Читать книгу Год потопа - Маргарет Этвуд - Страница 5

Праздник Адама и всех Приматов

Оглавление

Праздник Адама и всех Приматов

Год десятый


О МЕТОДАХ БОГА ПРИ СОТВОРЕНИИ ЧЕЛОВЕКА

Говорит Адам Первый

Дорогие мои собратья-вертоградари на Земле, которая есть Вертоград Господень!


Как радостно видеть вас всех здесь, в прекрасном саду на крыше «Райский утес»! Я насладился видом превосходного «Древа жизни», созданного нашими Детьми из пластиковых предметов, восторгнутых ими, – сколь прекрасно это иллюстрирует принцип обращения дурных материалов на доброе дело! – и предвкушаю пир братской любви, на котором мы отведаем брюквы прошлогоднего урожая в Ребеккином восхитительном брюквенном пироге, не говоря уже о смеси маринованных грибов изготовления Пилар, нашей Евы Шестой. Мы также празднуем обретение полноправного учительского статуса нашей Тоби. Своим упорным трудом и преданностью Тоби показала нам, что человек может преодолеть самые ужасные жизненные превратности и внутренние препятствия, стоит ему единожды узреть свет Истины. Тоби, мы тобой очень гордимся.


В этот день, день празднества в честь Адама и всех Приматов, мы вновь утверждаем свое родство с Приматами. Это утверждение навлекает на нас гнев тех, кто самонадеянно упорствует в отрицании эволюции. Но мы также утверждаем и Божественное вмешательство, благодаря коему мы были созданы именно таким образом, и тем самым навлекаем на себя гнев ученых безумцев, рекущих в сердце своем: «Бога нет»[8]. Сии утверждают, что способны доказать Его несуществование, ибо Его нельзя поместить в лабораторную пробирку, нельзя взвесить и измерить. Но Господь – это чистый Дух; как можно утверждать, что невозможность измерить Неизмеримое доказывает Его несуществование? Воистину Господь не является Чем-то; Он не есть Что-либо, иными словами, Он – Ничто, или Нечто, через которое и которым существуют все материальные вещи; ибо, если бы такое Нечто не существовало, бытие было бы так переполнено материальностью, что ни одну вещь нельзя было бы отличить от какой-либо другой. Самое существование отдельных материальных вещей доказывает, что Бог есть Ничто, или Нечто.

Где же были сии ученые безумцы, когда Господь полагал основания Земли, внедряя собственный Дух меж одним бесформенным клочком материи и другим и таким образом создавая формы? Где были сии глупцы, когда ликовали утренние звезды?[9] Но простим же их в сердце своем, ибо сегодня наша задача – не обличать, но со всем смирением поразмыслить о нашем земном естестве.

Господь мог создать Человека из чистого Слова, но Он поступил иначе. Он мог бы также слепить Человека из праха земного, и в каком-то смысле Он так и сделал, ибо что такое этот «прах», как не атомы и молекулы, строительные кирпичики всех осязаемых предметов? Вдобавок к этому Господь сотворил нас длинным и сложным путем – естественного и полового отбора, и это есть не что иное, как Его хитроумный способ внушить Человеку смирение. Господь сотворил нас «чуть ниже ангелов», но в остальном – и это подтверждают научные данные – мы тесно связаны с нашими братьями-Приматами, и этот факт гордецы мира сего находят для себя неприятным. Наши аппетиты, желания, менее контролируемые эмоции – все это у нас от Приматов! Наше Падение и изгнание из первого Сада было переходом от невинного следования сим похотям и порывам к их осознанию и стыду; и в сем корень нашей печали, беспокойства, сомнений, ярости против Бога.

Это правда, что мы – подобно прочим Животным – получили благословение, завет плодиться, и размножаться, и наполнять Землю. Но какими унизительными, агрессивными, болезненными путями это наполнение порой достигается! Неудивительно, что мы от рождения мучимы виной и стыдом. Почему же Он не сотворил нас чистыми духами, как Он сам? Зачем внедрил нас в недолговечные материальные тела, да еще столь несчастливо сходные с обезьяньими? Таков издревле вопль человечества.

Какой же заповеди мы ослушались? Заповеди жить животной жизнью во всей ее простоте – в ее наготе, так сказать. Но мы жаждали познания добра и зла, и получили это знание, и ныне пожинаем бурю. В своих попытках подняться над самими собой мы пали воистину низко и все продолжаем падать; ибо, как и Творение, падение длится вечно. Наше падение – это падение в жадность; почему мы думаем, что все, что есть на Земле, принадлежит нам, когда на самом деле это мы принадлежим Всему? Мы предали доверие Животных и осквернили свое священное призвание Управителей. Господня заповедь «наполняйте Землю» не означала, что мы должны были до краев переполнить ее собой, стерев с ее лика все остальное. Сколько других видов мы уже уничтожили? Ибо что сделали вы наименьшему из Господних Творений, то сделали и Ему. Задумайтесь об этом, друзья мои, в следующий раз, когда решите раздавить ногой Червя или похулить какого-либо Жука!

Помолимся же о том, чтобы не впасть в заблуждение гордыни, сочтя себя исключительными, сочтя, что у нас единственных среди всего Творения есть Душа; и да не возомним тщеславно, что мы стоим превыше любой другой Жизни и что можем уничтожать ее по своей прихоти, безнаказанно.

Благодарим Тебя, Господь, что сотворил нас такими путями, дабы мы непрестанно помнили не только о том, что мы ниже ангелов, но и о нитях ДНК и РНК, связывающих нас со многими собратьями-созданиями.

Воспоем же.

Мою гордыню укроти

Мою гордыню укроти,

Услышь меня, Всевышний:

Не дай себя мне вознести

Приматов прочих выше.


А мы за множество веков

Твой промысел постигли:

Ты дал нам разум, жизнь, любовь –

Нас выплавил, как в тигле.


Пусть незаметен образ Твой

В Горилле и Мартышке –

Но всем нам место под одной

Твоей небесной крышей.


И, коль Приматов возомним

Мы ниже человека,

Напомни нам в такие дни

Про Австралопитеков.


Избавь нас, Боже, ото зла,

От алчности и гнева –

Мы все как есть – грязь и зола

Под синим Божьим Небом[10].


11

Рен

Год двадцать пятый

Вспоминая ту ночь – первую ночь Безводного потопа, – я не могу припомнить ничего необычного. Часов в семь я проголодалась, достала из холодильника энергобатончик и съела половину. Я всегда всего ела только половину, потому что при моем типе телосложения нельзя расслабляться. Я однажды спросила у Мордиса, не стоит ли мне вставить сисимпланты, но он сказал, что при тусклом свете я сойду за подростка, а на стиль «школьница» большой спрос.

Я несколько раз подтянулась, потом поделала упражнения Кегеля на полу, а потом позвонил Мордис по видеофону, чтобы меня проведать; ему меня не хватало, потому что никто не умеет так обрабатывать толпу, как я. «Рен, они у тебя срут тысячедолларовыми бумажками», – сказал он, и я послала ему воздушный поцелуй.

– Как там попка, в тонусе? – спросил он, и я поднесла видеофон к своей задней части. – Пальчики оближешь, – сказал он.

Он умел убедить тебя, что ты красавица, даже если до этого ощущала себя полной уродиной.

После этого я переключилась на «Яму со змеями», чтобы посмотреть, что там происходит, и потанцевать под музыку. Странно было смотреть, как все идет по заведенному кругу, но без меня, словно меня и не было никогда. Алый Лепесток заводила толпу у шеста, а Савона вместо меня выступала на трапеции. Она выглядела хорошо – сверкающие зеленые изгибы тела, новые серебряные волосы от париковцы. Я думала, не сделать ли себе такие – они лучше париков, никогда не сваливаются, – но некоторые девушки говорили, что от них пахнет овчиной, особенно если попасть под дождь.

Савона двигалась немножко неуклюже. Она не подходит для трапеции – она обычно танцует у шеста, и у нее слишком утяжеленный верх – груди как два накачанных пляжных мяча. Поставь ее на шпильки, дунь в затылок – и она впечатается лицом в пол.

«Зато действует, – говорит она. – Еще как».

Сейчас она стояла на одной руке, разведя ноги на шпагат. Меня она не убедила, но посетители нашего заведения никогда не разбирались в тонкостях: они были в восторге от выступления Савоны, для этого ей достаточно было стонать, а не, скажем, хихикать и не свалиться с трапеции.

Я переключилась с «Ямы со змеями» на другие комнаты, прошлась по всем, но там ничего особенного не происходило. Ни одного фетишиста, сегодня никто не требовал, чтобы его обваляли в перьях, или обмазали овсянкой, или подвесили на бархатных шнурах, или щекотали извивающимися рыбками гуппи. Обычная рутина.

Потом я позвонила Аманде. Мы с ней родные души: в детстве мы обе были бездомными щенками. Это сближает.

Сейчас Аманда торчала в Висконсинской пустыне, монтировала очередную инсталляцию биоарта, какими она занималась с тех пор, как увлеклась, по ее выражению, «выходками от искусства». На этот раз она творила из коровьих костей. Висконсинская пустыня завалена коровьими костями, еще с тех пор, как десять лет назад была большая засуха и оказалось, что коров – тех, которые сами не передохли, – дешевле забить, чем вывозить куда-то. У Аманды было два бульдозера на топливных ячейках и два нанятых текс-мекса – беженца-нелегала. Она стаскивала коровьи кости в кучи, такие большие, что их можно было увидеть только с воздуха: огромные заглавные буквы, из которых складывалось слово. Она собиралась залить все это сиропом для блинчиков, подождать, пока на сироп соберутся насекомые, и снять на видео с воздуха, а потом продавать в галереи. Она любила смотреть, как разные штуки растут, движутся и пропадают.

Аманда всегда умудрялась доставать деньги на свои «выходки от искусства». Она была чем-то вроде знаменитости в тех кругах, где интересовались культурой. Круги были небольшие, но хорошо обеспеченные. На этот раз Аманда уболтала какую-то шишку из ККБ – он дал ей вертолет для съемок.

– Я обменялась с мистером Большая Шишка на вертушку, – так она объявила мне об этом.

Мы никогда не говорили по телефону «ККБ» или «вертолет», потому что у ККБ были роботы, которые подслушивали телефонные разговоры, и эти роботы реагировали на ключевые слова.

Инсталляция в Висконсине была частью серии под названием «Живое слово» – Аманда шутила, что на эту серию ее вдохновили вертоградари, потому что всячески запрещали нам что-либо писать. Аманда начала со слов из одной буквы – «я», «а», «о», потом перешла на двухбуквенные – «ты», потом на слова из трех букв, из четырех, из пяти. Она всякий раз пользовалась другими материалами – рыбьи потроха, дохлые птицы, убитые утечкой химических отходов, унитазы из снесенных домов, которые Аманда собрала, наполнила растительным маслом и подожгла.

На этот раз она писала слово «капут». Она уже рассказала мне об этом раньше и добавила, что это ее сообщение.

– Кому? – спросила я. – Посетителям галерей? Мистерам Большая Шишка?

– Им самым, – ответила она. – И ихним миссис Большая Шишка тоже.

– Ох, наживешь ты себе неприятностей.

– Ничего, – ответила она. – Они все равно не поймут.

Она сказала, что проект идет хорошо: прошел дождь, пустыня расцвела, куча насекомых, а это пригодится, когда пора будет наливать сироп. Аманда уже закончила букву «к» и наполовину управилась с «а». Но текс-мексиканцы заскучали.

– Значит, нас двое таких, – сказала я. – Я жду не дождусь, когда меня отсюда выпустят.

– Трое, – поправила Аманда. – Двое текс-мексиканцев и ты. Значит, трое.

– А, да. Ты отлично выглядишь – хаки тебе идет.

Она была высокая и напоминала обветренных, поджарых девушек-землепроходиц из кино. Пробковые шлемы и все такое.

– Ты и сама недурно смотришься, – сказала Аманда. – Ладно. Береги себя.

– Ты тоже. Не позволяй этим текс-мексиканцам тебя изнасиловать.

– Они не посмеют. Они думают, что я сумасшедшая. А сумасшедшая может и хозяйство отчекрыжить.

– Я не знала! – Я принялась хохотать. Аманда любила меня смешить.

– Откуда тебе знать? Ты ведь не сумасшедшая. Ты ни разу не видела, как эти штуки извиваются на полу. Спокойной ночи, приятного сна.

– И тебе приятного сна, – сказала я, но она уже повесила трубку.


Я сбилась со святцев – не могу вспомнить, какого святого сегодня день, – но годы могу считать. Я посчитала на стене карандашом для бровей, сколько лет я знаю Аманду. Как в давнишних карикатурах про заключенных – четыре палочки и одна их перечеркивает, вместе пять.

Давно – с тех самых пор, как она пришла к вертоградарям. Так много народу из моей прошлой жизни было оттуда – Аманда, и Бернис, и Зеб; и Адам Первый, и Шекки, и Кроз, и старая Пилар; и Тоби, конечно. Интересно, что они обо мне думают? О том, чем я теперь зарабатываю. Кое-кто из них был бы разочарован. Например, Адам Первый. Бернис сказала бы, что я впала в грех и что так мне и надо. Люцерна сказала бы, что я шлюха, а я бы ответила, что рыбак рыбака видит издалека. Пилар посмотрела бы на меня долгим и мудрым взглядом. Шекки и Кроз просто заржали бы. Тоби страшно разозлилась бы, что такое заведение, как «Чешуйки», существует на свете. А Зеб? Он, наверное, попытался бы меня спасти, потому что это достойная задача.

Аманда уже знает. Она меня не судит. Она говорит, что человеку приходится обмениваться на то, что у него есть. И не всегда получается выбирать.

12

Когда Люцерна и Зеб забрали меня из Греховного мира к вертоградарям, поначалу мне там совершенно не понравилось. Вертоградари часто улыбались, но меня это пугало: слишком уж много они говорили о неотвратимом конце, о врагах, о Боге. И еще они все время говорили о смерти. Вертоградари строго следовали доктрине сохранения жизни, но при этом утверждали, что смерть – это естественно, а одно с другим как-то не вяжется, если хорошенько подумать. Вертоградари считали, что превратиться в компост – это прекрасно. Не всякого радует перспектива достаться грифам на обед, но вертоградари ничего не имели против. А от их разговоров про Безводный потоп, который должен уничтожить всех людей на Земле, у меня начались кошмарные сны. Но настоящих детей вертоградарей эти разговоры не пугали. Дети вертоградарей привыкли. Они даже шутили на эти темы, во всяком случае старшие мальчики – Шекки, Кроз и их дружки.

– Мы все умре-о-о-о-ом! – завывали они, сделав лица как у мертвецов. – Эй, Рен! Хочешь внести свой вклад в круговорот жизни? Ложись вон в тот мусорник, будешь компостом.

Или:

– Эй, Рен! Хочешь быть опарышем? Полижи мой порез!

– Заткнись, – обычно отвечала им Бернис. – А то сам ляжешь в этот мусорник, потому что я тебя туда пихну!

Бернис была вредная и умела за себя постоять, и от нее обычно отвязывались. Даже мальчишки. Но тогда я оставалась у нее в долгу, и мне приходилось расплачиваться – делать, что она говорит.

Правда, Шекки и Кроз меня дразнили, когда Бернис не было поблизости и она не могла за меня заступиться. Они давили слизней и жрали жуков. Нарочно старались, чтобы всех затошнило. Они были бедокурами – так звала их Тоби. Я слышала, как она говорит Ребекке: «Вот идут бедокуры».

Шекки был самый старший – длинный и тощий, и на внутренней стороне предплечья у него была татуировка – паук, он наколол ее сам иголкой и втер сажу от свечки. Кроз был приземистый, круглоголовый, у него сбоку не хватало одного зуба, якобы выбитого в уличной драке. У них был еще младший брат по имени Оутс. Родителей у них не было – раньше были, но отец отправился с Зебом на какую-то особую Адамову вылазку и не вернулся, а мать ушла чуть позже, пообещав Адаму Первому забрать детей, когда устроится. Но так и не забрала.


Школа вертоградарей была в другом доме, не там, где сад на крыше. Этот дом назывался «Велнесс-клиника», по тому, что там было раньше. В комнатах еще остались коробки с марлевыми бинтами, которые вертоградари восторгали для всякого рукоделия. Там пахло уксусом: в тот же коридор, напротив классных комнат, выходила дверь комнаты, где вертоградари делали уксус. Скамейки в «Велнесс-клинике» были жесткие. Мы сидели рядами. Мы писали на грифельных досках, которые полагалось вытирать в конце каждого дня, потому что вертоградари говорили: нельзя оставлять слова где попало, их могут найти враги. И вообще бумага была греховным материалом, потому что делалась из плоти деревьев.

Мы часто зубрили стишки наизусть, а потом скандировали хором. Например, историю вертоградарей:

Первый Год – Сад грядет,

Год Второй – наш Сад живой,

Год Третий пошел – Пилар завела пчел, Четвертый Год – Бэрт с нами живет,

Год Пятый – Тоби у толпы отня́та,

Год Шестой – Катуро прислан судьбой,

Год Седьмой – Зеб обрел Рай земной.


На седьмом году должны были бы упомянуть и меня, и мою маму Люцерну, и вообще тут было совсем не похоже на рай, но вертоградари любили, чтобы речевки были в рифму.

Год Восьмой – Нуэла, Господь – с тобой,

Девятый Год – Фило в астрал уйдет.


Мне хотелось бы, чтобы следующий год звучал как-нибудь так: «Десятый год – пусть Рен повезет» или «Десять лет – Рен, привет!» – но я знала, что этого не будет.

Мы зубрили наизусть и другие вещи, потруднее. Хуже всего была математика и естественные науки. Еще нам нужно было знать наизусть все святцы, а на каждый день приходился хотя бы один святой, иногда больше, или праздник, то есть в общей сложности больше четырехсот. И еще мы должны были знать, что сделал этот святой, чтобы стать святым. С некоторыми было просто. Святой Йосси Лешем от Сов[11] – ответ очевиден. И святая Диана Фосси, потому что у нее такая грустная история, и святой Шеклтон, потому что он был отважный землепроходец. Но попадались и посложнее. Ну как можно запомнить святого Башира Алуза, или святого Крика, или День подокарповых? Я вечно путалась с Днем подокарповых, потому что – ну что такое подокарп? Это ископаемое дерево, а называется почти как рыба.

Наши учителя: Нуэла вела младшие классы, и хор «Бутоны и почки», и предмет «Вторичная переработка ткани», Ребекка учила нас «Кулинарному искусству», то есть готовить, Сурья – шитью, Муги – счету в уме, Пилар преподавала «Пчел и грибоведение», Тоби – «Холистическое целительство» и «Лечение травами», Бэрт – «Ботанику дикорастущих и садовых растений», Фило – «Медитацию», Зеб – «Отношения хищника и жертвы» и «Камуфляж в природе». Были и другие занятия: тем, кому исполнялось тринадцать, полагались еще уроки Катуро по «Неотложной помощи» и Марушки-повитухи по «Репродуктивной системе человека». Пока что из этой оперы мы проходили только яичники лягушки. Таковы были наши основные предметы.

Дети вертоградарей придумали клички всем учителям. Пилар стала Грибом, Зеб – Безумным Адамом, Стюарт – Шурупом, потому что делал мебель. Муги – Мускулом, Марушка – Слизистой, Ребекка – Солью с перцем, Бэрт – Шишкой (потому что лысый). Тоби – Сухой ведьмой. Ведьма, потому что она вечно варила всякие зелья и разливала их по бутылочкам, а сухая – потому что она была вся тощая и жесткая, и еще чтобы отличать ее от Нуэлы, которую звали Мокрой ведьмой из-за ее вечно влажного рта и трясущейся задницы, да еще потому, что у нее всегда глаза были на мокром месте – ее ничего не стоило довести до слез.

Кроме школьных стишков были еще другие, с ругательными словами, их сочиняли дети вертоградарей. Они тихо скандировали – начинали Шеклтон, Крозье и другие старшие мальчишки, а мы все подхватывали:

Ведьма мокрая пришла,

Ведьма сырость развела.

Заруби ее косой –

Станет ведьма колбасой!


Особенно неприятны были слова про колбасу, потому что для вертоградарей любое упоминание о мясе было непристойностью. «Прекратите!» – говорила Нуэла, но тут же начинала хлюпать носом, и старшие мальчишки показывали друг другу большие пальцы.

Сухую ведьму, Тоби, нам ни разу не удалось довести до слез. Мальчишки говорили, что она стерва – что она и Ребекка две самые большие стервы. Ребекка с виду была милая и добрая, но управлять собой не позволяла никому. Что до Тоби, она была словно из дубленой кожи и внутри и снаружи. «Шеклтон, и не думай», – говорила она, даже если в этот момент стояла к нему спиной. Нуэла была слишком добрая, а Тоби умела нас всех построить, и мы доверяли ей больше: легче довериться скале, чем мягкой лепешке.

13

Дом, где я жила с Люцерной и Зебом, стоял кварталах в пяти от сада на крыше. Наш дом назывался «Сыроварня», потому что здесь раньше делали сыр, и легкий сырный запах стоял в доме до сих пор. После сыра тут были квартиры-мастерские для художников, но художников больше не осталось, и, кажется, уже никто не знал, кому принадлежит дом. А пока что им завладели вертоградари. Они любили жить в местах, где не надо платить за жилье.

У нас была большая комната, где занавесками отгородили отсеки – один для меня, один для Люцерны и Зеба, один для фиолет-биолета, один для душа. Занавески, сплетенные из пластиковых пакетов, нарезанных на полосы, и липкой ленты, совершенно не поглощали звук. Это было не очень приятно, особенно в том, что касалось фиолет-биолета. Вертоградари считали, что пищеварение – священно и что в звуках и запахах, сопутствующих выходу конечного продукта, нет ничего смешного или ужасного, но в наших условиях этот самый конечный продукт было очень сложно игнорировать.

Мы ели в большой комнате, на столе, сделанном из двери. Все наши тарелки и кастрюли были найдены на помойке – «восторгнуты», как называли это вертоградари, – кроме нескольких толстостенных кружек и тарелок. Их делали сами вертоградари – до того как решили, что печи для обжига тратят слишком много энергии.

Я спала на тюфяке, набитом мякиной и соломой. Накрывалась лоскутным одеялом, сшитым из кусков старых джинсов и использованных ковриков для ванной. Каждое утро я должна была первым делом застелить постель, потому что вертоградари любили аккуратно застеленные постели – чем именно застеленные, для них было не столь важно. Потом я снимала со вбитого в стену гвоздя одежду и надевала ее. Чистую одежду мне давали раз в семь дней: вертоградари считали, что слишком частая стирка – напрасный перевод мыла и воды. Я вечно ходила в сыром из-за влажности и еще потому, что вертоградари не верили в сушильные машины. «Зря, что ли, Господь создавал солнце», – говорила Нуэла. Видимо, Господь создал солнце, чтобы сушить нашу одежду.

Люцерна в это время обычно еще лежала в постели – там было ее любимое место. Раньше, когда мы еще жили в охраняемом поселке «Здравайзера» с моим родным отцом, Люцерна и дома-то почти не бывала. А тут она почти не выходила, разве что в сад на крыше или в «Велнесс-клинику» помогать другим женщинам вертоградарей чистить корни лопуха, или шить эти комковатые лоскутные одеяла, или плести занавески из пластиковых пакетов, или еще что-нибудь в этом роде.

Зеб в это время обычно мылся в душе. «Никаких ежедневных душей» – одно из многих правил вертоградарей, которое Зеб нарушал. Вода для мытья поступала по садовому шлангу из бочки для дождевой воды под воздействием силы тяжести, так что энергия на это не тратилась. Так Зеб оправдывал исключение, которое делал для себя. Моясь в душе, он пел:

Всем плевать,

Всем плевать –

Нам теперь не расхлебать –

Так как всем плевать!


Все его душевые песни были такие, негативные, хотя ревел он их жизнерадостным басом, как русский медведь.

Я относилась к нему по-разному. Он мог внушать страх, но в то же время мне было приятно, что я из семьи такого важного человека. Зеб был Адамом – главным Адамом. Это видно было по тому, как другие на него смотрели. Он был большой и плотный, с байкерской бородой и длинными волосами, каштановыми, чуть тронутыми сединой. Лицо выдубленное, брови – словно из колючей проволоки. Казалось, у него должны быть стальной зуб и татуировка, но на самом деле не было. Он был сильный, как вышибала, с таким же угрожающе-добродушным видом – словно мог и шею свернуть кому-нибудь, но по делу, а не для забавы.

Иногда он играл со мной в домино. Вертоградари скупились на игрушки. «Природа – наша игровая площадка», – говорили они. Разрешены были только игрушки, сшитые из лоскутков, или связанные из сэкономленных веревочек, или фигурки с морщинистыми лицами из сушеных райских яблочек. Но домино разрешалось, потому что костяшки для игры вертоградари вырезали сами. Когда я выигрывала, Зеб хохотал и восклицал: «Молодец!» И у меня в душе становилось тепло. Как настурции.

Люцерна вечно твердила, что я должна хорошо себя вести с Зебом, потому что он мне хоть и не родной отец, но все равно что отец, и, если я буду ему грубить, он обидится. Но когда Зеб со мной ласково обходился, ей это не нравилось. Так что я не очень понимала, как поступать.


Пока Зеб пел в ду́ше, я обычно соображала себе что-нибудь на завтрак – сухие соевые гранулы или какую-нибудь овощную котлету, оставшуюся со вчера. По правде сказать, Люцерна готовила ужасно. Потом я уходила в школу. Как правило, все еще голодная. Но я могла рассчитывать на школьный обед. Он обычно был не ахти что, но хоть какая-то еда. Как говорил Адам Первый, голод – лучшая приправа.

Я не помнила, чтобы хоть раз была голодна, когда жила в охраняемом поселке «Здравайзера». Я по правде хотела туда вернуться. Хотела к своему родному отцу, который меня все еще любит; если он узнает, где я, то обязательно придет и заберет меня. Я хотела вернуться в свой настоящий дом, где у меня была своя комната, и кровать с розовым балдахином, и стенной шкаф с кучей разной одежды. Но самое главное – я хотела, чтобы мать стала прежней, как в те дни, когда она брала меня с собой в поход по магазинам, или ездила в клуб играть в гольф, или отправлялась в салон красоты «НоваТы», чтобы ее там как-нибудь улучшили, и по возвращении от нее приятно пахло. Но если я о чем-нибудь из этого напоминала, мать отвечала, что это все осталось в прошлом.

У нее была куча объяснений, почему она сбежала с Зебом к вертоградарям. Она говорила, что их образ жизни лучше всего для человечества, и для всех остальных созданий на Земле – тоже, и что она поступила так из любви – не только к Зебу, но и ко мне, она хотела, чтобы мир исцелился, чтобы сохранилась жизнь на Земле, и разве я не рада, что так получилось?

Сама она как-то не очень радовалась. Она, бывало, сидела у стола, причесывалась и глядела на себя в наше единственное крохотное зеркальце – не то мрачно, не то критически, не то трагически. У нее, как у всех женщин-вертоградарей, были длинные волосы, и расчесать их, заплести и заколоть было целое дело. В иные дни она повторяла эту процедуру по четыре-пять раз.

Во время отлучек Зеба она со мной почти не разговаривала. Или вела себя так, как будто я его спрятала.

– Когда ты его последний раз видела? – спрашивала она. – Он был в школе?

Как будто хотела, чтобы я за ним шпионила. Потом извиняющимся тоном говорила: «Как ты себя чувствуешь?» – словно сделала мне что-то плохое.

Но когда я начинала отвечать, она не слушала. Вместо этого она прислушивалась, не идет ли Зеб. Она беспокоилась все больше и больше, даже начинала сердиться; мерила шагами комнату, выглядывала в окно, говорила сама с собой о том, как он с ней плохо обращается; но когда он наконец появлялся, она его только что не облизывала. Потом принималась допрашивать: где он был, что делал, почему не вернулся раньше? Он только пожимал плечами и говорил:

– Все в порядке, девочка, я уже здесь. Ты зря беспокоишься.

Тут они обычно исчезали за своей занавеской из пластиковых пакетов и изоленты, и мать начинала издавать болезненные, жалкие звуки, от которых мне хотелось умереть. В эти минуты я ненавидела ее за отсутствие гордости и неумение держать себя в руках. Словно она бегала голая по проходу торгового центра. Почему она так боготворит Зеба?

Теперь я знаю, как это бывает. Влюбиться можно в кого угодно: в дурака, в преступника, в ничтожество. Никаких твердых правил нет.


Еще у вертоградарей мне не нравилась одежда. Вертоградари были самых разных цветов, а их одежда – нет. Если Природа прекрасна, как утверждали все Адамы и Евы, если нужно брать пример с лилий – почему мы не можем больше походить на бабочек и меньше – на асфальтированную парковку? Мы такие ровные, унылые, застиранные, темно-серые.

Уличные дети – плебратва – вряд ли были богаты, но их наряды сверкали. Я завидовала всему блестящему, переливающемуся – телефонам с видеокамерами, розовым, фиолетовым, серебряным, сверкающим в руках владельцев, словно волшебные карты фокусника; «ушным конфеткам», которые дети засовывали в уши, чтобы слушать музыку. Мне хотелось этой кричаще-пестрой свободы.

Нам запрещалось дружить с детьми из плебратвы, и они, в свою очередь, презирали нас как парий: зажимали носы и вопили или швырялись чем попало. Адамы и Евы говорили, что нас преследуют за веру, но, скорее всего, дело было в нашей одежде: плебратва очень следила за модой и носила лучшее, что могла купить или украсть. Так что мы не могли с ними якшаться, но могли подслушивать. Так мы получали новые знания – подцепляли их, как микробы. Мы глазели на запретную светскую жизнь, словно через железную решетку.

Как-то я нашла на тротуаре прекрасный телефон с фотокамерой. Грязный, без сигнала – но я все равно принесла его домой, и Евы меня поймали.

– Ты что, совсем ничего не понимаешь? – говорили они. – Эта штука ужасно опасная! Она может выжечь человеку мозги! Даже не смотри на нее: если ты ее видишь, это значит, что она видит тебя.

14

Я познакомилась с Амандой в Десятый год, когда и мне было десять; мне всегда было столько лет, какой год шел, легко запомнить.

Был День святого Фарли от Волков – день юных бионеров-изыскателей, когда мы повязывали на шею противные зеленые галстуки и ходили восторгать разные материалы для поделок, которые вертоградари мастерили из вторсырья. Иногда мы собирали обмылки: с плетеными корзинами в руках обходили дорогие отели и рестораны, потому что там выбрасывали мыло кучами. Лучшие гостиницы были в богатых плебсвиллях – в Папоротниковом Холме, Гольф-клубе, и особенно в самом богатом – Месте-под-солнцем. Мы ездили туда автостопом, что строго запрещалось. Типично для вертоградарей: сначала приказывают что-нибудь, а потом запрещают самый удобный способ это сделать.

Лучше всего было мыло с запахом роз. Мы с Бернис брали немножко домой, и я клала свое в наволочку, чтобы заглушить запах плесени от сырого лоскутного одеяла. Остальное мы отдавали вертоградарям: они варили обмылки в «черных ящиках» – солнечных печах на крыше, пока масса не начинала пузыриться, а потом охлаждали и резали на куски. Вертоградари изводили кучу мыла, потому что были зациклены на микробах, но часть нарезанного мыла откладывали. Потом его заворачивали в листья и перевязывали травяными жгутами, чтобы продавать туристам и зевакам на рынке обмена натуральными продуктами «Древо жизни». Там же вертоградари продавали дождевых червей в мешочках, органическую репу, цукини и разные другие овощи, которые не съедали сами.


Тот день был не мыльный, а уксусный. Мы обходили задворки разных баров, ночных клубов, стрип-клубов, искали у них в мусорных ящиках бутылки с остатками любого вина и выливали его в эмалированные ведерки юных бионеров. Потом тащили в «Велнесс-клинику», где его переливали в огромные бочки, стоящие в уксусной комнате, и делали уксус, который вертоградари использовали в хозяйстве как чистящее средство. Лишний уксус разливался по бутылочкам, тоже восторгнутым нами. На бутылочки клеились этикетки, и этот уксус шел на продажу в «Древе жизни» вместе с мылом.

Работа юных бионеров должна была преподать нам полезные уроки. Например: ничего нельзя выбрасывать просто так, даже вино из притонов разврата. Таких вещей, как мусор, отходы, грязь, – не существует. Есть только материя, которой неправильно распорядились. И другой, самый главный урок: все, даже дети, должны вносить свой вклад в жизнь общины.

Шекки, Кроз и старшие мальчики иногда выпивали вино, вместо того чтобы его сдать. Иногда они выпивали слишком много и тогда падали, или блевали, или затевали драки с плебратвой и кидались камнями в пьяниц. Пьяницы в отместку мочились в пустые винные бутылки, надеясь нас обмануть. Я ни разу не выпила мочи: достаточно было понюхать горлышко бутылки. Но были такие, кто отбил у себя нюх курением сигарет и сигар или даже шмали, – они делали глоток, сплевывали и начинали ругаться. А может, они даже нарочно это делали, чтоб была причина для ругани: вертоградари строго запрещали использовать бранные слова.

Немного отойдя от сада, Шекки, Кроз и другие мальчишки снимали галстуки юных бионеров и повязывали их вокруг головы, как «косые». Они тоже хотели быть уличной бандой – даже пароль завели. «Ганг!» – говорили они, а другой человек должен был сказать отзыв: «Рена!» Вместе получалось «гангрена». «Ганг» – потому что они хотели быть гангстерами, а «Рена» – потому что это похоже на «арену», где выступают спортсмены. Пароль был секретный, только для членов банды, но все равно мы все о нем знали. Бернис сказала, что этот пароль им очень подходит, потому что гангрена – это когда человек гниет заживо, а они уже все насквозь прогнили.

– Очень смешно, – ответил Крозье. – Сама такая страшная.


Во время восторгания мы должны были ходить группой, чтобы при необходимости отбиться от банд плебратвы, или от пьяниц, которые могли выхватить ведро и опрокинуть вино себе в глотку, или от похитителей детей, которые могли нас украсть и продать в секс-рабство. Но мы разбивались на пары и тройки, чтоб быстрее обойти всю территорию.

В тот день я сперва пошла вместе с Бернис, но потом мы поругались. Мы все время цапались, и я воспринимала это как доказательство дружбы, потому что потом мы всегда мирились, как бы сильно ни поссорились. Какая-то связь была между нами: не жесткая, как кость, а скользкая, как хрящ. Скорее всего, нам обеим было не по себе среди детей вертоградарей и каждая боялась остаться без союзницы.

На этот раз мы поссорились из-за бисерного кошелечка для мелочи, с вышитой на нем морской звездой. Мы нашли его в мусорной куче. Такие находки мы ценили и всегда смотрели, не попадется ли что-нибудь. Жители плебсвилля выбрасывали уйму всего, потому что, по словам Адамов и Ев, не могли ни на чем подолгу сосредоточиться и у них не было никаких моральных принципов.

– Я первая его увидела, – сказала я.

– Ты и в прошлый раз первая увидела, – ответила Бернис.

– Ну и что? Все равно я первая увидела!

– Твоя мать – шалава, – сказала Бернис. Это было нечестно, потому что я и сама так думала.

– А твоя – овощ! – сказала я. Как ни странно, слово «овощ» было у вертоградарей оскорбительным. – Ивона – вообще овощ!

– А от тебя воняет мясом! – Бернис держала кошелек в руке и не собиралась с ним расставаться.

– Ну и хорошо! – Я повернулась и пошла прочь. Я не торопилась, но и не оглядывалась, и Бернис за мной не побежала.


Это все случилось в торговом центре «Яблоневый сад». Таково было официальное название нашего плебсвилля, хотя все называли его Сточной Ямой, потому что люди исчезали в нем без следа. Мы, дети вертоградарей, заходили в торговый центр, когда могли, – просто поглазеть.

Как и все остальное в нашем плебсвилле, торговый центр сильно потерял вид за последние годы. Тут был сломанный фонтан с чашей, заполненной банками из-под пива, и встроенные в стены цветочные горшки с кучами окурков, бутылок из-под «зиззи-фрут» и использованных презервативов, которые, по словам Нуэлы, были покрыты «гноящимися микробами». Еще в торговом центре стояла будка голограммера, которая когда-то проецировала световые силуэты Солнца и Луны, и редких животных, и тех, кто опускал в автомат деньги. Но будку разгромили, и теперь она стояла словно ослепшая. Иногда мы заходили внутрь, задергивали изодранный звездчатый занавес и читали сообщения, нацарапанные на стенах плебратвой. «Моника дает», «Дарф тоже дает токо луче», «$есть?», «Для тибя бисплатна!», «Брэд ты пакойник». Дети из плебратвы были ужасно смелые, они писали что угодно и где угодно. Им было все равно, кто это увидит.

Местная плебратва заходила в будку голограммера, чтобы курить травку – в будке ею просто разило – и заниматься сексом: там валялись использованные презервативы, а иногда и трусики. Детям вертоградарей ничего этого не полагалось: галлюциногены были для религиозных целей, а секс – только для тех, кто обменялся зелеными листьями и перепрыгнул через костер. Но дети постарше хвалились, что уже пробовали и то и другое.

Те витрины, которые не были заколочены, принадлежали магазинам из разряда «все за двадцать долларов» под названиями «Дикая страсть», «Мишура», «Кальян» и прочее в том же духе. Там продавались шляпы с перьями, карандаши для рисования на теле, футболки с драконами, черепами и гадкими надписями. И энергобатончики, и жвачка, от которой язык светится в темноте, и пепельницы с двумя красными губками и надписью «Дай пососать», и наклейки-татуировки, о которых Евы говорили, что они прожигают кожу до вен. И разные дорогие штуки по дешевке – Шекки говорил, что они украдены из бутиков Места-под-солнцем.

«Это все дешевый яркий мусор, – говорили Евы. – Если вам так хочется продать душу, хотя бы возьмите подороже!» Но мы с Бернис не обращали внимания. Души нам были ни к чему. Мы заглядывали в витрины, и головы у нас кружились от желания. «Что бы ты купила? – спрашивали мы друг у друга. – Волшебную палочку на светодиодах? Прелесть! Видео «Кровь и розы»? Фу, это для мальчишек! Накладные сисимпланты «Настоящая женщина» с чувствительными сосками? Рен, ты даешь!»


В тот день, расставшись с Бернис, я не знала, что делать. Сначала я хотела вернуться, потому что боялась ходить одна. И тут увидела Аманду. Она стояла на другой стороне пассажа с девочками – текс-мексиканками из плебсвилля. Я помнила эту группу, и Аманды с ними раньше не было.

Девочки были одеты как обычно: в мини-юбки и полосатые топы, вокруг шеи розовые боа словно из сахарной ваты, серебряные перчатки, в волосах заколки – залитые в пластик бабочки. В ушах «конфетки», на руках браслеты с медузами, в руках – сверкающие телефоны. Девочки красовались. Они включили на «конфетках» одну и ту же мелодию и танцевали под нее, крутя попками, выпячивая грудь. Казалось, они владеют всеми товарами из всех здешних магазинов и уже пресытились. Я тоже хотела иметь такой пресыщенный взгляд. Я стояла и молча завидовала.

Аманда тоже танцевала, только у нее получалось лучше. Потом перестала: остановилась чуть поодаль от группы, набирая текст на фиолетовом телефоне. Потом уставилась прямо на меня, улыбнулась и помахала серебряными пальцами. Это означало: «Поди сюда».

Я убедилась, что никто не смотрит. И перешла пассаж.

15

– Хочешь посмотреть мой браслет с медузами? – спросила Аманда, как только я подошла.

Должно быть, я показалась ей жалкой – в сиротских одеждах, с белыми как мел пальцами. Аманда подняла руку: на запястье плавали крохотные медузы, открываясь и закрываясь, как цветы, – само совершенство.

– Где ты его взяла?

Я не знала, что сказать.

– Спёрла, – ответила Аманда.

У девочек плебсвилля это был самый популярный способ добычи вещей.

– А как они там живут?

Она показала на серебряную кнопку на замке браслета.

– Это аэратор, – сказала она. – Он накачивает туда кислород. И еще надо два раза в неделю добавлять еду.

– А если забудешь?

– Тогда они жрут друг друга, – сказала Аманда. Она чуть заметно улыбнулась. – Кое-кто нарочно не добавляет еду. Тогда там начинается как будто война, и скоро остается только одна медуза, а потом она умирает.

– Ужас, – сказала я.

Аманда все так же улыбалась.

– Да. За тем они это и делают.

– Очень красивый браслет, – сказала я нейтральным голосом.

Я хотела сделать Аманде приятное, но не могла понять: «ужас» – это, по ее представлениям, хорошо или плохо?

– Возьми, – сказала Аманда. И протянула мне руку. – Я сопру еще один.

Мне страшно хотелось этот браслет, но я не знала, как достать еду, а значит, все медузы у меня были обречены на смерть.

– Не могу, – сказала я. И отступила на шаг.

– Ты из этих, верно? – спросила Аманда. Она не дразнила меня, просто интересовалась. – Вертячек. Вертожоперов. Говорят, их тут целая куча.

– Нет, – ответила я. – Не из них.

Конечно, она поняла, что я вру. В плебсвилле Сточная Яма было множество плохо одетых людей, но никто из них не одевался так нарочно. Кроме вертоградарей.

Аманда слегка склонила голову набок.

– Странно, – сказала она. – А с виду совсем как они.

– Я только с ними живу, – объяснила я. – Вроде как в гостях. На самом деле я на них совсем не похожа.

– Конечно не похожа, – улыбаясь, согласилась Аманда. И легонько погладила меня по руке. – Пойдем. Я тебе кое-что покажу.


Она привела меня в проулок, на задворки клуба «Хвост-чешуя». Детям вертоградарей сюда ходить не полагалось, но мы все равно ходили, потому что тут можно было набрать вина на уксус, если прийти раньше пьяниц.

В проулке было опасно. Евы говорили, что «Хвост-чешуя» – притон разврата. Нам никогда, ни в коем случае нельзя было туда заходить, особенно девочкам. Над дверью была неоновая надпись: «РАЗВЛЕЧЕНИЯ ДЛЯ ВЗРОСЛЫХ», и по ночам эту дверь охраняли двое огромных мужчин в черных костюмах и, даже ночью, в черных очках. Одна старшая девочка у вертоградарей рассказывала, что эти мужчины сказали ей: «Приходи сюда через год и приноси свою сладкую попку». Но Бернис сказала, что эта девчонка просто хвалится.

Справа и слева от входа в клуб на стенах были светящиеся голограммы. Они изображали красивых девушек, покрытых сверкающими зелеными чешуйками – как ящерицы, полностью, кроме волос. Девушка стояла на одной ноге, а другую изогнула вокруг шеи, как крючок. Я подумала, что очень больно так стоять, но девушка на картинке улыбалась.

Интересно, эти чешуйки так растут или их наклеивают? Мы с Бернис об этом спорили. Я сказала, что они наклеенные, а Бернис – что они вырастают, потому что девушкам сделали операцию, все равно как сисимпланты ставят. Я заявила, что только псих может сделать такую операцию. Но в глубине души вроде как поверила.

Однажды среди дня мы увидели, как из клуба выбежала чешуйчатая девушка, а за ней по пятам мужчина в черном костюме. Ее зеленые чешуйки ярко сверкали; она сбросила туфли на высоких каблуках и побежала босиком, лавируя между пешеходами, но наступила на битое стекло и упала. Мужчина догнал ее, подхватил на руки и отнес обратно в клуб. Зеленые чешуйчатые руки девушки безвольно болтались. Из ног шла кровь. Каждый раз, когда я об этом думаю, у меня по спине пробегает холодок, как бывает, когда при тебе кто-то порезал палец.


В конце проулка рядом с клубом «Хвост-чешуя» был небольшой квадратный двор, где стояли контейнеры для мусора – приемник углеводородного сырья для мусорнефти и все остальные. Потом был дощатый забор, а по другую сторону забора – пустырь, где когда-то был дом, но потом сгорел. Теперь на пустыре осталась только жесткая земля с кусками цемента, обугленных досок и битого стекла и сорняки.

Иногда тут околачивалась плебратва; они бросались на нас, когда мы выливали вино к себе в ведерки. Плебратва дразнилась: «Вертячки, вертячки, на жопе болячки!» – вырывали у нас ведерки и убегали с ними или выливали нам на голову. Однажды такое случилось с Бернис, и от нее потом долго разило вином.

Иногда мы приходили сюда с Зебом – на «открытый урок». Зеб говорил, что этот пустырь – самое близкое подобие луга, какое можно найти в нашем плебсвилле. Когда Зеб был с нами, плебратва нас не трогала. Он был как наш собственный ручной тигр: добрый к нам, грозный для всех остальных.

Однажды мы нашли на пустыре мертвую девушку. На ней не было ни волос, ни одежды: только горстка зеленых чешуек еще держалась на теле. «Наклеенные, – подумала я. – Или что-то в этом роде. В общем, они на ней не растут. Значит, я была права».

– Может, она тут загорает, – сказал кто-то из мальчишек постарше, и остальные мальчишки захихикали.

– Не трогайте ее, – сказал Зеб. – Имейте хоть каплю уважения! Сегодня мы проведем урок в саду на крыше.

Когда мы пришли сюда на следующий открытый урок, девушки уже не было.

– Спорим, ее пустили на мусорнефть, – шепнула мне Бернис.

Мусорнефть делали из любого углеводородного мусора – отходов с бойни, перезрелых овощей, ресторанных отходов, даже пластиковых бутылок. Углеводороды отправлялись в котел, а из котла выходили нефть, вода и все металлическое. Официально туда нельзя было класть человеческие тела, но дети шутили на этот счет. Нефть, вода и костюмные пуговицы. Нефть, вода и золотое перо от авторучки.

– Нефть, вода и зеленые чешуйки, – шепнула я в ответ.


Сперва мне показалось, что на пустыре никого и ничего нет. Ни пьяниц, ни плебратвы, ни голых мертвых женщин. Аманда отвела меня в дальний угол, где лежала бетонная плита. У плиты стояла бутылка сиропа – пластиковая, из тех, которые можно выдавить до конца.

– Смотри, – сказала она.

Ее имя было написано сиропом на плите, и куча муравьев пожирала его, вокруг каждой буквы образовалась черная кайма из муравьев. Так я впервые узнала имя Аманды – оно было написано муравьями. Аманда Пейн.

– Скажи, круто? Хочешь написать свое?

– Зачем ты это делаешь? – спросила я.

– Потому что здорово получается, – объяснила она. – Пишешь всякое, а они съедают. Ты появляешься, потом исчезаешь. Так тебя никто не найдет.

Как я поняла, что в этом есть смысл? Не знаю, но как-то поняла.

– Где ты живешь? – спросила я.

– О, там и сям, – небрежно ответила Аманда. Это значило, что на самом деле она нигде не живет: ночует где-нибудь в пустующем доме, а может, и еще чего похуже.

– Раньше я жила в Техасе, – добавила она.

Значит, она беженка. Беженцев из Техаса было много, особенно после того, как там прошли ураганы и засухи. Большинство беженцев были нелегалами. Теперь я понимала, почему Аманде хочется исчезнуть.

– Хочешь, пойдем к нам жить, – сказала я. Я этого не планировала – как-то само получилось.

Тут в дырку забора пролезла Бернис. Она раскаялась, пришла за мной, но теперь я в ней не нуждалась.

– Рен! Что ты делаешь! – завопила она. И затопала к нам по пустырю с типичным для нее деловым видом.

Я поймала себя на мысли, что у Бернис большие ноги, а тело слишком квадратное, и нос чересчур маленький, а шея могла бы быть подлиннее и потоньше. Как у Аманды.

– Это твоя подруга, надо думать, – улыбаясь, сказала Аманда.

Я хотела ответить: «Ничего она мне не подруга», но не отважилась на такое предательство.

Бернис, вся красная, подбежала к нам. Она всегда краснела, когда злилась.

– Пошли, Рен, – сказала она. – Тебе нельзя с ней разговаривать.

Она заметила браслет с медузами, и я поняла, что ей так же сильно хочется этот браслет, как и мне.

– Ты – порождение зла! – сказала она Аманде. – Ты – из плебратвы!

И схватила меня под руку.

– Это Аманда, – сказала я. – Она пойдет к нам и будет жить со мной.

Я думала, что у Бернис случится очередной приступ ярости. Но я смотрела на нее каменным взглядом, словно говоря, что не уступлю. Упорствуя, она рисковала потерять лицо перед незнакомым человеком, так что она лишь молча смерила меня глазами, что-то рассчитывая в уме.

– Ну хорошо, – сказала Бернис. – Она поможет тащить вино для уксуса.

– Аманда умеет воровать, – сказала я Бернис, пока мы тащились обратно в «Велнесс-клинику».

Я сказала это, чтобы задобрить Бернис, но она только хрюкнула.

16

Я знала, что не могу просто так подобрать Аманду, словно уличного котенка: Люцерна прикажет отвести ее обратно, туда, где я ее нашла, потому что Аманда – плебратва, а Люцерна ненавидит плебратву. Она говорила, что все они – испорченные дети, лгуны и воришки, а единожды испорченный ребенок все равно что уличная собака – ее не приучишь, и доверять ей нельзя. Люцерна боялась ходить по улицам из одного здания вертоградарей в другое, потому что плебратва могла налететь, вырвать из рук все что можно и убежать. Люцерна так и не научилась хватать камни, отбиваться и орать. Это из-за ее прежней жизни. Она была тепличным цветком: так Зеб ее называл. Я раньше думала, что это комплимент – из-за слова «цветок».

Так что Аманду отправят восвояси, если я не получу разрешения Адама Первого. Он любил, когда к вертоградарям приходили новые люди, особенно дети, – вечно распространялся о том, как вертоградари должны «формировать юные умы». Если он разрешит Аманде жить с нами, Люцерна уже не посмеет отказать.

Мы трое нашли Адама Первого в «Велнесс-клинике», где он помогал разливать по бутылкам уксус. Я объяснила, что нашла Аманду – «восторгнула» ее – и что она теперь хочет присоединиться к нам, так как узрела Свет, и можно она будет жить у нас дома?

– Это правда, дитя мое? – спросил Адам Первый у Аманды.

Другие вертоградари перестали работать и пялились на ее мини-юбку и серебряные пальцы.

– Да, сэр, – почтительно ответила Аманда.

– Она плохо повлияет на Рен, – сказала, подойдя к нам, Нуэла. – Рен слишком легко поддается влиянию. Нужно поселить ее у Бернис.

– Нет! – сказала я. – Это я ее нашла!

Бернис пронзила меня взглядом. Аманда промолчала.

Адам Первый смотрел на нас. Он многое знал.

– Может быть, пусть решает сама Аманда, – предложил он. – Пусть она познакомится с семьями, где ей предлагают жить. Это решит вопрос. Так будет справедливо, верно ведь?

– Сначала пойдем ко мне, – сказала Бернис.


Бернис жила в кондоминиуме «Буэнависта». Вертоградари не то чтобы владели зданием, потому что собственность – это зло, но каким-то образом его контролировали. Выцветшие золотые буквы над дверью гласили: «Роскошные лофты для современных людей», но я знала, что никакой роскоши тут нет и в помине: в квартире Бернис сток душа был засорен, кафель на кухне потрескался и зиял пустотами, как выбитыми зубами, в дождь капало с потолка, ванная комната была склизкой от плесени.

Мы трое вошли в вестибюль, где сидела вертоградарь-консьержка, женщина среднего возраста, – она распутывала нитки какого-то макраме и нас едва заметила. На этаж Бернис нам пришлось карабкаться по лестнице – шесть пролетов, – потому что вертоградари лифтов не признавали, разве что для стариков и паралитиков. На лестнице валялись запретные объекты – шприцы, использованные презервативы, ложки и огарки свеч. Вертоградари говорили, что в здание по ночам проникают жулики, сутенеры и убийцы из плебсвилля и устраивают на лестнице отвратительные оргии; мы никогда ничего такого не видели, только однажды поймали тут Шекки и Кроза с дружками – они допивали вино из найденных бутылок.

У Бернис был свой пластиключ; она открыла дверь и впустила нас. В квартире пахло, как пахнет нестираная одежда, если ее оставить под протекающей раковиной, или как хронический насморк других детей, или как пеленки. Через все эти запахи пробивался другой аромат – густой, плодородный, пряный, земляной. Может быть, он проникал по вентиляционным трубам из подвала, где вертоградари выращивали грибы на грядках.

Но казалось, что этот запах – все запахи – исходит от Ивоны, матери Бернис. Ивона сидела на истертом плюшевом диване, словно приросла к нему, и пялилась на стену. На ней, как всегда, было мешковатое платье; колени покрыты старым желтым детским одеяльцем; светлые волосы безжизненно свисали вокруг мучнисто-белого круглого мягкого лица; руки были неплотно сжаты в кулаки, словно кто-то переломал ей все пальцы. На полу красовалась россыпь грязных тарелок. Ивона не готовила: она ела то, что ей давал отец Бернис, или не ела. Но никогда не убирала. Она очень редко что-то говорила; вот и сейчас молчала. Правда, когда мы прошли мимо, у нее в глазах вроде бы что-то мелькнуло, так что, может, она нас и заметила.

– Что с ней такое? – шепотом спросила Аманда.

– Она под паром, – шепнула я в ответ.

– Да? – шепнула Аманда. – А с виду как будто совсем упоротая.

Моя собственная мать говорила, что мать Бернис «в депрессии». Но моя мать не настоящий вертоградарь, как вечно твердила мне Бернис, потому что настоящий вертоградарь никогда не скажет «в депрессии». Вертоградари считали, что люди, ведущие себя как Ивона, – они вроде поля под паром: отдыхают, уходят в себя, накапливая духовный опыт, собирая энергию к моменту, когда взорвутся ростом, как бутоны по весне. Это только снаружи кажется, что они ничего не делают. Некоторые вертоградари могли очень подолгу находиться «под паром».

– А где я буду спать? – спросила Аманда.

Мы осматривали комнату Бернис, когда явился Бэрт Шишка.

– Где моя маленькая девочка? – заорал он.

– Не отвечайте, – сказала Бернис. – Закройте дверь!

Мы слышали, как он ходит в большой комнате; потом он зашел к нам в комнату и схватил Бернис. Он стоял, держа ее под мышки на весу.

– Где моя маленькая девочка? – повторил он, и меня передернуло.

Я и раньше видела, как он это проделывает, и не только с Бернис. Он просто обожал хватать девочек за подмышки. Он мог зажать кого-нибудь из девочек за грядками с фасолью во время переселения улиток и притвориться, что помогает. А потом пустить в ход лапы. Он был такой мерзкий.

Бернис извивалась и корчила злобные гримасы.

– Я не твоя маленькая девочка! – заявила она, что могло означать: «Я не твоя», «Я не маленькая» или «Я не девочка».

Бэрт воспринял это как шутку.

– А где же тогда моя маленькая девочка? – сказал он упавшим голосом.

– Оставь меня в покое! – заорала Бернис.

Мне было жаль ее, и еще я понимала, как мне повезло: Зеб вызывал у меня разные чувства, но мне никогда не приходилось его стыдиться.

– Пойдем теперь к тебе, – сказала Аманда.

Так что мы двое снова спустились по лестнице, а Бернис, еще краснее и злее, чем обычно, осталась дома. Мне было жаль ее, но не настолько, чтобы отдать ей Аманду.


Люцерна не слишком обрадовалась, узнав про Аманду, но я сказала, что это приказ Адама Первого; так что она ничего не могла поделать.

– Она будет спать в твоей комнате, – строго сказала Люцерна.

– Она не против, – ответила я. – Да, Аманда?

– Конечно не против, – сказала Аманда.

Она умела говорить очень вежливо, но получалось так, что это она делает одолжение. Люцерну это задело.

– И ей больше нельзя носить эту ужасную крикливую одежду, – добавила Люцерна.

– Но это совсем новые вещи, – невинно заметила я. – Нельзя же их взять и выбросить! Это будет расточительство.

– Мы их продадим, – сказала Люцерна сквозь зубы. – Деньги нам пригодятся.

– Деньги нужно отдать Аманде, – заметила я. – Ведь это ее вещи.

– Я не возражаю, – тихо, но царственно произнесла Аманда. – Они мне ничего не стоили.

Потом мы пошли ко мне в закуток, сели на кровать и засмеялись, зажимая рот рукой.

Когда Зеб вернулся домой тем вечером, он ничего не сказал. Мы сели ужинать вместе, и Зеб, жуя запеканку из соевых гранул с зеленой фасолью, смотрел, как Аманда с серебряными пальцами, склонив грациозную шею, деликатно клюет свою порцию. Она еще не сняла перчаток. Наконец он сказал:

– А ты, однако, себе на уме!

Голос был дружелюбный – таким он говорил «молодец», когда я выигрывала в домино.

Люцерна, которая в этот момент накладывала ему добавку, застыла, и половник застыл над тарелкой, словно какой-то детектор металла. Аманда взглянула прямо в лицо Зебу, широко распахнув глаза.

– Простите, сэр, что вы сказали?

Зеб расхохотался.

– Да у тебя талант, – сказал он.

17

С тех пор как Аманда поселилась с нами, у меня словно появилась сестра, только еще лучше. Ее одели в одежду вертоградарей, так что она теперь с виду ничем не отличалась от нас и пахнуть скоро начала так же.

В первую неделю я водила ее и все показывала. Отвела ее в уксусную, в швейную, в спортзал «Крути-свет». Спортзалом заведовал Муги; мы прозвали его Мускул, потому что у него остался только один мускул. Но Аманда с ним все равно подружилась. Она умудрялась подружиться со всеми, потому что спрашивала у них, как надо делать то или это.

Бэрт Шишка объяснил ей, как переселять слизняков и улиток из сада: их надо было перебрасывать через перила на улицу. Предполагалось, что они уползут прочь и найдут себе новые дома, но я-то знала, что их тут же давит проезжающий транспорт. Катуро Гаечный Ключ, который чинил водоснабжение и все трубы, показал ей, как работает канализация.

Фило Туман ей почти ничего не сказал, но все время улыбался. Вертоградари постарше говорили, что он перешел границы языка и ныне странствует с Духом, но Аманда сказала, что он просто нарик. Стюарт Шуруп, который делал нашу мебель из вторсырья, не очень любил людей вообще, но Аманда ему понравилась.

– Она хорошо чувствует дерево, – сказал он.

Аманда не любила шить, но притворялась, так что Сурья ее хвалила. Ребекка звала Аманду «миленькой» и говорила, что она умеет ценить вкус еды, а Нуэла восторгалась ее пением в хоре «Бутоны и почки». Даже Сухая ведьма – Тоби – светлела лицом при виде Аманды. Подлизаться к Тоби было труднее всего, но Аманда вдруг заинтересовалась грибами, помогала старой Пилар печатать пчел на этикетках для меда и тем завоевала сердце Тоби, хоть та и старалась этого не показывать.

– Что ты так ко всем подлизываешься? – спросила я у Аманды.

– А иначе ничего не узнаешь, – ответила она.


Мы многое друг другу рассказывали. Я рассказала ей про своего отца, про наш дом в охраняемом поселке «Здравайзера» и как моя мать убежала с Зебом.

– Надо думать, она по нему мокла, – сказала Аманда.

Мы шептались об этом в своем закутке, ночью, лежа совсем рядом с Зебом и Люцерной, так что не могли не слышать, как они занимаются сексом. До Аманды я считала, что это позор, но теперь думала, что это смешно, потому что Аманда так думала.

Аманда рассказала мне про засуху в Техасе – как ее родители потеряли свою франшизу «Благочашки» и не могли продать дом, потому что его никто не покупал, и работы не стало, и в итоге они оказались в лагере беженцев, где были старые трейлеры и куча текс-мексов. Потом очередной ураган уничтожил их трейлер, и отца убило летящим куском железа. Куча народу утонула, но Аманда с матерью держались за дерево, и их спасли какие-то люди в лодке. Они были воры, сказала Аманда, искали, что можно спереть, но сказали, что отвезут Аманду с матерью на сухую землю и в лагерь, если те согласны меняться.

– На что меняться? – спросила я.

– Просто меняться, – ответила Аманда.

Лагерь оказался футбольным стадионом, где разбили палатки. Там шла оживленная торговля: люди были готовы на что угодно за двадцать долларов, рассказывала Аманда. Потом мать заболела от плохой воды, а Аманда – нет, потому что менялась на газированную воду в банках и бутылках. И лекарств в лагере тоже не было, так что мать умерла.

– Многие просто срали, пока не сдохнут, – сказала Аманда. – Знала бы ты, как там пахло.

После этого Аманда сбежала из лагеря, потому что все больше народу заболевало, и никто не вывозил дерьмо и мусор, и еду тоже не привозили. Аманда сменила имя, потому что не хотела, чтобы ее отправили обратно на стадион: беженцев должны были сдавать внаем на разные работы, без права выбора. «Бесплатных пирожных не бывает», – говорили люди. За все так или иначе приходилось платить.

– А какое имя у тебя было раньше? – спросила я.

– Типичная белая рвань. Барб Джонс, – ответила Аманда. – Так по удостоверению личности. Но теперь у меня нету никакой личности. Так что я невидима.

Ее невидимость – еще одно качество, которое меня восхищало.

Тогда Аманда вместе с тысячами других людей пошла на север.

– Я пыталась голосовать, но меня подвез только один чувак. Сказал, что он разводит кур. Он сразу сунул руку мне между ног; если мужик этак странно дышит – так и знай, что сейчас полезет. Я придавила ему глазные яблоки большими пальцами и быстро выбралась из машины.

Она так рассказывала, словно в Греховном мире придавить большими пальцами чужие глазные яблоки было в порядке вещей. Я подумала, что хорошо бы этому научиться, но решила, что у меня не хватит духу.

– Потом мне надо было перебраться через стену, – сказала она.

– Какую стену?

– Ты что, новости не смотришь? Они строят стену, чтобы не пускать техасских беженцев. Одного забора из колючей проволоки оказалось недостаточно. Там были люди с пистолетами-распылителями – за стену отвечает ККБ. Но они не могут патрулировать каждый дюйм – дети текс-мексов знают все туннели, и они помогли мне перебраться на другую сторону.

– Тебя могли застрелить, – сказала я. – А что было потом?

– Потом я добралась сюда, отрабатывая всю дорогу. И еду, и барахло. Это дело небыстрое.

Я бы на ее месте просто легла в придорожную канаву и плакала, ожидая смерти. Но Аманда говорит: если человек чего-то по-настоящему хочет, он найдет способ это заполучить. Она говорит, что предаваться отчаянию – напрасная трата времени.


Я боялась, что другие дети вертоградарей невзлюбят Аманду: она ведь из плебратвы, а они наши враги. Бернис, конечно, ее ненавидела, но не смела этого показать, потому что все остальные в Аманде души не чаяли. Ведь никто из детей вертоградарей не умел танцевать, а Аманда прекрасно знала все движения – у нее бедра были как будто на шарнирах. Она учила меня танцевать, когда Люцерны и Зеба не было дома. Под музыку из своего фиолетового телефона – она прятала его в нашем матрасе, а когда карточка кончалась, воровала другую. Еще она прятала смену яркой плебсвилльской одежды и, когда нужно было украсть что-нибудь, переодевалась и шла в торговый центр Сточной Ямы.

Я видела, что Шеклтон, Крозье и все старшие мальчики в нее влюблены. Она была очень хорошенькая – с золотистой кожей, длинной шеей, большими глазами. Правда, мальчишки и хорошенькой девочке могли крикнуть: «Соси морковку!» или «Мясная дырка!» У них в запасе было множество отвратительных дразнилок для девочек.

Но не для Аманды: ее они уважали. Она носила при себе кусок стекла, замотанный с одной стороны изолентой – чтобы держать, и говорила, что он не единожды спас ей жизнь. Она показала нам, как ударить мужика в пах, как подставить ему ножку и потом пнуть под подбородок, чтобы сломать ему шею. Она сказала, что таких приемов, которые можно использовать, если что, – уйма.

Но в дни празднеств и на репетициях хора «Бутоны и почки» она была как будто самой набожной. Можно подумать, что ее в молоке искупали[12].

8

Пс. 13:1; Пс. 52:2.

9

Иов 38:4–7.

10

Из «Книги гимнов вертоградаря». Перевод Д. Никоновой.

11

Сведения о святых, почитаемых вертоградарями, см. в конце книги.

12

Песн. 5:12. Видимо, намек на Песн. 5:16: «уста его – сладость, и весь он – любезность».

Год потопа

Подняться наверх