда они со Стефаном были в затворе молодыми послушниками, хранитель казался им старцем, и только теперь, спустя сорок лет, Епифаний вдруг понял, как молод был тогда хранитель. («И зачем я только затеял с ним этот ненужный спор?»)

Епифаний пошёл вдоль полок, перебегая пальцами с корешка на корешок.

– Старые знакомые? – кивнул хранитель.

– Больше чем знакомые – наставники, друзья, как и ты, Алферий…

– Дашь глянуть книгу? – выцветшие глаза хранителя светились надеждой.

Епифаний застыл. В нём ещё эхом звучали слова хранителя: «Обязанность летописи… поучать, а не запутывать». Смутившись, спросил, глядя на полки:

– За те годы, что меня тут не было, пополнилось хранилище?

– Какое там, многих книг лишились прошлым летом в пожаре. Огонь опустошил Великий Ростов. Сгорело пятнадцать церквей. Успенский собор пострадал, священные облачения, украшения, иконы. Так пламя бушевало, что камни оплавились и верх церковный едва не провалился. Затвору тоже досталось.

– Иным книгам, как и людям, плетутся венки мученические. А Стефановы книги? Что-нибудь из его трудов уцелело? Из тех что переписал или сочинил?

– Все претерпели немало, – уклончиво ответил Алферий, в глубине души обидевшись на Епифания за то, что тот так и не показал ему свою книгу.


2

Пояснительная записка

хранителя книг Григорьевского затвора Алферия

о событиях в год 6904 месяца зимобора 25 дня17

и о том, что им предшествовало


Накануне того достопамятного и тревожного дня я, недостойный инок, с Божией помощью вернулся с Афона, куда ездил по благословению владыки для собрания книг и рукописей. Подобно тому как человек на чужбине понимает, что значит для него отчина, так и я, невежда, уразумел, побывав в Святой Горе, что соверши я свой жизненный путь, минуя Григорьевский затвор, тщетны были бы все мои усилия.

Я был поражен сходству: оказывается, мы в Ростове читали тех же святых отцов и те же жития святых, что и наши греческие братья. Если чем и отличались наши книгохранилища, так это подбором богословских полемических трактатов. До сего времени мы были ограничены в их выборе, за исключением сочинений непосредственно имеющих отношение к нашей митрополии, а также некоторые scholia Максима Исповедника, переведённые афонским монахом Исайей и собственноручно переписанные нашим митрополитом Киприаном. Ныне и этот пробел будет устранен благодаря щедрости, которую проявили настоятели святогорских монастырей, поделившись с нами означенными трудами.

Мне не терпелось соединить сочинения, привезённые с Афона, с нашими собраниями. Но прежде следовало обновить опись находящихся в затворе книг. Скромный запас свеч не располагал к расточительности, потому пришлось дожидаться рассвета. Сотворив утреню с поспешностью, которая была бы непростительной в любом ином случае, с первыми лучами приступил я к волнительному занятию. Многогрешный и непотребный раб, я касался своими руками редчайших сокровищ! Этими книгами владели князья ростовские, передавая от отца к сыну. Их блюли архипастыри, которым перепоручили последние потомки великого рода, чтобы наследие не покинуло отчины. Их, спасая, везли к нам со всей многострадальной Руси.

Перебирая свиток за свитком, разглаживая пергамены, беря книгу за книгой и ощущая увесистую толщь их обложек, я чувствовал себя так, словно пожимал руки давних друзей, а метче сказать – учителей, ибо Бог сотворил не только небо, землю и все сущее на ней, но и три самых важных из искусств – грамматику, риторику, философию. Нельзя вдохнуть в душу Слово, оставив бесплодным ум.

Увлекшись, я и не заметил, что в книгохранилище кроме меня есть ещё некто. В том, что я увидел его не сразу, нет ничего удивительного. Если кто-нибудь не знает, я горбун. Сам по себе упомянутый телесный изъян является для книжника дополнительным удобством, ибо зачем склоняться над письменами тому, кто и так в три погибели согнут? Мой нос всегда на одном уровне с книгой, на какой грядке она бы не стояла, а бренное тело – на приставной лесенке, с которой расстаюсь только тогда, когда сплю. Но в то мгновение, когда меня окликнули, я трудился вовсю: взобравшись на предпоследнюю перекладину, я переписывал названия книг, располагавшихся под самым потолком.

«Отец Алферий!» – голос не принадлежал ни одному из монахов затвора, но в то же время было в нем нечто такое, что не позволяло причислить его к чужим. Я начал неспешно спускаться. Лестница удобна еще и тем, что она позволяет не только набирать искомую высоту, но и снижать её с не меньшей точностью. Опустившись на четыре ступеньки вниз, я оказался вровень с бородой воззвавшего ко мне гостя. Она была длинной и седой. Мне пришлось вернуться на одну ступеньку вверх. И тут мне показалось, что времена сместились: этот пристальный взгляд я чувствовал на себе всякий раз, когда пытался выпроводить из книгохранилища засидевшегося над рукописями молодого монаха. Да это же Стефан Храп! «Прилежен к чтению – прилежен и к молению…» Сколько раз поторапливал я его, засидевшегося до полуночи, именно этими словами? И сейчас – сомнений не было – передо мной стоял именно он. Поседевший, но всё же прежний, с тем же книжным разумом в карих глазах. Пожалуй, они за эти годы посветлели. Так яснеет вода в роднике, когда её подёргивает первый прозрачный ледок. «Здравствуй, отец Алферий, – повторил он, – я к тебе на поклон приехал». Даже если бы я попытался скрыть удивление, у меня бы не получилось. Для чего может понадобиться епископу Пермского края хранитель книг Григорьевского затвора? Но я не стал торопить его вопросами, просто сидел на своей стремянке и ждал. Если человек сам выучился редчайшему языку и сочинил невиданную грамоту, то и сейчас он знает для чего пришёл. Так оно и было.

«Ты ведь знаешь, отец Алферий, что труд, которым я занимался, – книгописание, – начал он. – Ты и сам немало здоровья потратил, читая и переписывая святые источники. Вот и у меня это было постоянным делом все мои годы. Днем я занят, а вот ночами немало с русского языка на пермский перевел, да и с греческого тоже. Пермская грамота мне привычнее и… надежнее эллинской и русской. Веришь, я уж и думать по-пермски стал, кое-что из мыслей своих записал. Возьми и попытайся сохранить».

«А почему не отдашь Епифанию? Разве вы не духовные братья?» – «Потому у него первого искать и будут. А если кто-нибудь у тебя спросит, что это за грамотки, то ты им, пытливым, правдиво ответишь: „Не могу ни разъяснить, ни растолковать, ни переложить“. Пусть мысли мои в книгохранилище своего часа ждут. А я, когда время моего ухода настанет, буду знать, что попытался сделать то, что сделал». – «О каком уходе ты говоришь?» – «Все на земле живущие умирают…» XXXV

Я сделал перед самим собой вид, будто не придал значения этим его словам. На самом же деле все внутри меня умерло, таким тоном он это произнес. В его словах не чувствовалось ни страха, ни боли, ни тревоги. Ничего! Наверное, это было дыхание смерти, её безмолвный и скорбный вздох.

Было время, когда я заблуждался, думая, что знаю Стефана Храпа как никто другой. По монастырскому правилу, вступивший в обитель новый инок вверялся старцу, который старался воспитать в послушнике смиренномудрие, ибо умерщвление воли есть источник всех добродетелей. Стефан был препоручен мне, как книжник книжнику.

С необычайным тщанием принялся я составлять монашескую азбуку моего подопечного: после Псалтыри, Евангелия с Апостолом я отложил превосходные писания Святого Саввы Дорофея, потом Святого Иоанна Лествичника.. Когда собрание пергаментных манускриптов, выложенных на отдельный стол, угрожающе накренилось, я решил, что для начала довольно.

Итак, читай, инок, желающий спастись, читай книги святых отцов, и понуждай себя на делание того, что они пишут, ибо чтение – источник чистой молитвы. И Стефан Храп читал, как никто другой, со всепоглощающей участливостью. Но если я и был удовлетворен своим учеником, то собой как наставником я довольствоваться не мог. Разве можно научить побеждать свои желания, принуждая читать инока, для которого это занятие – высшее наслаждение? Надо было приказать ему делать нечто, к чему он не испытывает расположения. Возможно, надлежит обязать его переписывать священные книги? Не приступить ли к самому трудоемкому – к учительному Евангелию, сопровождавшемуся толкованием византийских экзегетов? Три дня кряду я с удовольствием зрел согбенную спину моего подопечного, он поднимал голову лишь затем, чтобы долить чернильницу. На четвертый день я вдруг заметил, что манускрипт, с которого он списывал, отодвинут в сторону, а на его месте лежит раскрытая книга.

Предчувствуя неладное, я подошел, чтобы убедиться: он сверялся с Новым заветом, подаренным затвору афонскими монахами, и, стало быть, написанным по-гречески! Я задохнулся от возмущения и ужаса, но все же постарался выглядеть рассудительным: «Чем ты занят?» Он не испугался и не смутился, хотя и был застигнут врасплох: «Вникаю..» «А древлерусский список Библии для тебя не самодостоверен и не богодухновенен?! А тебе известно, что Господь оберегает паству от мудрствования? Ибо сказано: «вы взяли ключ разумения; сами не вошли и входящим воспрепятствовали»18. – «Но, отче, разве это грех – разуметь не только славянские, но и греческие книги?»

Мне невыносимо стало продолжать стоять и смотреть на него снизу вверх. Суть даже не в том, что я на сей раз был без своей спасительной лесенки, а в том новом знании, которое я чувствовал в своём ученике. Страшась продолжить, я всё же понимал, что это необходимо. Но сначала мне надлежало обрести хотя бы внешнюю уверенность. Я вернулся в свой угол, где работал, взобрался едва ли не на самую верхнюю перекладину лестницы и спросил оттуда: «Ты помнишь, что обязан открывать помыслы, как только они возникнут, своему наставнику на пути Божием?» – «Да, отче, я не забыл, – он отложил перо. – Мной овладела одна мысль, которая может тебя огорчить». – «Говори». – «Только прости, отче, давно уж это задумано мной, потому и в затвор пришел».

Он запнулся и замолчал. Не было смысла торопить его или корить за то, что не он первым начал этот разговор. Я сам виноват – довольствовался внешним подчинением, хотя знал, что этого недостаточно для духовного понуждения себя на труды послушания, надобно ещё и внутреннее, келейное смирение. Имеет ли его Стефан Храп? Это мне и предстояло сейчас выяснить: «Поделись со мной своим замыслом». Он благодарно кивнул: „ Да, отче… Услышал я в детстве от матери и иных людей о Пермской земле, что в ней идолослужители и дьявольское действо царствует. Но все люди ведь Богом сотворены и Богом почтены, а эти стали рабами Его врага. Я ещё маленьким, отче, придумывал, как бы их похитить из руки этого супостатаXXXVI. Только тогда не знал, как…» – «А теперь знаешь?» – «Знаю, отче. Надо идти в Пермскую землю и учить». – «Как же ты собираешься это сделать? Они должно быть не только Бога, но и языка нашего не разумеют..» – «Вот! Я тоже об этом думал и долго не знал, как быть, но ты, отче, дал один список…» Я едва не застонал. Кто я после этого? Червь книжный, потрудившийся против своего ученика! «Отче, – вернул меня к действительности голос Стефана, – можно мне продолжить?» – «Говори», – махнул я рукой так, что едва не свалился с лестницы. «Осторожнее, отче, молю тебя, – Стефан на всякий случай встал поближе, намереваясь, видимо, поймать меня, если всё же обрушусь. – Так вот, у архиерея Никифора я вычитал ответ на свой вопрос. Он пишет, что духовный пастырь, не зная русской речи, стоит среди пасомых безгласен и совершенно безмолвен». – «Постой, эту летопись я не давал тебе переписывать». – «Да, но она была вместе с другими древними списками в переплете». – «И ты вместо того, чтобы работать руками…» – «Но я же переплел, отче…» – «Ладно, оставим это на время. Вернемся к ответу Никифора. К какому заключению ты пришел на основании его слов?» – «Чтобы идти в Пермскую землю, отче, нужно постараться выучить пермский язык и создать пермскую письменность, чтобы привести неверных к Христу Богу». – «Да такое и помыслить немыслимо!»

Лестница подо мной зашаталась… Ухватившись за плечо моего подопечного, я счёл необходимым спуститься на две ступеньки: «Предположим, тебе удастся стать самотворителем грамоты. Зная твою книжность, я даже не сомневаюсь, что тебе под силу изобрести невиданные буквы. Но как ты собираешься переводить на язык своих язычников Святое писание?! Так и до ереси не далеко, упаси Бог…» – «Отче, Солунских братьевXXXVII упрекали в том лишь потому, что если надпись на кресте, на котором распяли Христа, была только на иудейском, эллинском и латинском, то, мол, только на этих трёх языках и подобает воздавать хвалу Богу. Но те тёмные времена канули в лету. Разве русский язык не достоин Священного писания, да и все прочие? Разве есть у Бога нелюбимые народы? «И исполнились все Духа Святаго, и начали говорить на иных языках, как Дух давал им провещевать»19.

Сознавая свою ничтожность и неспособность к наставничеству, я помчался вприпрыжку к игумену Максиму, хотя и знал, что буду не кстати. По окончанию службы он имел обыкновение пребывать в безмолвии, погружаясь в чтение, чтобы празднословием не погубить прибыток, собранный от псалмопения. Но я не мог медлить. Никогда доселе не испытывал я такое смущение души, как после признания Стефана Храпа. С одной стороны, открытые им помыслы свидетельствовали об их чистоте. С другой стороны, при отсечении своей воли, нужно и отсечение своих разумений, а этого в моём подопечном ни на йоту не было.

Я сбивчиво начал свой рассказ… Слушая меня, игумен суровел на глазах. И от этого было ещё больше не по себе (мы были с ним большими друзьями с юных лет, вместе подвизались в монахи, вместе принимали постриг, но уже тогда я звал его Мáксимой). «И потому вы оба пропустили службу?» Я сокрушенно развел руками. «Хорош наставник!» – только и сказал Максим, осеняя себя знамением честного и животворящего креста. Я поспешно последовал его примеру, понимая, что предстоит келейная молитва. МытарьXXXVIII одним словом умилостивил Бога, но иное дело многогрешный монах, «грязь и мразь», коими считал себя Максима. Его молитвенное правило в редком случае ограничивалось сотней молитв.

Боже! Милостивъ буди мне грешному!.

Боже! Очисти грязи моя и помилуй мя!.

Создавый мя, Господи, помилуй!.

Безъ числа согрешившихъ, Господи, прости мя!.

На первых десяти молитвах – по земному поклону, на следующих двадцати – по поясному, на последней сотой молитве – опять земной..

Владычице моя, Пресвятая Богородице, спаси мя грешнаго!.

И снова земной поклон… Я едва не начал вновь читать Иисусову молитву, как игумен мягко остановил меня: «Довольно, Алферий, потрудимся в полунощницу. А сейчас поведай ещё раз, чем огорчил тебя твой ученик». Я уже более упорядоченно пересказал открытое мне Стефаном, ничего не утаивая и не преуменьшая своей вины. Игумен, покашливая, принялся разглаживать усы. Я стал готовиться к епитимии.

«Как яйца, согреваемые под крыльями, оживотворяются, так и помыслы, не объявленные отцу духовному, превращаются в дела», – отозвался Максим словами из «Лествицы». Я уже не ждал епитимии, а призывал её с тем же тягостным нетерпеньем, с каким природа ждёт, когда небо разорвёт первая молния. Только она ведь метит в высокое дерево, а не в искривленный пень, каким я себя и выказывал. Так оно и случилось. Оставив в покое усы, игумен зажал в горсти бороду. «В качестве епитимии твоему ученику – каждый день в течение шести недель канонаршить во время литургии в храме». – «Прости, отче, только он примет это за милость Божию и будет очень доволен. Он ещё дитятей был конанархом, а затем чтецом в соборе, где отец его клириком служил. Да и ныне он приходит в церковь самым первым, а уходит самым последним». – «Тогда, – Максим размышлял, забыв о бороде, которая по-прежнему пребывала у него в кулаке, – чему учит нас Святое писание? Не полагаться на самих себя, ибо Бог открыто сердце молящихся, и Он лучше каждого из нас знает, что нам полезно. Наложи на него вот какую епитимию: сорок дён читать келейно молитву мытаря, не менее тысячи раз с земными поклонами. Это первое. Второе… Есть ли нечто, в чем он не преуспел? Научил ли ты его чтению ради понимания?».

15

18 января 1410 года от Рождества Христова.

16

Ветхий завет. Второзаконие, 32:7.

17

25 марта 1396 года от Рождества Христова.

18

Ср. Евангелие от Луки, 11:52.

19

Деяния Святых Апостолов, 2:4.

И посетителя посетила смерть. Книга I. Тайная грамота

Подняться наверх