Читать книгу Десять кругов - Марина Шухарт - Страница 2
Глава 1. Лимб
ОглавлениеЗа ночь я успела проковырять пальцем ноги дыру в пододеяльнике, и пока сирены продолжали орать, я пыталась развлечь себя тем, что старалась как можно быстрее вставлять в эту дыру то одну, то другую ногу. Быстро и бесшумно, чтоб не разбудить Дарвина или Пашку, которые спали рядом.
– Бам!
Сердце обрывается. Кажется, что это где-то рядом. Или, может, показалось?
Еще раз, раскатисто и с отдачей, что вздрагивают стекла и Дарвин, лежащий рядом:
– Ба-а-ам!
Говорят, что вероятность погибнуть от ракетного удара очень мала. Приблизительно такая же, как погибнуть в ДТП. И нас постоянно убеждают, что нас защищает ПВО, а ковровых бомбардировок по такому большому городу не будет.
– Мы не Алеппо, не Алеппо, не Алеппо… – я повторяю это как мантру.
Мне страшно так, что я почти физически чувствую, что седею.
А Пашка спит. Он просто продолжает спать. На полу, на матрасе, и пододеяльник у него смешной – с розовыми собачками.
В комнате спит мама. Однажды во время выстрелов я выбежала к ней, а у нее возле дивана баррикада из стульев.
– Что это, мам?
Она сонно хлопает глазами:
– Правило двух стен…
Это она из стульев себе сделала «вторую стену». Голова понимает, что никакая это не стена, но испуганное сердце поколотилось между спинкой дивана и ножками перевернутых стульев, поколотилось и смогло затаиться, как птичка. И мама стала спать спокойнее.
Папа спал в третьей комнате. Спал, на всякий случай, всегда в спортивных штанах, заложив носки и паспорт в карман. Нет, первые дни он и вовсе пытался спать одетым, чтоб, если что, сразу можно было встать и пойти спасать нас всех, но пока лежишь одетый – сон не идет. И носки он стал снимать. И свитер.
Раньше мы жили по разным квартирам. Я и Дарвин, папа с мамой, Пашка. А сейчас вдруг как будто слиплись. Вместе не так страшно. Хотя что я говорю? Страшно, очень страшно.
А бедный Пашка и вовсе вынужден болеть за две семьи: на другом конце города так же сидят вместе и сильно боятся пожилая мать и сестра. Иногда он выезжает к ним, а пока нет Пашки, я вообще не сплю и плачу ночь напролет. Пока он рядом – меня будят только тревоги. Интуиция, что ли, но я научилась просыпаться за пять минут до тревоги. И плачу я реже, пока Паша рядом. Только когда совсем накрывает…
– Ба-а-ам!
Я выползаю из-под одеяла, поднимаю плотную штору. Знаю, что нельзя, но это инстинкт, который невозможно победить, и смотрю в сереющее утро – вдруг где-то поднимается дым? Вдруг это рядом?
Оконные стекла заклеены. Одно – совсем наглухо: и ради защиты, и ради светомаскировки. Как будто ракета не станет лететь туда, где темно! Второе – медицинским лейкопластырем. На третье пластыря не хватило, оклеивали скотчем. Долго спорили, как правильно: кто-то говорит, что можно просто крест-накрест, кто-то – что нужно оклеивать всю плоскость стекла. Мы спорили и сделали что-то среднее. Клеили щедро, но на все стекло все равно не хватило бы, а скотч – товар дефицитный. Как и куриная приправа, мука, дрожжи, спички, любые консервы.
Что уже сереет за окном – это даже как-то непривычно. Сидишь тут за этими плотными шторами, а миру все равно, что где-то есть бомбы и ракеты. Птицам без разницы, божьим коровкам, временам года. Так неужели уже весна? Такая салатовая, нежная. Сирень будет цвести скоро, но сначала – абрикосы.
– Бааааам!
Стекло дрожит, и вся комната как будто вдыхает и выдыхает вместе с взрывной волной. Дарвин, так и не раскрыв глаз, садится на постели. За последнее время он стал тревожным, скрипит зубами во сне, хнычет. Ему только три года, и я никак не могу и не хочу ему объяснять, что происходит. Но когда мы первый раз во время воздушной тревоги сидели в подвале какого-то супермаркета, а он ревел до спазмов, я тихо пообещала себе, что я должна сделать все, чтоб его защитить. Уберечь. Спасти. Не зря же я ждала его больше трех десятков лет. Мое маленькое кудрявое чудо!..
Прошло что-то около месяца с того времени, как мы сидели в подвале магазина. Супермаркет больше не пускает в подвал во время воздушных тревог. Просто объявляет тревогу и выгоняет людей на улицу. Да многие и сами бы не пошли – пообвыклись. Под вой сирен гуляют с детьми на площадках, весельчаки выбивают ковры.
Впрочем, я бы и сама тоже больше не пошла бы в тот подвал. И Дарвин тоже. Хоть и привыкнуть не могу…
И вот сейчас, под вой сирены и взрывы, хватаю Дарвина, такого маленького, такого теплого, на руки и несу в прихожую. Тут уже больше месяца лежат диванные подушки. Когда совсем страшно, я иду сюда, сижу на них, качаю Дарвина, как младенца, на руках и стараюсь не реветь. Рядом мой рюкзак – тревожный чемодан с документами, вещами первой необходимости. Две бутылки воды. Вся моя жизнь должна вместиться в этот чемодан, если что. И жизнь Дарвина, так как больше мне не утащить. А если надо – и чемодан брошу, буду тащить малыша.
Я живу в большом городе. В детстве тут даже двор казался громадным. Квартал – вообще не обойти: там – качели, там – два детских сада, а вот там, только не говорите никому, до сих пор должен лежать секретик под стеклышком. А бомбоубежища рядом нет… И подвала в доме – тоже. Соседи, вот, по ночам бегают в подвал соседнего дома. Вообще туда посторонних не пускают, только своих, но они как-то выпросили, выплакали, вот их и пускают. И по первой тревоге ночью они идут – я часто слышу, как они быстро собираются, роняют что-то, потом обязательно хлопают дверью. Идти ночью нужно быстро – комендантский час. И обратно уже не выйти, даже если будет отбой тревоги. Так и сиди до утра. А тревоги каждую ночь, так что они каждую ночь идут в подвал и сидят там, вместе с десятком посторонних людей. В одну ночь решили не идти, так десятилетняя соседская девочка под вой сирены не выдержала, так рыдала, что Дарвин, опять же, проснулся.
А вот мы никуда не бегаем. Даже в прихожую. Каждый лежит в своей постели и делает вид, что спит. Только когда совсем страшно – можно в прихожую.
Скрипнула дверь. Подсвечивая дорогу телефоном, выглядывает мама.
– Ты слышала?
– Да…
Сидим рядом, обе смотрим в телефоны.
– Пока ничего не пишут. Может, это ПВО?
– И не напишут, нельзя сейчас ничего писать, утром в официальных источниках скажут…
– Наверное, опять по железной дороге.
– Инфраструктурный объект. Все время так пишут – пострадал инфраструктурный объект.
Зачем мы говорим все эти глупости? Почему мы сидим тут ночью? Как мы дожили до этого? Такого просто не могло с нами случиться!
И вдруг я начинаю плакать. Дарвин коротко вздрагивает. А мама замирает на мгновение, смотрит пристально и подслеповато и вдруг начинает гладить меня по голове, как ребенка. Только быстро-быстро, как будто чем быстрее – тем легче пройдут мои страхи и слезы. И рука у мамы такая горячая, что кажется, ею можно растопить все льды Антарктики.
– Доченька, доченька, ну что ты плачешь? Скоро уже весна совсем теплая будет, пойдете с Дарвином гулять, сирень нарвете, а может, нужно просто какой-то фильм посмотреть или что-то вкусное съесть? Ты же не ешь ничего. Давай я пончики сделаю? Ах, муки мало! Но можно сделать. Или, может быть, компот сварить? Помнишь, мы в том году вишню морозили, много осталось… И Дарвин компот попьет. И Пашка. Пашка любит компот?
И говорит мама тоже быстро. И все какую-то чепуху. И слезы у меня все текут и текут, аж зло берет. На себя, на весь этот мир.
– Мам, давай уедем, так страшно…
– Куда?
– Ну, в Германию, например.
– Жить в лагере беженцев, с ребенком?
– Почему в лагере? Папа говорил, там какие-то родственники есть. Или вот в Болгарию поехали бы. Там сейчас в отелях селят.
– Денег нет, доченька. И родственники совсем далекие, кто нас там будет долго держать…
– Хоть что-то найдем! Мама, так страшно. Там хоть не бомбят. Хоть в лагере, хоть где. А в Германии, папа говорил, можно немножко пожить. Мы немного поживем и вернемся. Я так боюсь, мамочка…
Вот так и сидим, ревем, и маленький Дарвин спит на руках, порой совсем тихонько вздрагивая. В прихожей почти не слышно сирены. Только холодильник иногда утробно рычит, и доносятся из подъезда какие-то ворчания, похлопывания, гул – дом, даже если в нем все спят, всегда полон звуков. А если не спят и плачут в прихожей, он тоже тревожится. Как живой.
Почти все квартиры сейчас пусты. Кто мог – уехал за границу, кто-то поехал к родным, жить вот так же, кучкой, в тесноте, зато рядом. Вместе.
– Отбой тревоги, – говорит мама и встает с подушек, опираясь о стену.
Видимо, за окном уже совсем светло, так как и в квартире с плотно завешенными окнами появился какой-то серый дымчатый морок. В этой дымке я вот так и сижу на полу, сжимая на руках спящего сына, и смотрю через приоткрытую дверь, как мама что-то делает на кухне, включив маленькую лампу над плитой и стараясь не особо шуметь. На ней целая гора одежды – теплая пижама, толстовка, халат, теплые толстые носки гармошкой. В квартире действительно холодно. А еще вот эта серая дымка квартиры за глухими шторами и постоянный вой сирен – они тоже как будто заставляют весь мир остывать, стекленеть. Но я, например, не люблю носить гору одежды. Когда мне становится холодно и страшно, я беру маленькое одеялко Дарвина и накидываю его на голову. Как будто я в домике. Как будто в этом домике мне не страшны ракеты.
Сирены снова начинают выть. Просыпается малыш Дарвин. Он ничего не понимает, он просто по привычке бежит сразу на кухню и сидит там, как взрослый, закинув ногу на ногу, дожидаясь, когда ему нальют стакан кефира.
Пашка обычно просыпается только к полудню. Мы с Дарвином успеваем и позавтракать, и наиграться, и поплакать при звуке сирен. Если Пашка не просыпается слишком долго, Дарвин бежит к нему и сам забирается под одеяло, начинает щекотать. И Пашка спросонья смеется подхрипшим голосом, говорит что-то веселое. Обычно это приятный, какой-то по-домашнему милый момент дня. Даже если воет сирена…
– Асльо? – спрашивает Дарвин. На его тарабарском наречии это значит «щекотно».
– Асльо! – подтверждает тогда Пашка. И они хихикают.
А бывает, что Пашка просыпается сам, выходит с неизменным «Доброе утро!» из спальни, идет умываться.
– Как спалось?
Может быть, это большой секрет, но Пашка глуховат. Оттого и спит так крепко. И нервы у него железные. А может, просто верит, что его хранит его еврейский бог. Или, может быть, просто верит в статистику, что вероятность погибнуть от ракетной атаки не больше, чем в ДТП. Не знаю. Но он спит крепко и всю ночь. Под сирену и взрывы. И в телефон не смотрит ежеминутно, как я. Что там может быть такого интересного, чтоб ночью не спать? Все равно можно утром прочесть.
При виде Пашки я опять впадаю в легкую истерику:
– Ночью опять взрывы были…
– А, я, кажется, слышал сквозь сон.
– Паш… – подхожу, падаю на теплое плечо и реву так, что голова начинает кружиться. – Я больше не вынесу. Когда все это окончится?!
– Скоро! – уверенно говорит он, и мы идем на кухню.
На завтрак – гренки. Собственно, только это и осталось. Дохода ни у кого нет, только родительская пенсия. Мы с Пашкой уже давно без работы. Я понемногу трачу деньги Дарвина, которые мне начисляли как декретные. А думала, что отложу – ведь когда-то там будет школа, траты, хлопоты… Будут ли? Когда? Все кажется другим миром, другой жизнью.
Потому и едим много хлеба и яиц. Мама иногда делает пирожки. Нет, еще не голод, но уже все не так, как раньше. Все – не так.
Папа входит на кухню и требует, чтоб все пробовали сало, сам солил. Мы пробуем, хотя никто сала не хочет. Да и вообще кусок в горло не лезет. Дарвин втихаря таскает печенье, что запасли для него. Хоть какая-то радость ребенку.
– Бам!
– Вы слышали?
– Это мусоровоз, все нормально… Или, может, крыша опять, вроде еще не починили, так и стучит.
– Да какой же мусоровоз, так громко!
– Какой мусоровоз? Это грузовик, вон там!
– Посмотрите, а тревоги нет?
– Да нет же! Я смотрела!
– Зачем вы так громко?! Я больше не могу, не могу, не могу…!!!
Мне кажется, что родные ужасно кричат. Каждый громкий звук – стук ножа, шипение воды в чайнике, голоса – все впивается мне в нервы осколком. Разве можно так кричать, если где-то летят ракеты? Если где-то слышны взрывы? Если где-то один человек стреляет в другого?! Мне физически больно от звуков. Я убегаю в спальню и накрываюсь маленьким одеялком Дарвина. Трясусь всем телом. И даже не плачу – тихонько вою:
– Не хочу, не хочу, не хочу! Остановите это все! Этого не может быть!!!
Минут через пять входит Пашка. Тихо берет меня за руку и спрашивает:
– Может, и правда, пока поедешь в Германию?
– Куда, кому я там нужна? – спрашиваю горько, не снимая одеяла с головы.
Наверное, Пашке кажется, что он сейчас говорит с приведением. Добрым, глупым, вечно плачущим приведением под одеялом.
– Можно к Тоне, у нее там комната есть. Посидишь немного, успокоишься, поспите с Дарвином хоть раз без сирен и взрывов. А потом, через месяц-другой, может, все успокоится и приедете обратно…
– Как я с ребенком на эвакуационном поезде? Мы же дальше поликлиники еще и не бывали нигде…
– Можно автобус поискать, сейчас вроде есть перевозчики.
– Дорого…
– Ну, деньги пока есть, посмотрим.
– А там я как буду, у Тони? Нам есть надо, вещи, одежда, мыло, в конце концов…
– Я немного дам на первое время. И Тоня поможет.
Пашка достает телефон, начинает что-то в нем смотреть:
– Ну, вот, автобус до Штутгарта, есть места. Или вот, в Берлин… Ты бывала в Берлине?
Я выбираюсь из-под одеяла, подхожу к окну. Чтоб не смотреть на Пашку зареванными глазами, я всматриваюсь куда-то в серо-салатовую даль. Окно спальни выходит на балку, усеянную маленькими частными домами, а за ней – другой огромный проспект. Раньше по ночам он так красиво светился окнами домов, фонарями. Глядя на него, я фантазировала, что это огромное ожерелье, которое потеряла какая-то исполинская дева. Шла и обронила. И вот оно лежит и отблескивает, ярче звезд. А еще чуть дальше – женский монастырь. Я его не вижу, но слышу его колокола, звук которых, как громадный голосник гитары, усиливает балка. Иногда я думаю: если натянуть струны между моим окном и куполами, то можно было бы исполнить славный рок-н-ролл!
Ненавижу колокола. Первое время, когда система оповещения в городе работала плохо, колокола звенели вместе с сиренами. И звук этот был самым больным и тревожным, что я знаю. Церковные колокола, что сообщают о беде.
– На 12-е уже билета нет, пока я смотрел другие направления – выкупили, – голос Пашки возвращает меня в реальность. – На 17-е есть. Четыре билета пока…
Мы переглядываемся. Мне больно на него смотреть. Нужно принимать решение. Важное, судьбоносное. Которое, возможно, унесет меня далеко и, может быть, навсегда. А решать страшно. Я не хочу, не умею решать. Я просто маленькая мама маленького мальчика, я хочу под одеяло…
– Брать? Пока есть…
– Бери!
Я как будто падаю в омут. И подхватывает меня течение и несет, и бьет о какие-то подводные камни, и душит, и топит, и уносит все дальше, дальше, дальше…
Вот так, наверное, души проходят лимб. Сначала болото, тоска, страх, одиночество. Потом – вот такой водоворот, а куда тебя унесет – и сам не знаешь. Ведь лежат на весах все добрые и злые дела твои, и какие перевесят – никто не скажет наперед.
Последние дни дома пролетели как-то особенно быстро и горько. Я до последнего не хотела собирать чемодан. Может, не ехать? Или ехать? А если опять будут бомбить? А если наступление?
– Мама, что же будет? Пап?
Они утешали, что поедут следом. Или что я пересижу где-то и скоро вернусь. Что все наладится, что меня никто не бросит. Есть же еще родня… Найдем выход!
Помню, мама однажды вечером не могла дозвониться тетке в Харьков. День, еще день… А потом номер ответил и задыхающаяся тетка прокричала в телефон:
– Не могу говорить! Мы… ум…дим…раем!
– Что? – мамин голос звякнул, как расколовшееся блюдце. – Что?!
Связь оборвалась. Мама долго бродила, как во сне. А меня просто трясло, как в лихорадке. Умираем? Удираем? Что она сказала?
Оказалось – удираем. Они бежали, когда от попадания снаряда взорвался соседний дом. Убежали в какой-то поселок. Говорили, что там пока тихо.
Я плакала по ночам. Вот – предпоследняя ночь в своей постели. Потом будет последняя…
Перед моим отъездом мы посадили во дворе дуб. Пашка ходил кругами и, наверное, тоже тихонечко плакал. Купив билет, он сразу же возненавидел сам себя – что отпускает, что не может с нами, что нет сил помочь тут, защитить, закрыть своим худым телом, спрятать. Мама возилась в земле. Папа, как всегда, командовал. Дарвин пытался удрать на детскую площадку. А я изображала собственную пользу общему делу – фотографировала, бегала с ведром и водой.
Перед уходом я потрогала листик высаженного дубка и пообещала:
– Увидимся!..
Бедное маленькое дерево, переживи все невзгоды, прошу тебя! Держись, крепни, всем ветрам назло! Выживи! Защити папу и маму!