Читать книгу Долгая жизнь камикадзе - Марина Тарасова - Страница 11
Часть первая
После мая наступит апрель
10
ОглавлениеНаступила новая осень. Над деревянным убожеством улицы Дурова (большого фокусника – в четырнадцатом году он предложил снаряжать дельфинов взрывчаткой, бомбами, и превращать их в живые торпеды для подрыва немецких подводных лодок), над окружающими ее переулками и наступающей на них Марьиной Рощей, над расщепленной и разбитой геометрией бытия совершенно не слышен был шум другой рощи, дерев, облепивших давно сгинувшие монастыри, с тонкой росистой свирелью листвы, с прозрачной брусничной кровью, которую сцеживает солнце, с сарафанами ромашек, свистульками сучков, шелковой муравой.
Деловитый, уже в штатском, отец, появляющийся с неизменным тортом в руке раз в месяц-два, как отбывающий повинность, словно заявляющий права на нее, Женю, равнодушно-рассеянно спрашивал: «Ну как ты, дочь моя?» Бабушка роптала: «Хоть бы платьице купил, она же девочка, туфельки какие-никакие парусиновые. Двадцать рублей алименты платит. Что на них можно?» Да и по тогдашним ценам это был мизер…
– А ты чего ожидала? – злобно вскидывалась мать.
В коридоре она что-то выговаривала отцу, а тот не сдавался:
– Надо было аттестат мой военный получить, а не в партком бегать, фефела, – взвивал свой высокий голос, переходя чуть ли не на визг.
– Ты меня, знаешь, не оскорбляй, возмущалась Тамара. – Я без дела не сидела, кровь для фронта сдавала. Я почетный донор.
– Сколько вы можете выяснять отношения, – пыталась утихомирить их бабушка, – ведь все давным-давно сказано.
Наступили серые мокрые мартовские дни. Весна – как свежая рана: только побалует солнышко и сразу покроет лужи марлевый снег.
Женя в первый раз за детство идет с отцом в цирк… Старинное красно-белое здание возле самого главного в городе пятнистого тюбетеечного рынка, источающего полузабытые Женей азиатские запахи урюка, пряностей и сладостей – в черно-белых контурах Цветного бульвара. Ворон в жилетке, в коротком фраке… снеговик в кастрюльке вместо котелка на белой тающей голове – не будь таким простецом, был бы похож на Чарли, Шарло; Женя видела его в кино. Тут фишка, как сказали бы сейчас, в том, что Чарли – неудачник, грустный человек в смешных обстоятельствах, за ним гоняются и воры, и полицейские, но никто не может рассердиться по-настоящему. Сколько в нем особого шика! Нельзя обозлиться на то, что прижимаешь к сердцу. На Трубную, обрамляющую широкую цирковую арену, где все не как в жизни: лучи прожекторов, танцующие под музыку гимнасты, похожие на вертящиеся пропеллеры, медведи на мотоциклах…
Но самое необыкновенное – это Карандаш, его неимоверный котелок, черная собачка. Клоун придумывает забавы, шутки, и зал отвечает ему веселым смехом, Женя елозит на стуле и не понимает, почему отец, в сером вигоневом свитере, так безучастно смотрит на арену, даже не улыбнулся ни разу. Она подскакивает на месте, вскрикивает. Отец ее одергивает, делает строгое замечание.
В антракте Женя захлебывается восторгом в буфете:
– Папа, он самый замечательный на свете, теперь я знаю!
– Кто? – Анатолий Алексеевич попивает ситро маленькими глотками.
– Как кто? Карандаш!
– Но он же клоун, – пренебрежительно парирует отец.
– Он лучше всех, – отряхивая с платья крошки, убежденно повторяет Женя. – Только товарищ Сталин лучше.
Тут отец больно шлепает ее по губам.
– Ты соображаешь, что говоришь?! Сравнила. – Он оглядывается по сторонам. Он все делал с оглядкой.
Всю недолгую дорогу с Цветного на 3-ю Мещанскую он бубнит нотацию, жестко выговаривает Жене за поведение в общественном месте. Но Женя и не слушает, ее пьянит восторг от представления.
– Я бы хотела быть, как Карандаш. Что-нибудь такое придумывать, разные штуки, чтобы все смеялись…
– Вот уж не думал, – недовольно заводит отец, – что моя дочь хочет кривляться, как клоун. Какая дурацкая мечта!
– Он и не кривляется. – Женя обиженно поджимает губы.
Позже она удивлялась, ее язвительный отец, насмешник, но такой недобрый, делано восхищаясь артистами, певцами, Вертинским, Изабеллой Юрьевой, судит о них амикошонски, чуть ли не на равных. «Какие такие у него заслуги? Технарь, каких тысячи. Ведь даже в войну – не летал, был самолетной обслугой. Ухитрился отсидеться в пекле. Ну да, был ранен».
Дома Женя рассказала бабушке про поход в цирк:
– Я сказала, какой замечательный Карандаш, а он меня ударил по губам, больно.
– Почему же он тебя ударил? – Бабушка темнеет лицом.
– Я сказала – лучше Карандаша только товарищ Сталин.
Надежда Николаевна улыбается, вздыхает. Прижимает Женину голову к своей груди.
– Ну ладно, успокойся. – И, затянувшись папиросой, говорит: – Кроме бабушки, у тебя никого нет.
– А тети?
– Еще тети, – добавляет неохотно.
Тамара устроилась лаборанткой, и теперь Женя частенько оставалась одна. Бывало, она восхищенно рассматривала бабушкины незаконченные вышивки, ришелье на скатерке и салфетках; сама она не умела управляться с иголкой, с ниткой, даже не могла зашить засаленного тряпичного лягушонка, получались грубые, черные стежки.
На нее смотрел глупыми глазенками приблудившийся котенок, забредший в их даже летом холодный коридор. Он царапался, не позволял себя погладить. На стене, на блеклых обоях, висел портрет деда с молодой бородкой, доброго, хорошего, по словам бабушки, но такого далекого в своей белой рубашке.
Наверно, и вправду хорошо бывает только в сказках, там все теплое, близкое. Можно потрогать. А если все это придумать, сделать самой, надо попробовать, не бояться. Ее словно обступил неведомый веселый мир пестрых итальянских масок и фарфоровых, будто посыпанных сахарной пудрой, японских.
Она взяла в руки обструганное легкое, белое полено, ласково его погладила. Она сделает лобик, вырежет острый нос, как у ее папы. Сделает себе деревянного друга, Буратино. Это совсем нетрудно. Она сумеет. Женя взяла топорик, хотела сделать первый надрез и вскрикнула – кровь густой струйкой полилась из руки, чуть пониже указательного пальца. Вывалились топор и полено. Ее пронзила не столько острая боль, сколько собственное бессилие. Веселые курносые маски на глазах превращались в мексиканских идолов, проткнутых человеческими волосами, в страшилищ древних славян и северных народов, сотворивших шаманский круг. Измазав правую руку, она пыталась зажать серповидную ранку, но кровь лилась и лилась на ее байковое платье, на пол. Котенок подбежал, жалко смотрел на нее. Женя испугалась, что он станет лизать кровь: «Пошел отсюда, Безымянка!» Жаркая мечта о братишке, о друге, рухнула, испарилась. Из глаз сыпались горячие кругляки слез.
Невоплощенный друг затерялся в океане неживой материи, о котором Женя ничего не знала, только смутно его чувствовала. Она притерпелась к боли, сроднилась с одиночеством белого чурбачка, который все равно огнем будет гореть.
Ну и пусть… чем сильнее текла кровь, тем слабее становилась боль. Женя не позвала соседку, не побежала открыть заскорузлый кран в закутке возле уборной. Никто ей не поможет, ни соседи, ни портрет деда на стене. Она так и стояла в лужице крови, боясь испачкать диванчик. Ей хотелось не быть. Вспомнились слова матери. Это, конечно, ей она пожелала смерти. Женя уже наслаждалась собственным страданием, размазывала его по лицу вместе со слезами. «А кому же еще пожелала? Сказала, что не ей. А кому же? Бабушке? Не может быть. Это ей – никому не нужной неумехе. Папе вот скучно с ней, потому что она не умеет говорить, как взрослая. Бабушка, конечно, любит. А что поделаешь? Приходится».
Перемещение в пространстве-времени было полным и достоверным: она сама стала ручейком крови, вытекающим из серповидной ранки на руке, нанесенной туповатым лезвием топорика для чурок, сама была завитком стружек – из него мог бы вырасти мальчик-дерево, выпустить побеги рук, с выскочившей зеленой листвой. Как японское искусственное деревце, которое Женя увидит много позже, уже в сегодняшнем своем бытии. Она сейчас сама оказалась там, а клятый черный пустырь, занесенный снегом, ударял хлопушками крыльев где-то далеко за ее спиной.
Уравнение Эйнштейна, так и не объявшее скручивание пространства.
…Она видела, как вбежала перепуганная бабушка, причитая, хватаясь руками, перепачканными Жениной кровью, за голову, за свои седые короткие волосы, – не до тряпки же ей было, – слышала ее хриплые возгласы: «Как ты могла? Как тебя угораздило?» Слышала свой виноватый голос: «Я хотела сделать Буратино. У папы Карло получилось!» – «Он же был столяр!» – в изнеможении вскрикивала бабушка. Вызвали врача скорой помощи, он аккуратно наложил шов…
На другой день пришел взвинченный, нервозный отец, и вдруг Женя увидела его не таким, каким он был тогда, фатоватым даже в дешевеньком пиджаке, а теперешним, с которым рассталась два часа назад, – с тонкими прядями, прилипшими к лысине, с выступающим на худом лице гоголевским носом.
– Я не знал, что моя дочка такая дурочка! – Он покрутил тонким пальцем у виска. – Это ненормально! Попросила, я бы купил тебе куклу. Я-то думал, тебе интересней книжки.
– Вот именно! – Тамара передернула плечами. Экстраординарность происшедшего пригасила тлеющую свару.
Куклу ей купили тети, нетяжелую, огромную, пищащую «мама – папа», но исправно закрывающую круглые глаза, с толстой щеточкой ресниц, похожей на холку черного казахского жеребенка.
– Перестань ее бранить! Унижать! – сердилась на отца Надежда Николаевна. – Ребенок чудом не потерял руку.
– Но не потерял же! Чего же кудахтать?
А уже через полчаса, попивая с бабушкой жидковатый чаек, Анатолий Алексеевич оживленно говорил:
– Прочитал «Молодую гвардию», такая сильная вещь. А как написана! Впервые, ты знаешь, так ярко показано комсомольское подполье. А какие герои, какие образы – один Олег Кошевой чего стоит, а Любка Шевцова? Вот кому надо подражать, – он повернулся к Жене, с туго забинтованной рукой. – А ты – «Буратино»! Просто смех.
Женя вспомнила, как две недели назад он так же упоенно говорил о каком-то Ромене Роллане, которого не переиздадут… Если же у бабушки с отцом мельком заходил разговор о Достоевском, неизбежно серой птичкой выпархивало слово «достоевщина».
Позже, когда Жене еще только приоткрылись бездны великого человека, его романы, отец, стряхивая с губ крошки от печенья, плескал в воздухе руками:
– Но это же невозможно читать, там все надуманно.
– Что надуманно? – вопрошала, не соглашаясь, Женя.
– Не бывает таких людей.
– Как же? А Раскольников, Соня Мармеладова.
– Ну сама посуди, – уже недовольно продолжал Анатолий Алексеевич, – человек – убийца, а Достоевский его чуть ли не Христом делает.
– Но он же осознал, раскаялся.
– И князь Мышкин – тоже христосик, – не слушал отец.
– Но он же раскаялся, – не отступала Женя. – Послушай: Раскольников, раскаянье – даже в фамилии.
Анатолий Алексеевич посмотрел на нее с недоумением, усмехнулся:
– Ну тогда поди убей старушку, – как каркнул. – Ведь старушку можно убить и без топора.
Отец достал папиросу, протянул портсигар бабушке. Смолили они беспардонно, Женя даже закашлялась. Разговор перешел на любимую тему, на театральные премьеры.
– Нет, ты должна это увидеть, Надя, в Еланской столько чувства, она посильнее Тарасовой.
Почему они судили-рядили об артистах, хотя сами были совсем другой коленкор?
– Если ты так любишь театр, – говорила Женя потом, – люди вообще готовы в массовке играть, стал бы осветителем, бутафором…
– Зачем мне быть пятой спицей в колеснице? – отмахивался отец.
Пораненная рука заживала, шов сняли; куда медленнее затягивался душевный рубец.
– Давай отнесем котенка, – сказала бабушка ветреным сентябрьским днем и отвела глаза.
– Как отнесем? – не поняла Женя.
– От него запах, гадит по углам, в песок не ходит.
– Он еще маленький, приучится.
– Нет, я решила. Мы и так в тесноте живем, разве нет?
– Конечно, отнесем, – подтвердила мать.
– Но кто же его кормить будет? Заботиться? – протестовала Женя.
– Добрые люди найдутся.
Выходит, они злые. Но спорить было бесполезно, Надежда Николаевна засунула котенка в клеенчатую кошелку, и они с Женей вышли со двора как бы на прогулку. Маленький кот глухо мяукал в заточении. Прошли по переулку вдоль деревянных, полудеревенских домов; бабушка остановилась у одного, обнесенного не частоколом, как остальные, а свежепоставленным сплошняком, взяла орущего звереныша за шкирку и, привстав на цыпочки, кинула Безымянку через высокий забор. Как бумажный пакет с мусором.
– Не надо! – кричала Женя. – Возьми его обратно! Он говорит, что мы предатели – на своем языке.
– Что ты знаешь о предательстве, – пробормотала бабушка.
И постепенно кошачий ор превратился в жалкое мяуканье, похожее на плач ребенка, может, потому, что они все дальше уходили от запомнившегося Жене нового забора.
Первые дни Женя напряженно ждала, что котенок сиганет через калитку, вернется если не к ним, так жестоко бросившим его на произвол судьбы, то хотя бы в их двор, и тогда она подберет его и никому уже не отдаст. Но этого не случилось. Женя тайком выходила в переулок, потому что ей было строго запрещено покидать двор, подходила к белому тесу еще не покрашенного забора, но как позвать Безымянку? Только – кис-кис, безответное кис-кис.
– Ему там хорошо, – успокаивала Надежда Николаевна, – словно безымянная душа вознеслась на небо.
«Получается, если он не может попенять, пожаловаться: что ж вы меня бросили – можно с ним так поступить? И она ничего не переменит, ее саму кормят-поят ни за что».
Теперь не с кем было перемолвиться словом, когда она оставалась одна. Не с радио же разговаривать? А из черной запыленной тарелки на стене, кроме бравых песен и бесконечной арии Снегурочки, звучали интересные передачи, рассказы про животных, о ручной рыси по кличке Мурзук, о тигренке Полосатике, его выкормили из соски, потому что у него погибла мама. Но больше всего ей нравилась сказка Чуковскго про отважного мальчика-лилипута Бибигона; размахивая свой крошечной шпагой, он всегда бесстрашно бросался на врага, к тому же был веселым проказником.
Прожужжала бабушке уши про Бибигона. «Что особенного? – смеялась над ней Надежда Николаевна. – Ну забияка, озорник».
Иначе отнесся к ее пылкой радиолюбви пришедший в день получки отец. Снимая промокший макинтош, он переглянулся с бабушкой и сказал с хитрой улыбкой:
– А почему бы тебе не написать Бибигону?
– Куда? – удивилась Женя.
– Как куда? На радио. А он тебе ответит.
– Ответит? Но я же не умею писать, только – читать.
– Ничего, бабушка напишет от твоего имени.
Не прошло и двух дней, как Женя сочинила сбивчивое письмо. Бабушка сказала, что не надо писать про котенка, которого они отнесли, зато Женя рассказала, как она хотела вырезать из полена Буратино, рассекла руку, но рука уже прошла. Она видела, что бабушка своим аккуратным почерком надписала конверт: «Москва, радио. Бибигону».
Ответ не заставил себя ждать. «Дорогая Женя Юргина! – писал ей Бибигон, – я рад был получить твое письмо. Не надо вешать нос! В нашей советской жизни все всегда налаживается и всех ждет радость. И твои мечты сбудутся, не унывай. Зачем тебе деревянные друзья, тебя будут окружать хорошие, интересные люди, они всегда придут тебе на выручку. Надо только быть упорной, честной и смелой. Не хвалиться – какая я! Потому что я – последняя буква в алфавите. Напиши, как ты готовишься к школе». В конце письма были написаны какие-то неуклюжие стихи.
Целый месяц Женя жила в счастливой эйфории переписки. Бибигон спрашивал, какие книжки она читает, советовал не увлекаться иностранными неправдивыми сказками, а прочитать повесть «Тимур и его команда». «Непременно прочитаю», – подумала Женя, она решила во всем слушаться Бибигона. И лишь на третьем или четвертом письме круглые печатные буквы показались ей знакомыми… она достала первомайскую открытку из берестяной шкатулки. Обман обдал ее жаром. Оказывается, Бибигоном был ее папа! Это он посылал ей письма с красивыми марками на конвертах! А она – тоже хороша! Как мальчик-лилипут может писать письма, которые больше него самого?
– А разве тебе было плохо, неинтересно? – улыбался отец. – Это же игра, так и относись к ней.
Но что-то клевало ноющее сердце.