Читать книгу Доктор Фауст и его агентура - Марк Берколайко - Страница 6

Доктор Фауст и его агентура
Часть первая
Нет, старость – это лихорадка, бред с припадками жестокого озноба[3]
Доктор Фауст – Светлячку
Суббота, 21 Апреля 2019 года

Оглавление

Итак, я наговариваю это на айфон, стоя на балконе палаты люкс, приписанной к сердечно-сосудистому отделению.

Говорливая сестричка, готовая кокетничать даже с покойником (в разумных пределах, конечно!), поведала якобы по секрету, что такая палата в «их корпусе» всего одна, а во всех четырех корпусах клиники – две, и зовутся они просто: «первая губернаторская» и «вторая губернаторская».

Учти, только за деньги, даже только за очень большие деньги в такую не положат, нужно высочайшее соизволение – и я было возликовал, что мои научные достижения верифицированы так оригинально, но…

– Это вам как участнику войны. Отечественной… – в голосе сестрички было столько почтения к моей престарелости, что оставалось лишь добавить: «восемьсот двенадцатого года», однако честная девочка добавила другое:

– Тем более заплатили вы по максимуму…

Заплатил, как ты понимаешь, Троцкий. Я отнекивался, но он буркнул в обычной своей дружелюбной манере:

– Не несите херню! – из чего стало ясно, что он даже и не вынес вопрос о столь существенных затратах на совет директоров, а швырнул деньги со своей личной карты.

Сейчас он – знаешь ли ты это? – на приеме у кого-то из важных лиц Парагвая. Вместе с Виктором Меркушевым, бывшим моим дипломником[7].

А ты, если б узнала, что я в больнице, в «первой губернаторской», тут же начала бы гадать: а ну как «сердечно-сосудисто» захворает сам губернатор – не турнут ли меня отсюда вместе с моими воинскими заслугами? Но, во-первых, он спортивен и ему далеко до соответствующей степени износа; во-вторых, если все же даст слабину, то будет отправлен в Кремлевку; в-третьих, есть еще одна «губернаторская» и даже если она приписана к гинекологии, то губернатор, как и любое начальство, – сущность среднего рода.

Так что, не переживай, вспомни призыв из романса: «Уймитесь, волнения страсти!..»


Я уже говорил, что стою на балконе. Довольно зябко, апрель выдался нервный – его бросает то в жар, то в холод… На этом о погоде все, теперь надо о пейзаже, открывающемся с высоты ястребиного полета…

Помню, отец, отправляясь в очередную командировку, – как позже выяснилось, в Мексику, ликвидировать Льва Троцкого, – попробовал еще раз выступить в роли наставника, поскольку с испанским у меня, естественно (я не унаследовал его уникальные способности к языкам), ничего не получилось.

В тот раз он потребовал, чтобы я перенял у классиков русской литературы, особенно у Тургенева, мастерство в описании природы.

– Ты, конечно, эти страницы пролистываешь, ищешь места, где Ванька Таньку полюбил! – гневался он не на шутку. – Запомни: «Таньки» – это всего лишь одна из возможных приманок для нужных «Ванек»! Другое дело, если научишься видеть пейзаж, обращая внимание на неприметные, но важные детали. Умение их подмечать сделает из тебя хорошего разведчика, а уж умение толково использовать – признак высокого класса.

…Он был прав – я действительно «пролистывал про природу» и искал про «Ванек-Танек». Помнится, раздобыв академическое издание «Тысячи и одной ночи», предвкушал поллюционное возбуждение от описания знойных арабских страстей, да не тут-то было! Скука, доложу тебе, смертная, персонажи сказок занимаются черт-те чем, только не любовью, а когда все же ею, родимой, то описывается это чересчур поэтично: «Он ввел жилу сладости во врата разрыва…»

Слушай, но ведь запомнил! Даже сейчас повторил вслух, и в паху отозвалось что-то мужское – так едва уловимо пах (пардон за невольную игру слов!) давно пустующий флакон из-под вельможного одеколона «Шипр».

Итак, пейзажи… Нет, стоит все же завершить рассказ про отца… Однажды заметил, что он большинство страниц в «Озорных рассказах» Бальзака именно пролистывает, да еще и морщится, злясь на отсутствие чего-то, по-настоящему его интересующего. А потом вдруг раз! – и впился в текст. Как ты думаешь, в каком месте? А со сколькими женщинами он сближался во имя безукоризненного выполнения очередного задания, не знаешь? Вот и я не знаю, но подозреваю, что со многими, коль скоро из всех его жен (четырех или пяти, биографы до сих пор путаются) только моя мать не была связана с работой – и то, наверное, потому, что тогда у него и работы этой не было.

Ладно, неважно, поговорим о пейзаже.

Никакого буйства красок нет и в помине. Листочки едва проклюнулись, и в сегодняшнем неожиданном холоде производят впечатление сильно недоношенных, слишком ново рождённых – поэтому хочется разместить их в находящемся неподалеку перинатальном центре.

Несмотря на сумерки, воздух прозрачен и ничего от глаз человеческих не скрывает: можно рассмотреть любую выпуклость, трещинку и червоточинку на любом стволе, даже на самом неприметном и невзрачном, похожем на давно внедренного, но пока все еще «спящего» агента…

Чувствуешь, научился я таки разглядывать природу глазами разведчика! Жаль, отец не успел этому порадоваться…

Понимаю, ты привыкла к общению со мной в стиле «несостоявшийся прадед и его неслучившаяся правнучка», а болтающим «ни о чем и ни зачем» меня не знаешь… И злишься, оттого что я впервые, надиктовывая тебе послание, говорю не о любви, а черт-те о чем – так ведь, Светлячок, у меня всю жизнь не получалось описывать чувства, как же сейчас суметь?

Нет, все же чудовищно нелепо, что ты появилась на свет через шестьдесят четыре года после моего рождения!

Шестьдесят четыре года! Господи! Советский Союз, в вечном цветении которого я был когда-то уверен, просуществовал не намного дольше!

Ты опоздала на сорок пять лет относительно первой моей близости с женщиной.

Ты опоздала на десятилетия и даже не застала мое поколение, романтическое в служении любимому делу и давившее в себе мешающие этому служению чувства… А когда все же необходимо было о них сказать, то мы словно арендовали слова у поэзии.

У Пастернака, например:

Мне снилась осень в полусвете стекол,

Друзья и ты в их шутовской гурьбе,

И, как с небес добывший крови сокол,

Спускалось сердце на руку к тебе…


У Цветаевой:

Вот и сошлись дороги,

Вот мы и сшиблись клином.

Темен, ох, темен час.

Это не я с тобою, —

Это беда с бедою

Каторжная – сошлась…


У Арсения Тарковского:

Когда настала ночь, была мне милость

Дарована, алтарные врата

Отворены, и в темноте светилась

И медленно клонилась нагота…


Или у него же:

В переулке твоем

В этот час непогожий

Я – случайный прохожий,

Под холодным дождем,

В этот час непогожий,

В час, покорный судьбе,

На тоску по тебе

Чем-то странно похожий.


А я вот ни минуты не простоял у твоего дома – ни под дождем, ни под звездами. У нас не было ни одной ночи, не случилось ни одного свидания.

Даже стихи тебе никогда не читал, словно это помешало бы праведному отправлению функций мудрого наставника. Глупо – тем паче что всегда так увлеченно обсуждал бесконечные твои диссертации… Все же, видимо, прежде и полнее всего я – ученый. А любовь к живописи, к литературе и музыке – не хобби, конечно, но и не суть моя.

Может, кстати, поэтому некая размытость, постоянная высокоэнтропийность стихов Мандельштама меня от них отталкивала – при неизменном к ним же притяжении. Непонятно? Объясню. Я признаю, что

Все перепуталось, и некому сказать,

Что, постепенно холодея,

Все перепуталось, и сладко повторять:

Россия, Лета, Лорелея… —


гениальные строки, но как ученый, как аналитик все же предпочел бы, чтобы перепуталось хотя бы чуть меньше, чем все – тогда и сказать, может быть, было бы кому.

Но когда рядом с ним, с великим вечным Пьеро, засвистела уже не семихвостка Карабаса-Барабаса, а всамделишные пули, он сразу же стал и посюсторонне, и потусторонне резок и четок:

Наливаются кровью аорты,

И звучит по рядам шепотком:

– Я рожден в девяносто четвертом,

– Я рожден в девяносто втором…

И, в кулак зажимая истертый

Год рожденья с гурьбой и гуртом,

Я шепчу обескровленным ртом:

– Я рожден в ночь с второго на третье

Января в девяносто одном

Ненадежном году, и столетья

Окружают меня огнем.


…Так мало времени, так о многом нужно сказать, а я читаю стихи, чего ни разу не делал, когда возможностей и времени было – через край.

Ну не старый ли я мудак?!

Не сбрендивший ли «прадед твой»?

Но ты ведь привыкла к моим старческим причудам? Ты ведь даже находишь некое мазохистское удовольствие, прощая их? Сознайся, моя Сверкающая, моя маленькая хищница, так удачно обжившая джунгли империализма!

…Только сейчас сообразил: если что, то прилететь из Штатов на мои похороны ты не успеешь. Ждать ведь тебя не станут, никто не знает, что мы вот уже девять с половиной лет разговариваем с тобою постоянно.

По скайпу: до последнего года по вторникам и субботам, в московские 16:30; в последний год – только по субботам.

Мысленно: в любой другой день или любую другую ночь – как только понимаем, что сможем услышать друг друга вопреки всем законам физики…

И только те трое суток, что я провел в «первой губернаторской», из ритуала выпали – будто бы бесследно, будто бы насовсем. Мне это далось тяжело, – вот и вышел на балкон, чтобы выговориться…

7

Виктор Меркушев, организовавший в Парагвае, где о русских эмигрантах двадцатых годов прошлого века хранят особенно благодарную память, новую колонию задыхающихся в современной России нонконформистов, – персонаж романа автора «Гомер, сын Мандельштама».

Доктор Фауст и его агентура

Подняться наверх