Читать книгу Записки одной курёхи - Мария Ряховская - Страница 11

ЗАПИСКИ ОДНОЙ КУРЁХИ
О ЛЮБВИ

Оглавление

В шестьдесят пять лет у бабушки наконец началась счастливая жизнь. Позади остались годы работы прорабом в полутемных, залитых водой подвалах, где стояли холодильные установки и валялись оголенные провода, а она все боялась удара током.

Во-первых, выйдя на пенсию, она наконец смогла жить с дедом: бывшая против их совместной жизни свекровь умерла. Во-вторых, бабушка получила свой дом – с тремя солнечными террасами, в одной из которых солнце бывало утром, в другой – днем, в третьей – вечером. В горнице, рядом с печкой, стоял телевизор, по которому показывали еще одну бабушкину радость – элегантного патриота своей Родины штандартенфюрер Штирлица, давно жившего за границей и притом верного своей советской супруге!.. Дом деду в нарушение всех правил – до 1968 года горожане не могли иметь дома в деревне – выдали за инженерные заслуги на Волго-Доне и Куйбышевской ГЭС. В-третьих, к дому прилагался огород – источник земледельческих и кулинарных радостей, которые бабушка ценила больше всего.

Счастье по временам омрачалось только ее драками с дочерью, моей мамой. Мама говорила, что ей приходится есть, пока бабушка спит, потому что хозяйка дома экономит на ней. Зато меня бабуля кормила так, что я после обеда даже гулять не могла.

Бабушкина любовь и ненависть всегда выражалась с помощью еды. Папа говорит, что у бабушки религия такая – витаминизация. Ее религия не связывает небо и землю – она утверждает жизнь. Бабушка трижды в день совершает большой обряд моления и множество раз малые. Сколько раз я обнаруживала бабушку за кустом смородины, она запрокидывала голову и выдавливала себе в рот сок из плотно набитого ягодами марлевого мешочка! Это сопровождалось тихими словами благодарности всему сущему. В бабушкиных святцах, затертой тетради, имена святых выведены красным карандашом: С, Е, В1, В6, D, А, К. Сатана по имени Авитаминоз лыс, беззуб и обезображен рахитом (нехватка витамина К и D), отравлен холестерином.

Согласитесь, бабушкиной религии не хватало романтизма, сентиментальности и красоты. С мужеством пророка, оставленного последним учеником, бабушка терла, чистила, помешивала, парила и варила. То и дело она подкладывала мне яблоко или репку, ставила на стол сырники с шапочками сметаны и произносила проповеди о комбинациях белков и жиров.

Но больше всего бабушка любила картошку-синеглазку. Это была любовь с детства – а такую не пропьешь. Бабушка толкла из картошки пюре, пекла ватрушки и драники, жарила ее на чугунной, покрытой почернелыми слоями сгоревшего жира сковородке и оттуда же ела, не перекладывая в тарелку. Говорила, что самое вкусное – то, что пригорело. Взгляд при этом у нее останавливался, как при медитации. Это было наслаждение в чистом виде. И в самые урожайные годы бабушка жалела картошки на посадку, – а сажала одни «глазки». Сбор урожая осенью был ее любимой порой. Она, как крот, перерывала всю «усадьбу», бережно доставала картошки из земли и клала их в два мешка – в первый красивые, гладкие клубни, во второй – кривые и поменьше.

Толчок бабушкиной страсти был дан в голодные послереволюционные годы, когда она, подмосковная жительница, искала с другой девочкой на поле мороженые картофелины на колхозных полях. Бабушкина подруга считалась богатой: у них была корова. Две девочки ходили в конце марта по проталинам с лопатками. Бывало, там же и съедали добытое, очистив от гнили. Две-три картошенки относили немке Нине, помиравшей от туберкулеза в комнатушке при кухне, которую снимала ее мать. Однажды мимо бабушки и ее подруги ехал мужик. Он схватил девчонок и отвез в сельсовет. Хорошо, у бабушкиной подруги был отец: наутро он нашел их и освободил из заключения.

Еще бабушка рассказывала, как растили картошку в лихолетье: из коровяка делали горшочки, туда совали картофельные очистки с глазками и поливали. Когда земля чуть прогревалась, этот горшочек ставили в лунку и накрывали землей, приминали ладошками.

Я росла в изобилии. Любила только зеленый июньский крыжовник.

Мы с подругой Настей прятались от бабушки за кустом, но она нас все равно замечала и ругалась:

– Кто вам разрешал есть незрелые ягоды? А ну, вон отсюда!

Тогда мы, пройдя инспекцию бабушки, то есть лишившись своих запасов в карманах, шли лазить по ивам, нависшим над болотом. В болото превратился Екатерининский канал. Это было волнующее, экстремальное развлечение.

Еще я очень любила чердак, чьи тайны были скрыты в сундуках, пыльных мешках со старыми, поеденными молью воротниками… Там можно было обнаружить послевоенные елочные игрушки – самодельных сов из грецкого ореха, тряпичных и бумажных кукол. Сказочными казались и бабушкины крепдешиновые платья в цветах, прозрачные в тугом луче июльского солнца, идущем из крошечного оконца. В этом луче всегда плавала крупная пыль. На сундуках стояли коробки, украшенные ракушками. Эти коробки, при везенные бабушкой с черноморских курортов, были полны старомодной бижутерией. Я рылась там и на ходила крупную брошь с потемневшим металлом и выпавшими стразами, поцарапанный искусственный жемчуг, флаконы от «Красной Москвы». Но больше всего я любила разглядывать и примерять бабушкины головные уборы: шляпы-таблетки, шляпы-тарелки, фески, чалмы, канотье, колпаки. Тирольские шляпы, шляпы с двумя и одним рогом, широкополые соломенные с тощим букетиком выцветших цветов на полях, похожие на закуску в санаторной столовой.

Видно, шляпы были второй по счету бабушкиной любовью после картошки. Да и как могло быть иначе? По сути дела, замуж бабушка вышла только после свекровиной смерти, а прабабка жила до девяноста. С восемнадцати, когда бабушка расписалась с дедом, – и до шестидесяти пяти, когда она наконец съехалась с мужем, – она отважно и безостановочно искала свою любовь.

Три самовара поблескивали в сумраке, как рыцари в доспехах. Один огромный, медный, пел. Стукнешь по нему ложкой – и по дому разносится мягкий бас колокола… На чердаке можно сидеть часами, рисовать принцесс в бабушкиных шляпах или писать «по-взрослому» – букв мы с Настей еще не знаем, но у нас получается совсем как у дедушки. Мама против сидения на чердаке: «Идите, – говорит, – на воздух».

Конечно, можно идти «на яму», то есть на карьер, откуда раньше песок брали. Теперь он весь зарос цветами, травами и щавелем. Но для этого надо пройти мимо двора тети Тони, а у нее вечно петухи клевачие. Династия прямо какая-то: сколько ее петухов в деревне помнят, все они драчливые и обязательно кого-нибудь покалечат. Это очень странно – ведь сама тетя Тоня – кроткая и даже забитая женщина, как говорит бабушка. Она только три раза за всю жизнь в Солнечногорске была, в Москве – ни разу. А еще говорят, что животные в своих хозяев идут… У тети Тони муж ревнивый, из дому ее не выпускал. Последний Тонин петух, Вася, по приговору деревни, даже был привязан за лапу к забору.

С «ямы» всю деревню видать: как на ладони. Потому что на горе она. Как за кукольным домом, можно наблюдать за деревней. Вот тетя Капа, бывший бригадир доярок, идет к соседке. Вот бабка Евдокия вышла перед домом для коровы своей косить. Вот древняя Черепенина идет, сама не зная куда. Вот дядя Шура Серый со Степаном бредут к Евдокии пол-литру просить. Ага, и тетя Нюра вышла из своей избушки «лавку» дожидать, через десять минут возвращается с горой серых буханок, похожих на камни. За «ямой» начинается поле ржи, уходящее за горизонт, в ней синие островки васильков. Мы с Настей соревнуемся, кто больше их нарвет. С карьера хорошо видна церковь за лесом, в Малых Жердяях. Солнце на закате обведено красным ободком и похоже на бабушкину желтую эмалированную кастрюлю или на монету из нашего жердяйского клада.

В деревне всегда много происшествий – не то что в городе.

Вот опять у нас в деревне необыкновенный случай произошел. Топталась я на дороге, изучая поведение гусей. Вдруг несется ко мне папа и еще с мостика кричит:

– Иди скорей на ферму, там корова тонет!

И убежал. Я за ним, а по дороге думаю: где ж корова могла утонуть? Разве что в болотине Екатерининского канала? Но это далеко от фермы, и там никогда не пасут.

Прибежала на ферму.

Вижу: все жердяи наши собрались, через ограждение вокруг сточной ямы перекинулись, глазеют туда. А там – корова в навозе барахтается, голова одна на поверхности! Яма эта сразу за фермой находится, и в нее транспортер ежедневно навоз сбрасывает. Видно, кто-то забыл двери закрыть в торце фермы, корова шла, шла, о чем-то своем думала – и упала. Теперь она при смерти. Храпит, задыхается, из сил выбилась – барахтаться. Над вонючим морем одни ноздри уже торчат. Дядя Шура Серый выламывает доски из ограды загона и наспех их сколачивает.

Тетя Капа, отставной бригадир доярок, полгода как на пенсию вышла, кинула дощатый плотик в навозное море и ступила на него. Самая храбрая женщина из всех доярок, одна не боится! Моя бабушка, хоть ее «расстреляй на этом месте», как она говорит, на такое бы не пошла. В руках у тети Капы веревка с петлей, кидает она петлю на рога корове, другой конец привязывает к трактору. Серый заводит.

Корову тащили, она лежала боком, разбросав ноги и безнадежно взирала на мир.

Приволокли ее к загону, ворота перед ней открыли, но, ступив на вновь обретенную землю, она, шатаясь, пошла куда-то вдаль, в сторону поля. Лирический ее порыв не был понят: ее завернули и повели на ферму, мыться.

– Гляжу – и мучаюсь! – признавался мне Серый по пути к дому. – Хоть я уже заводской рабочий, к этой инстанции не отношусь, а не могу смотреть на коровью погибель! В душе я – пастух и пастухом умру! Любовь у меня к этому делу – и все!

Записки одной курёхи

Подняться наверх