Читать книгу Четыре четверти - Мара Винтер - Страница 5
Знаки и препинания
Оглавление«Представь, что ты спишь, – сказал ей человек, ближе всех остальных. – Какой должна стать реальность по пробуждении? Это и есть твоя мечта».
Она подумала: «Ты здесь, и, если это сон, спала бы вечно».
Старая я упала на рельсы и осталась там, как Анна, когда поезд поехал. Новая я вошла в вагон. Так я вижу это сейчас. Из будущего видно лучше.
Оговорюсь сразу: эта, конкретная, жизнь – гротеск. Нагромождение, преувеличенность, сверх. Конечно, в возрасте, где были мы (юном и нежном), так не думают. Конечно, в деревнях просторно, просто просо…ченно, чинно. У меня лёгкая форма дислексии. С нотами проблем нет, но буквы едут, стоит толкнуть, как корова на коньках: рогами в лёд. Да и психотерапевт, сам по себе – не лучшее начало мемуаров. У меня не было проблем, когда биография была биографиями. Партиями драматической колоратуры. Героями книг и песен. Встречными людьми. Чистый звук. Чистые голоса. Теперь появился шёпот. Память поющего тела. Голоса и… впрочем, их, как меня, не существует (так не бывает), о чём нужно, по ходу действия, помнить.
За день до отъезда Марк, опомнившись, поставил условие: или велосипед пакуется и везётся с собой, или он вместе с велосипедом запирается в ванной и не двигается с места без применения силы. Как террорист. С заложником (естественной потребностью всей семьи). Отец, скрепя сердце, согласился взять ящик с запчастями. Тот занял пространство под столиком. Выкупив купе, мы оказались избавлены от посторонних и лежали, трое, по полкам.
Поезд грохотал. Ливень просился в окно. На потолке моргала лампа. Красный глаз. Красные глаза – у крыс и наркоманов. Спала я плохо. Чёткий ритм рельс, замкнутое пространство и невозможность остановиться. Знакомо-то как.
Я ворочалась на верхней полке. Лежала на животе, чертила по стёклам. Укладывалась на бок, изучая размытый в полумраке профиль Марка: тонкий нос с горбинкой, губы с капризным контуром, веки под крутыми крыльями бровей. Слушала его сиплое дыхание, стук воды по обшивке. Дождь скрёбся, как бродяга, которого не пускают согреться. Наконец, заснула.
Мне приснилась мама. Она курила на балконе. Тонкие сигареты без ароматизатора. Если мама на балконе, значит, она думает, входить к ней нельзя. Я помнила это. И вошла. Она посмотрела на меня, улыбнулась и открыла пачку, предлагая: не как дочери, как себе. Так я поняла, что это сон. И закурила. Огонёк. Дым. Вдох и выдох.
– Мне тебя не хватает. – Мне тоже. Тебя, вас и себя с вами. – Почему ты ушла? – Значит, время пришло. – А оно может уйти? Чтобы ты вернулась. – Нет, детка. Оно знает, к кому и когда приходить. – Я не люблю его. Совсем не люблю. Вот бы его не было. – Тогда не было бы и тебя. – Может, я хочу перестать быть. – Ты и перестанешь. В своё время. – Мам… не уходи. Я не знаю, что мне делать. – Знаешь. У тебя есть, на кого смотреть. – К нему тоже придёт это… время. Если оно заберёт и его, я умру. – Ты боишься смерти, Марта? – Очень. Я боюсь смерти. Твоей смерти. Папиной. Марка. Особенно Марка. Не своей. – Потому что сама ты умереть не можешь. Либо ты есть, либо некому бояться. – Не уходи. – Не уходи.
Я стою с сигаретой на балконе. Когда я на балконе, значит, я думаю, входить ко мне нельзя, дочь знает это, и входит. Я вижу своё отражение в стеклянной двери. Огонёк. Дыма нет. Вдох и выдох.
На потолке, над полкой – красная лампочка.
Я подумала: «Красная». Я подумала: «Лампочка». Став словами, она перестала быть только картинкой. И превратилась в нечто, роднящее её со всеми остальными лампочками, со всем красным и моей памятью. Я могла бы записать её на листке, взяв ручку. Я могла бы записать мамины глаза. Два слова: «Мамины» и «Глаза». Нет, не могла бы.
– Марк, – прошептала я, уверенная, что он не расслышит. – Я буду, пока ты будешь. Так и знай.
– Я знаю, – он ответил. – Потому тебя и трясу. То пела, то слова не скажешь. Тишина в тебе – не то, что во мне. Из тебя она звучит ужасно.
Протянул мне руку через проход, а я за неё ухватилась. После чего уснула ещё раз. На сей раз зонтик Оле-Лукойе был чёрным.
Подъезжали под вечер. Собрав наши вещи (главное, гитара, остальное само собралось), кинув, комом, постельное бельё возле проводницы, брат утащил меня в тамбур. Накуренный воздух глушил лёгкие. Удары по шпалам, точки и запятые, били в виски.
– Послушай, – сказал Марк, – слышишь? Будто бы кто-то кричит, но не может сложить мелодию. – Четыре ноты, чередуясь, гудели. Где-то высоко и далеко. – Лесные нимфы зовут тебя, – я пихнула его локтем в бок. – Эй, да послушай же! Упустишь возможность помечтать?
– Не время мечтать, – возразила я. Мимо проплывали заборы, косые, по пояс в изломанных ветках, – нужно собраться и…
– А когда время? – спросил он, – есть сейчас. Откладывать можно всю жизнь, и так ни разу не пожить по-настоящему. Зачем?
– Мне холодно, – пожаловалась вместо ответа, – казалось, на юге должно быть потеплее. – Раньше я такими фразочками выманивала у него куртку. Вытертую, кожаную, с меховой подкладкой и запахом: смесь дорожной пыли, пряностей и "Кензо". – Мечтать – не жить, – добавила, помолчав. – В мечтах легко потеряться.
– Вот вы где, – дверь скрипнула несмазанным замком, отец заглянул в тамбур, – стоянка всего несколько минут. Марк, поможешь вытащить чемоданы, Марта, возьмёшь клетчатую сумку.
– Разве нас не встречают? – поинтересовался брат. Он, как всегда, делал вид, что всё в порядке, расслабленно привалившись к решёткам окна. Руки в карманах, ноги скрещены. Вот только пальцы сжаты, до побелевших костяшек.
Папа окинул нас цепким взглядом. Колючки заносили глаза. И ушёл обратно в вагон, не откликнувшись. Марк направился следом, потянув меня за руку.
Станция не была похожа на Московский вокзал. Скорее, на кирпичный домик. Где много лет никто не жил.
– Удачи тебе, голубоглазка, – сказала проводница, полная женщина, когда мы спускались по ступенькам. – В сосны съездите обязательно, – улыбнулась она. На сей раз Роману Олеговичу. Тот кивнул и сощурился в темноту, высматривая что-то или кого-то. Я, мелкая, худая (своих-то лет не дашь), и брат, выше всеми родинками над воротом, стояли возле вещей. За год, одним броском взял он свой рост. Как всегда: покой, покой… и вброс. Спринтер, не марафонец.
Папа излучал спокойствие.
– Пошли, – сказал он, указывая на старенькую "Волгу", припаркованную чуть поодаль, на узенькой однополосной дороге. – Дядя Гриша смог приехать. Не придётся ждать такси.
Меня затошнило. Деревья взмахнули пеленой, зелёной, перед глазами. Марк заметил и вполголоса спросил, в порядке ли я. Я кивнула.
Луна серебрила лица, обозначала контуры построек, путала пальцы в ветвях. Шагали напрямик.
Мужчина с огромным коробком в руках, походным рюкзаком за плечами. Тяжело, но что поделаешь. Так морщины и появляются: тяжело.
Мальчик с двумя чемоданами, на колёсах и без, с чехлом через плечо. Ветер сдувал чёлку ему в глаза, он стряхивал её головой, вбок и вправо.
Девочка с небольшой сумкой. Самое необходимое: документы, деньги, влажные салфетки и всякое такое. Пряди из-под шапочки-панды лезли всюду, куда дотягивались. Змеи вышли на охоту.
«Осень здесь и вправду теплее, – подумала я. – Может, наши родственники – прекрасные люди. Может, тёте удастся всех разбудить».
– Кого я вижу! – повернулся к нам мужчина за рулём "Волги", когда мы к ней подошли, упитанный, как шарпей, в квадратных очках, лет сорока. – Совсем взрослые стали, а Марточка как похорошела… эх, Роман, – он кинул окурок за окошко. – Не успеешь обернуться, замуж выскочит, упорхнёт от тебя.
– Не дождётесь, – выплюнул Марк себе под нос. Бормотание разобрала одна я. Я удивилась. В кои-то веки он – не вслух, он – и проявил благоразумие.
– Да уж, много воды утекло, – рассеянно уронил папа в сторону зятя.
И мы загрузились в машину. Велосипед пришлось водворять на крышу. Закреплять ремнями. Я, на заднем сиденье, положила голову на плечо брату. Взрослые что-то обсуждали.
– Не обращай внимания, – нащупала его руку (жёсткие ладони, предплечья в толстых венах). – Замуж я не выйду. Пусть болтает.
– Юляша-то весь день готовила к вашему приезду, ждала, – вибрировал тенор дяди, – тощие все, бледные, как из погреба, ей богу! Уж Юля за вас возьмётся, живо на ноги встанете. Поживёте у нас, подышите свежим воздухом, а дальше как бог даст, всё лучше, чем в городе, одни пробки да суета.
Хлопнула крышка багажника. Ответов я не слышала, потому что задремала.
Ко мне спустился кошмар: я пыталась собрать мозаику. Размером с планету. Держа её на себе, как Атлант. От того, соберу я её или нет, зависела не одна моя жизнь, но все и всё и на свете. У меня не получалось. Я хотела заплакать от бессилия. И не могла: не было места для слёз. Знаки теснили меня со всех сторон. Из них, из знаков, вышла женщина. И сказала: «Ты должна выдержать свой крик лицом к лицу. Свой сумрак и свой крик».
Этот кошмар спускался не впервые. Мы были знакомы. Он, из детства родом, вернулся. Ярче и шире, чем тогда. Потом ушёл, услышав Марка. Вот кто гнал кошмары одним тем, что в них вторгался.
Машина остановилась.
Пёсий лай, скрип калитки, голоса.
– Я её донесу, – сказал дядя Гриша.
– Нет, я сам, – голос Марка, ломаясь, хрипел. Марк взял меня на руки.
Постельное бельё, запах стирального порошка и выпечки. Пальцы, которым можно вынимать меня из шапки, пальто, ботинок, носок. Трогать волосы.
Пение цикад сквозь ставни. Пение цикад где-то далеко… Какие цикады? Зима. Они мне приснились.