Читать книгу Апостасия. Отступничество - Людмила Разумовская - Страница 5
Часть первая
1
ОглавлениеГлебушка родился в Киеве за два года до начала нового, двадцатого века. Матушка его Елизавета Ивановна происходила из старинной, давно обедневшей фамилии. Она ревниво прослеживала свой род вплоть до шестнадцатого века и по материнской линии считала себя последней из Рюриковичей, чем втайне гордилась более, нежели своими большими сине-васильковыми глазами и темно-русой косой, покрывавшей ее всю, когда Елизавета Ивановна распускала волосы.
– Рюрикович мой! – нежно шептала Елизавета Ивановна своему маленькому кудрявому ангелочку, и тот повторял за матушкой, плохо выговаривая:
– Юевич!
Отец Глебушки не приветствовал подобных сентиментальностей, да они при нем Елизаветой Ивановной и не произносились; Тарас Петрович был из поповичей.
Батюшка его – отец Петр священствовал в Южной Малороссии в Бог знает каком поколении и, родив с матушкой Олесей одиннадцать детей, всех пустил, как и полагается, по духовной линии: сыновья – дьяконá да священники, дочери – все поповские жены, матушки. И только один Тарас не захотел пойти проторенным до него поколениями предков священническим путем. Он окончил Киевский Императорский университет имени святого Владимира и, защитив диссертацию, стал молодым профессором на историко-филологическом факультете.
Тарас Петрович и Елизавета Ивановна были женаты вторым браком. Первая супруга Тараса Петровича умерла давно и бездетной, и когда красавица-жена его университетского приятеля профессора права Елизавета Ивановна Словенова овдовела, он сделал ей предложение.
От первого брака у Елизаветы Ивановны было двое старших сыновей: Петр и Павел. Маленький Глебушка родился от второго брака, с Тарасом Петровичем.
– Юевич, – время от времени повторял Глебушка, глядя на отца материнскими васильковыми глазами, и тыкал себя пальчиком в грудь.
Тарас Петрович благодушно вскидывал брови.
– Рюрикович, говоришь? Ничего, брат. Скоро у нас ни Рюриковичей, ни Романовых не останется. Прогресс, братец ты мой, он и в Африке прогресс! – И подбрасывал сына высоко вверх; тот начинал дико визжать от восторга и требовать еще.
Тарас Петрович, как и почти все русские профессора, был большой либерал. Его либерализм простирался весьма далеко, по крайней мере, марксистская теория о классовой борьбе его не пугала, а разгулявшийся в стране террор он не то чтобы окончательно одобрял, но всесторонне оправдывал.
Тарас Петрович стоял за конституционную монархию, хотя не исключал для России в отдаленном будущем («дети увидят!») и республики. Еще в ранние свои студенческие годы он всей душой откликнулся на свободолюбивые идеи народовольцев и, не входя в партийное членство, сочувствовал деятельности этих «достойнейших людей России, пекущихся о благе народа и умученных царскими сатрапами». Он весьма сожалел, что бомба Гриневицкого унесла жизнь Александра Второго аккурат в тот момент, когда царь уже готов было подписать манифест о даровании Конституции России. («Черт бы побрал этого Гриневицкого, – досадовал Тарас Петрович. – Угораздило же его, черта, именно в этот день!») Но, увы, призывание черта дела не меняло, благоприятный момент был упущен. Хотя Исполнительный комитет «Народной воли» и объявил новому царю ультиматум: либо добровольная передача власти народу, либо скорая и самая беспощадная революция, – с таким, как оказалось, чугунно-дубиноголовым царем не забалуешь. С воцарением Александра Третьего о конституционных мечтаниях можно было забыть если не навсегда, то, по крайней мере, до конца его царствования (к счастью, оно оказалось недолгим: царь-богатырь умер внезапно, и ходили упорные слухи о смерти его не совсем естественной).
Надежда окрылилась с восшествием молодого Николая Второго, по общему мнению, человека слабого и недалекого. «Ходынка» привела Тараса Петровича в неистовое возбуждение самых противоречивых чувств: гнева, злости, негодования и какой-то тайной радости и удовлетворения. «Ужо тебе!..» – то и дело почему-то повторял профессор невнятную угрозу царю пушкинского Евгения из «Медного всадника».
Высоко чтил Тарас Петрович и подвиг декабристов-народолюбцев, пытавшихся еще три четверти века назад покончить с тиранией царизма, и, заглядывая еще дальше, в глубь века осьмнадцатого, сокрушался о том, что племянница Петра Анна Иоанновна, вступая на престол, самодурственно разорвала голицынские кондиции, ограничивавшие ее самодержавные права и открывавшие для России широкий европейский путь свободы, равенства и братства, ведя сперва к ограничению, а потом и к упразднению монархии.
Не раз лекции Тараса Петровича оканчивались бурными аплодисментами легко воспламеняющихся студентов, чуть что, начинавших бунтовать. С умилением сердца вспоминал Тарас Петрович студенческую забастовку тысяча девятисотого года, начавшуюся еще в тысяча восемьсот девяносто девятом в Петербурге, казалось бы, из ерунды: из предупреждения ректора студентам не буянить и не пьянствовать после торжественного акта. Студенты сочли это неслыханным оскорблением их чести, и когда, освистав ректора и сорвав акт, вышли тысячной анархистской толпой на набережную и полиция потеснила их в сторону от Дворцового моста (и даже применила – о ужас! – нагайки), возмущение правительственным насилием как ветром сдуло давно исшатавшуюся преграду последней лояльности властям. Студенты объявили правительству бойкот. Питерских универсантов поддержали Москва, Киев и все провинциальные университеты, все забастовали, лекции прекратились, все встало. Те из профессоров и студентов, которые хотели учить и учиться, подвергались обструкции и не допускались в аудитории.
Общество целиком клонилось на сторону «оскорбленных», подзуживая беспорядки продолжать. Никто и не вспоминал, что бóльшая часть студентов – из неимущих, что половина из них освобождена от платы за обучение, а четверть получает стипендии от государства. Это было так естественно – не чувствовать никаких обязанностей (тем паче благодарности), только отстаивать права.
Но – вот еще неожиданная подлость! – власть вдруг обиделась, и пришло ей в голову бунтовщиков примерно наказать. По предложению Витте (а министр народного просвещения Боголепов тут же и подмахнул «Временные правила») не опомнившихся бунтарей стали исключать из университета на год и больше и на это время отдавать (для вразумления) в войска.
Эта «наглая выходка» правительства переполнила чашу терпения «всех честных людей».
Когда около двухсот студентов из-за университетских беспорядков отдали в солдаты, в праведном гневе бросил Тарас Петрович на стол господину ректору прошение об отставке. И хотя ректор конечно же по-человечески был и ни при чем (не он же придумал это наказание для вольнодумцев!) и как гражданин сам разделял, так сказать, демократические идеалы коллеги, все же пришлось ему с кротостью и смирением выслушать много колких и угрожающих слов от вольномысленного профессора, прежде чем добиться от него аннулирования прошения.
А тут вдруг – еще событие. В ответ на боголеповские «Временные правила» в феврале тысяча девятьсот первого года студент Карпович застрелил самогó министра. Так сказать, осуществил акт мести – исполнил смертный приговор, «вынесенный студенчеством России». И очень просто все получилось. Вошел в присутствие и всадил несколько пуль, отчего министр через пару недель благополучно скончался.
Ах как пожалел тогда Тарас Петрович, что он всего лишь профессор истории, а не выдающийся адвокат (а ведь имел для этого все способности: и красноречие, и умение убеждать, и, главное, передовое, прогрессивное мировоззрение!). Уж он бы этого Карповича так защитил, что вынесли бы того на руках из зала суда (как когда-то Веру Засулич) в лáвровом венце и прямиком тут же памятником бы на набережной Невы рядом со статуей Петра и водрузили! Да нашлись, слава Богу, защитники не хуже самого Тараса Петровича, тем более что общество конечно же опять было на стороне расстрельщика.
Студенчество взволновалось пуще прежнего, и снова митинги, и протесты, и многочасовые стояния у Казанского собора, но власть решила не нагнетать. Карповича судили гражданским судом, но, увы, несмотря на старания адвоката (перед нами-де не простой убийца, но человек идеи), присудили бедному студенту высшую меру – двадцать лет каторги. Правда, через шесть лет при определении на поселение «идейный человек» благополучно сбежал, и не куда-нибудь, а прямо в Петербург, примкнул к боевикам-эсерам, к самому Азефу, и даже принял участие в покушении на царя. Но этого Тарас Петрович заранее конечно же никак не мог знать, а потому двадцать лет присужденной каторги (да что же это творится в самом-то деле, люди добрые?!) вдохновили его в очередной раз на лекции в пух и прах разгромить опостылевший всем передовым, мыслящим людям царский режим, за что студенты и принялись его усердно качать. И, несмотря на некоторую тучность Тараса Петровича, качали довольно успешно и продолжительно.
«Наш Громило!» – говорили о нем студенты почти с нежностью. (Фамилия у Тараса Петровича была хохляцкая: Горомило.)
А власть после проведенной экзекуции решилась идти на замирение и назначила министром просвещения нового, мягкого, как бы прощая недозрелую молодость: мол, кто старое помянет… и давайте же наконец жить дружно! И что же? Ровно в эти же дни стреляли (не попали! ах, жаль!) в Победоносцева, а через год еще одна студенческая пуля сразила насмерть министра внутренних дел Сипягина.
Правительство вконец перепугалось и, как заяц, стало трусливо петлять и запутываться в собственных направлениях. Что же делать? Послаблять? Или, напротив, ужесточать? И так получалось плохо, и эдак не годилось совсем. Где же выход?
– Самоликвидироваться, – гудело общество.
– Долой самодержавие! – вторила бескомпромиссная молодежная толпа.
– Конституция! – безапелляционно заявлял за обедом Тарас Петрович.
Елизавета Ивановна не разделяла демократических убеждений мужа, но, как женщина тихая и кроткая, не делала из политических разногласий предмета для пустопорожних споров, довольствуясь потаенной любовью ко всем Рюриковичам.
Маленький Глебушка тем паче не делал никаких различий и безмятежно любил всех. Больше всего он любил по утрам приходить к матушке в спальню и нырять с головой в широкий рукав ее шелкового, отделанного кружевами халата. Зажмурившись и отгородившись ото всех шелковым барьером, он прижимался губами к маминой руке и блаженно вдыхал ее родной, теплый запах. Пахло молоком, духами и еще чем-то таким непередаваемо вкусно-волшебным, от чего у него начинало щекотать в носу и глаза наполнялись слезами.
– Ну будет, Глебушка, будет, – ласково говорила Елизавета Ивановна. – Вылезай.
Глебушка высовывал голову из рукава, и мама прижимала его к груди, и целовала его глазки, и лобик, и щечки, и шептала заветное:
– Рюрикович мой…
На лето вся семья выезжала в Белгородскую губернию, в небольшое именьице Елизаветы Ивановны, доставшееся ей в наследство от покойного первого мужа. Густые широколиственные дубравы, извилистая, неглубокая, с песчаными отмелями река, где водились отменные раки и караси, разнотравье пышно цветущих лугов с мирно пасущимися стадами, деревенские мужики и бабы, попадавшиеся навстречу, почтительно кланяющиеся господам, добродушно-веселые и довольные, – вся эта умиротворяющая картина сытой, спокойной жизни смиряла на время неукротимо-революционный дух Тараса Петровича. Он любил гулять по живописным окрестностям, любил сидеть с удочкой на ранней зорьке, а вдоволь нагулявшись, «намоционившись», как сам говорил, еще больше любил, как и всякий малоросс, хорошо покушать, пропустив стаканчик-другой местной горилки и закусив чем Бог пошлет.
Бог посылал много. Основательная еда требовала основательного послеобеденного отдыха. Дневной зной смаривал и малых, и старых; на два часа жизнь в профессорском доме замирала.
Вечером принимали гостей или сами отправлялись к соседям. У молодых – игры, танцы, забавы, начинающиеся романы, у стариков – милые ворчанья и невинный преферанс. О политике почти не говорили, при таком патриархально-благодушном житии желчь успокаивалась и душа настраивалась на лирический, мирный лад.
Но вот наступал август, близился конец райского отдохновения, и вместе с приближающейся осенью в груди Тараса Петровича снова вскипали революционные страсти. Он возвращался в Киев с новыми силами, готовый по первому кличу вступить в бой с ненавистным режимом.