Читать книгу Маргиналии. Выпуск второй - Максим Велецкий - Страница 10
63. К Ефрему Сирину
Оглавление«И в мире, и в подвижнической жизни никто не венчается без борьбы; без борьбы никто не может получить неувядаемого венца и вечной жизни, ибо настоящая жизнь всегда подобна поприщу. Совершенные воители, по охоте (воле) своей, не отговариваясь, сами являются на поприще, а робкие и изнеженные по изнеженности своей всегда избегают борьбы. Совершенные борцы и воздержанные подвижники имеют пред очами сладостный рай, ожидая наслаждения его благами в вечном свете и бессмертной жизни. Хочешь ли быть в борьбе и оказаться совершенным? – Всегда будь облечен в добродетели, как в одежду! Облекся ли в добродетель? – Непрестанно употребляй усилие не совлекаться ее!».
О чем столь пафосно пишет один из Отцов Церкви, преподобный Ефрем Сирин (306—373)? О борьбе с кем и с чем? Оказывается, всего лишь с собственными страстями. Ну что ж, спору нет – иные страсти имеют над родом людским огромную власть, но все же риторика Сирина удивляет несоответствием между реальным «врагом» (нашими вожделениями) и эпитетами в отношении «борцов» с ними. Процитированный фрагмент относится, на секундочку, к сочинению «О девстве»… Конечно, сексуальная страсть является самой сильной из беспокоящих человека, но говорить о ее подавлении в духе фронтовой газеты – это не только стилистический перебор, но и девальвация понятия добродетели.
Велеречивостью в милитаристском духе пышет и другое его сочинение – «О смирении и гордости». Оцените силу метафор (помня, что речь идет о борьбе с самим собой – точнее, со своими греховными помыслами):
«Осматривал я оружейную храмину победоносцев, вникал, какое оружие облекшемуся в оное доставляет победу. <…> Во-первых, видел я чистый пост, этот меч, который никогда не притупляется. Потом видел девство, чистоту и святость, этот лук, с которого острые стрелы пронзают сердце лукавому. Видел и нищету, <…> эту броню, которая не допускает до сердца изощренных стрел диавольских; заметил там любовь, этот щит, и мир, это твердое копье, от которых трепещет сатана и обращается в бегство. Видел бдение, этот панцирь, молитву, эти латы; и правдивость, эту легкую военную колесницу. Но, рассматривая все эти вооружения <…>, увидел я оплот смирения и нашел, что ничего нет тверже его, потому что никакое оружие не может проторгнуть его, и лукавый не в силах взять его приступом. <…> Если желаешь одержать победу в брани, которую ведешь ты, то ищи себе прибежища за оплотом смирения, там укройся и не оставляй этой ограды, чтобы не уловил тебя в плен хищник, не полагайся на собственное свое оружие, чтобы не поразил тебя лукавый».
Для человека, знающего античную этику, подобное красноречие звучит удивительно и воспринимается с недоумением (что, конечно, не отменяет таланта Ефрема Сирина – спору нет, стилист он первосортный). Дело в том, что тема усмирения страстей является центральной для всех античных моральных учений (кроме гедонизма киренаиков, да и то с оговорками), но, если не ошибаюсь, ни в одной из них нет ничего похожего на вышеприведенные витийства. Нигде добродетельная жизнь не описывается через войну, борьбу, брань и все такое. Напротив, вся суть античной этики, включая даже киников – радикальных аскетов, сильно повлиявших на христианство – в том, что жизнь подлинного мудреца является не войной, а состоянием умиротворенного, гармоничного счастья.
В этом – фундаментальное различие между античным и христианским пониманием добродетели. Античная онтология и антропология видит человека разделенным на разум и тело, но все же в основе своей единым существом. С одной стороны, нижняя, животная, часть души, ведомая страстями, нередко одерживает верх над разумом, но, с другой стороны, разум, напротив, должен стремиться нейтрализовать ее движения добродетелями – разумностью, мужеством, благоразумием и справедливостью. Проще говоря, должен устоять.
То, о чем пишет Ефрем Сирин, прямо противоположно этому идеалу устойчивого, ровного пребывания в самодовлеющем блаженстве: «И в мире, и в подвижнической жизни никто не венчается без борьбы; без борьбы никто не может получить неувядаемого венца и вечной жизни». Назвать же того, кто разумом одолел неразумие плоти, ни много, ни мало «победоносцем» – о, такие эпитеты ни одному дохристианскому мыслителю не пришли бы в голову.
Классический грек или римлянин времен республики, перенесись он на несколько веков вперед, с удивлением сказал бы нашему герою: «Добродетельный муж достойно несет воинскую повинность – но это не подвиг, а просто обязанность. Он готов отдать жизнь за отечество – это достойно славы и награды, но это естественно для честного гражданина. Он смиренно следует отеческим законам, подчиняется народным избранникам и чтит богов – но это тоже его обязанность, а не подвиг. Он боится позора и сторонится пороков – изнеженности, трусости, нечестия, скупости, лихоимства, бесстыдства, распущенности и прочих – но это не подвиг, а лишь достойный похвалы пример подрастающему поколению. А что вы, дорогой Ефрем, называете подвигом? Девство, то есть воздержание? Серьезно? Это подвиг? Я-то думал, что подвиг совершил Леонид при Фермопилах и Сцевола в лагере Порсены, что их совершали Геракл и Персей, Тесей и Ахилл. Да что, в конце концов, подвиги совершали ваши братья-христиане, когда их гнали по всей империи – нечего и говорить, они вели себя отважно… Но когда кто-то из вас отказывается от денег и женщин – разве это подвиг? Если вы даже и верите в злых даймонов, возбуждающих в вас дурные помыслы, то неужели умеривший их человек достоин называться победоносцем?».
Вообще, читая Писание и Предание, сторонний человек не может не удивиться обилию милитаристской риторики. Но если в Новом Завете таковое вполне понятно – ведь последователи Иисуса действительно находились во враждебном окружении и готовились к Армагеддону, то перенесение поля битвы внутрь человека и патетика подвига-подвижничества, соревнования в благочестии, жертвенности во имя спасения и прочего сразу демонстрирует неподготовленному читателю дистанцию между светской и религиозной концепциями добродетели. Как оценивать христианское ее видение – личное дело каждого, но не отметить его наличие и отличие от прежнего совершенно невозможно.
Впрочем, знаток древности, вероятно, возразит нам, вспомнив отрывок из Платона, где присутствует метафора борьбы. Но посмотрим, насколько она далека от той, что запечатлена в творениях Ефрема Сирина. Вот Платон пишет о своем идеале человека – того, что не пренебрегает ни телесными, ни духовными упражнениями:
«Когда могучая и во всех отношениях великая душа восседает как бы на колеснице слишком слабого и хилого тела или когда равновесие нарушено в противоположную сторону, живое существо в целом не прекрасно, ибо ему не хватает соразмерности как раз в самом существенном; однако, когда в нем есть эта соразмерность, оно являет собою для каждого, кто умеет видеть, самое прекрасное и отрадное из всех зрелищ».
Далее он объясняет, чем опасна несоразмерность: если сильная душа живет в слабом теле, то утомляет и истощает его, а если наоборот – то делает человека тупым и подверженным вожделениям. То есть и хилость тела, и слабость разума одинаково губительны для «двухчастного соединения, которое мы именуем живым существом». За этим следует одни из самых, на мой вкус, мудрых слов, когда-либо кем-либо написанных:
«От того и другого есть лишь одно спасение – не возбуждать ни души в ущерб телу, ни тела в ущерб душе, но давать обеим сторонам состязаться между собой, дабы они пребывали в равновесии и здравии. Скажем, тот, кто занимается математикой или другим делом, требующим сильного напряжения мысли, должен давать и телу необходимое упражнение, прибегая к гимнастике; напротив, тому, кто преимущественно трудится над развитием своего тела, следует в свой черед упражнять душу, занимаясь музыкой и всем тем, что относится к философии, если только он хочет по праву именоваться не только прекрасным, но и добрым».
Вот он – античный идеал калокагатии – в соединении красоты тела с красотой души. И пусть здесь присутствует слово состязание – но это состязание между красотой и красотой, итогом которого является не победа, а совершенная «соразмерность» в «равновесии и здравии».
О том же – об устойчивости как о стабильном состоянии добродетельного человека – говорят и другие важнейшие тексты античных моралистов. Упомянем лишь парочку. Во-первых, платоновский миф о трех частях души, уподобленных возничему и упряжке с двумя конями – благородным и дурным. Образ говорит сам за себя – ясное дело, что дурной конь все время пытается помешать разуму-возничему двигаться в правильном направлении. Но – что должен делать хороший кучер? Разумеется, воспитывать дикую тварь, прививать ей смирение:
«Возничий <…> изо всех сил натягивает узду между зубами наглого коня, в кровь ранит ему злоречивый его язык и челюсти, пригнетая его голени и бедра к земле и причиняя ему боль. После того как дурной конь часто испытает это же самое и отбросит наглость, он смиренно следует намерениям своего возничего <…>».
Да, и тут можно увидеть мотив борьбы со страстями, но тут нет ничего из того, что присутствовало у Сирина – ни копья, ни лат, ни меча, ни брони, ни ни ни. Только твердая рука возницы, смиряющая бунт дурного животного. Так Платон видит разум и его роль – в обуздании вожделений, в самовоспитании, в обретении целостности.
Другая прекрасная аналогия – геометрическая – представлена у Аристотеля. Обратим внимание на тот же самый мотив устойчивости как желательного состояния для совершенного человека:
«Действительно, ни в одном из человеческих дел не заложена такая основательность, как в деятельностях сообразно добродетелям, ведь эти деятельности явно более постоянны, чем [даже занятия] науками, причем самые ценные из них те, что более постоянны, затем что именно в них и притом непрерывно проходит жизнь блаженных людей. В этом, пожалуй, причина того, что они не уходят в забвение. Таким образом, счастливый будет обладать искомым [свойством] и в течение всей жизни останется счастливым, ибо всегда или насколько вообще возможно как в поступках, так и в умозрении он будет сообразовываться с добродетелью, а превратности судьбы будет переносить превосходно и пристойно во всех отношениях, во всяком случае как человек истинно добродетельный и „безупречно квадратный“».
Роскошный образ – как квадрат ни крути, он останется равен себе. Так и добродетельный человек останется неколебимым, несмотря на удары судьбы. Но назвать этого квадратообразного человека «победоносцем», а добродетели уподобить облачению воина – нет, до таких высот изящесловия Аристотель не дошел.
Но читателю может подуматься, что не стоит делать далеко идущие выводы о сущности христианской этики на основе важного, но не самого известного богослова. Действительно, мало ли что написал этот Ефрем Сирин? – может, увлекся эстетикой войны для усиления эффекта. Нет. Идея добродетели как войны за посмертное спасение (идущее вразрез с греческим пониманием добродетели как залога земного блаженства) восходит к Писанию. А еще более любопытно то, что христианская концепция подвига, в свою очередь, восходит именно к античной культуре, но не к военному, а к спортивному ее аспекту. Принятый в нашем церковном языке глагол «подвизаться» (производный от подвига и подвижничества) в греческом оригинале Послания Иуды, входящего в Новый Завет, звучал как ἐπαγωνίζεσθαι. Обратите внимание на корень ἀγών (агон) – состязание. То есть ἐπαγωνίζεσθαι также можно перевести как бороться изо всех сил. Как греки боролись за спортивные победы, так христианин должен «штурмовать» Царство Небесное, круша внутренних (то есть внешних, но действующих изнутри) демонов. И, кроме того, слово аскеза – также спортивного происхождения.
Забавное переплетение культур – христиане взяли идею агона, но применили ее к этической сфере, тогда как у самих греков нравственный идеал был лишен милитаристских черт. Ну то есть соревнования в доблести и желание прослыть добродетельным у них также были выражены, но само существо добродетели было противоположно тому надрыву, с котором христиане всех времен придавались духовным практикам. Античная этика вовсе лишена этого надрыва, тогда как в христианстве даже жизненный путь нередко зовется поприщем (то есть спортивной ареной).
В завершении добавлю кое-что чисто от себя. Я горячий сторонник античной этики (по крайней мере, большинство – но не все – ее направлений вызывают у меня нечто вроде благоговения), а потому, конечно, буду субъективен. Так вот, не могу не признаться в том, что во всей этой возгонке эмоций и нагнетании атмосферы войны и борьбы, мне видится некоторая рисовка. Возьмем еще одну цитату из Ефрема Сирина – уже из третьего его сочинения, где встречаются сравнение праведности с войной:
«Обратите внимание, возлюбленные мои, как усиливается все лукавое, как зло ежедневно преуспевает и лукавство идет вперед. <…> Будем же каждый день бодрственными, боголюбивые воители; окажемся победителями в брани с врагом, христолюбцы; изучим законы сей брани; она производится невидимо, и закон сей брани – всегдашнее совлечение с себя земных хлопот. <…> Если возненавидишь земное, пренебрегая временным, то в состоянии будешь, как доблестный воин, получить победную награду. Ибо земное влечет к себе долу, и страсти во время брани помрачают сердечные очи; и потому-то лукавый воюет с нами и побеждает нас, исполненных земного и порабощенных пристрастию к земным заботам».
Какая лексика! Нет, ясно, что уйти от мира, стать подвижником, дать обеты – дело серьезное, требующее твердости и решимости. Но преподобному Ефрему будто приятно тешить себя и собратьев иллюзией того, что они прямо-таки гоплиты, легионеры, витязи, рыцари и самураи в одном лице. И даже больше – ведь монахи борются не с себеподобными, а с дьяволом и его слугами, и не со зримым врагом, а с невидимым (что, очевидно, доблестно в квадрате)!
Вот зачем, зачем распалять в своих единоверцах спесь, зачем тешить их самолюбие подобными эпитетами? Получаются какие-то, как говорится, «диванные войска» (или, лучше сказать, «келейные»). Со стороны же выглядит это так, будто дети во дворе играют в супергероев. Или будто молодые политические активисты в полушутку распределяют будущие министерские портфели. Это мило – но даже дети понимают, что они не Бэтмены с Халками. Также и одоление страстей – дело полезное и похвальное, но все эти помпезные гиперболы Ефрема Сирина своим изобилием производят не трагический, а скорее комический эффект. В них нет той самой соразмерности, о которой писал Платон применительно к своему нравственному идеалу.