Читать книгу Фарватер - Марк Берколайко - Страница 3
Фарватер
Часть I
Глава первая
ОглавлениеДолго спорили, что Павлушке надеть. Мамуля, с иногда подхватывающей ее страстью сокрушать устои, утверждала, что первый по-хорошему шалый день взывает к раскованности, а мундир – в пригороде, среди дач – типичный признак «человека в футляре»…
– Но если встретится кто-то из учителей? – возражал сын. – Или инспектор попадется по дороге?! Ведь остановит, выговорит и непременно доложит директору!
– Как ты опаслив! – досадовала Регина Дмитриевна. – Совсем не в нашу, соловьевскую, породу!
Спор разрешился, когда со второго этажа вторично протелефонировала мать другого Павлушки, Торобчинского, прозванного Торбой.
Наш же Павлушка, Сантиньев, именовался позатейливее – Сантимом.
Дед рассказывал, что телефон в Одессе появился в 1882 году, одновременно с Петербургом, Москвой и Ригой, одесситки «висели» на аппаратах часами, нагрузки на сети и коммутаторы случались чудовищные, а соединяющие абонентов барышни хамили безудержно.
Зато барыши дольщиков телефонных компаний разгонялись, как трескучие мотоциклетки.
А во время первого, бесконечно длительного, разговора мадам Торобчинская обмолвилась, что многие ее знакомые отправляются сегодня на Большой Фонтан, к упирающемуся в море Дачному переулку, где безумный гигант в пять часов пополудни совершит очередной заплыв по маршруту «14-я станция – Ланжерон – Люстдорф – 14-я станция».
– Что значит очередной?! – удивилась Рина. – Что такое вы, Люси, говорите? Кто этот «безумный гигант» и почему я о нем ничего не знаю?
– Потому что не читаете газеты и пренебрегаете жизнью общества! – ответствовала одномерная, вся в высоту, Людмила Михайловна. – Потому что поглощены исключительно поэзией и музыкой… если только не заняты сыном, – тут же, впрочем, прибавила жена дантиста, желая объективно отразить жизненные приоритеты соседки и подруги.
Одномерная Люси более всего на свете ценила объективность своих суждений. Ведь бессмысленно же оценивать людей придирчивее, нежели они того заслуживают, – хотя бы оттого бессмысленно, что и без чрезмерной строгости оценок к смертной казни через повешение дóлжно приговорить каждого второго.
В ее собственной семье этим «вторым» был, несомненно, муж – дантист Торобчинский. Конечно же, еврей, как и полагается порядочному дантисту, но выкрест. Веревка по нему плакала в силу многих причин, но основной была та, что, устав за день от кариесов, пульпитов и пародонтозов, он иногда бывал не в настроении сопровождать супругу в концерты, в театры и на журфиксы. Добро бы хоть ссылался при этом на внезапно нагрянувшую мигрень, так нет же, прикрывая сизыми веками скорбные семитские глаза, говорил неубеждающе ласково: «Люсечка, мне бы посидеть с рюмочкою коньяка и свежим нумером журнала Лондонского королевского общества стоматологов».
Отвратительно, согласитесь, уклоняться от общественной жизни во имя очередных рассуждений о больных зубах!
В семействе же Сантиньевых казнь, по мнению категоричной Люси, заслужил архитектор: своей демонстративной отрешенностью от всего, что не камень, дерево, конструкции или декор; своим капризным высокомерием в разговоре, но главное – частыми и продолжительными отлучками в последние три года.
В Петербург, якобы во исполнение выгодных заказов, – версия, пригодная для кого угодно, но никак не для Люси, чей взор пронизывал покров любой тайны.
В самом деле: с десяток богатых и щедрых одесситов рады были б вымолвить, словно невзначай: «Какой чудный новый дом (дачу, конторское здание) Сантиньев для меня замыслил!» – и поверить, будто бы в казенной, скупой на веселье и деньги столице могло найтись что-то выгоднее?!
…Как бы то ни было, в три часа пополудни, когда Павлушки вернулись из Ришельевской гимназии, решено было отправиться на пикник, которому начало заплыва придаст дополнительную пикантность. Отправиться с сыновьями, но – увы! – без мужей, ибо архитектор привычно отсутствовал, а дантист вынуждался обстоятельствами не отходить от кресла до вечера. «Глубокого вечера!» – о чем поведал, скорбно прикрыв сизыми веками подозрительно честные семитские глаза.
…Холодные закуски стараниями Ганны, кухарки Сантиньевых, были приготовлены быстро. Горячий чай заполнил сохраняющий температуру сосуд немецкой фирмы «Термос» – вопль моды для благополучных одесских семейств – ну а выезды трудами старичков кучеров были «готовы завсегда». Но тут возник спор. Как одеться Павлушке, ученику 4-го класса знаменитой на всю Россию Ришельевской гимназии?
Первой мужской одесской гимназии – той, что на углу Садовой и Торговой. Никак не второй, что на Старопортофранковской… не третьей или четвертой, тем паче не пятой, примостившейся на невзрачной Новорыбной улице!
Недаром же Юрий Олеша говорил, что мир делится на окончивших Ришельевскую гимназию и не окончивших её…
Да, так вот, ученику 4-го класса мундир и самому уже надоел, но ремень, но массивная бляха с выпуклыми буквами «РГ», начищенными так, что даже солнце, неосторожно бросив на них свои лучи, жмурилось от ответного блеска! Ремень и бляха – это вам не «сю-сю» белых фартучков гимназисточек Мариинки, это noblesse, которое oblige, это оружие, без которого ришельевец наг и беззащитен, как казак без нагайки или морской офицер без кортика!
В конце концов договаривающиеся стороны сошлись на перехваченной ремнем рубахе, а шинель – долой; вместо нее – тончайшее демисезонное пальто, почти плащ. Чтобы никому не стало обидно, такое же облачение присудили и Торбе, учащемуся третьего класса все той же Ришельевской. Дамы решили так во время второго, необычно краткого телефонного разговора, успев, разумеется, обсудить и свои туалеты – загодя пошитые в ожидании тепла и света свободные платья из муслина. Риночка остановилась на любимом белом, Люси – на цвете сложном, пронзительно-ярко-лиловом. Он, в сочетании с одномерностью мадам Торобчинской и ее же рыжей гривой, особенно зримо создавал образ молнии, ударяющей с карающих небес.
Шляпы, зонтики и фильдекосовые перчатки были согласованы столь же быстро – и вот два нарядных ландолета отправились в неблизкий по тогдашним меркам путь.
Немало колясок собралось на пляже. А еще прикатили три «мотора» и, в силу редкостности своей, мигом собрали вокруг себя кучки зевак. Шоферы, презирающие все, что не гудит и не тарахтит, на вопросы, казавшиеся им наивными, не отвечали, зато от ехидных комментариев «заводились» быстрее, нежели вверенные их заботам двигатели от пока еще маломощных стартеров.
Об эту пору случалось, кстати, путать в разговорах шоферов и шаферов, поскольку ударение не установилось, и многие произносили «шóферы».
Да ведь и были же основания путать! Неважно, что одеяния («прикиды», как уже тогда говаривали в Одессе) разнились: костюм-тройку с несколько фривольным жилетом и с бутоньеркою в петлице даже слепому легко было отличить от галифе, кожаных краг и перчаток с раструбами. Но сколько высокомерия, боги мои, сколько высокомерия! Значимость исполняемых ими обязанностей что шОферы, что шАферы блюли и подчеркивали, подчеркивали и блюли.
Сидевший в «Peugeot Goux» чудак, в ответ на неосторожное замечание о некоей галльской легковесности кузова, врезал так врезал: «Зато свои 187 килóметров в час наберет! Вы, тяжеловесный мой, чихнуть не успеете!» «Зачем это я чихать буду?! – обиделся галлофоб в кафешантанном канотье. – Пусть твоя бабушка в могиле чихает!» То есть, как мы бы сейчас сказали, перевел дискуссию в совершенно иной дискурс.
Громоздкий усач за рулем «Руссо-Балта» в ответ на реплики гудел как заведенный: «Неладно скроен – и чето?! Зато крепко сшит – вот чето! Царь, чай, не дурак, только в таком и ездить!»
И был так убедителен, что вскоре закивали: да, в данном случае не дурак.
И только «Олдсмобиль» не вызывал ни вопросов, ни реплик. Разглядывали белые шины, плавные линии, отличной малиновой кожи обивку салона… и припоминали, что этот, по цене трехэтажного дома, американский зверюга выиграл недавно гонку у самого быстрого в мире железнодорожного экспресса, а совсем-совсем недавно потряс всю Одессу, лихо взобравшись по знаменитейшей лестнице Николаевского бульвара[1]. А белозубый шофер, словно не замечая молчаливого восхищения зевак, поглядывал в небо и напевал «It's a long way to Tipperary…»
Песня эта появилась в 1912 году в Лондоне. Через несколько месяцев английские моряки завезли ее в Одессу, и она мигом была подхвачена оркестрами всех ресторанов, таперами всех кабаков и кабачков; весной же 14-го года ее мог прогорланить любой босяк, имеющий счастье шлёндрать по самому музыкальному в мире городу. А ведь повсеместно ее запели ближе к концу Первой мировой!
Хотя бы поэтому никогда не говорите, будто Одесса – это почти Европа. Скорее наоборот: Европа – это почти Одесса!
Владелец же «Олдсмобиля», стоявший неподалеку в группке таких же, как он, сиял ярче лакированных боков драгоценного своего; сиял ярче церковных куполов, на которые крестился с недавних пор так истово, словно зазывал Господа в компаньоны.
Павлушки торчали у «Руссо-Балта» и так были увлечены, что материнский зов не услышали. С сообщением: «Идет!» – вынужден был приковылять кучер Сантиньевых.
Исполин шел от крайнего домика Дачного переулка – да не шел, а словно летел, легко отталкиваясь от дружественной земли – и глаза у гимназистов разбегались, не умея выбрать, какими группами мышц полюбоваться вдосталь. В идущем не было ничего от угрюмой силы цирковых борцов, от выхваляющейся силы атлетов. Нет, это была мощь, скрытая под гладкими поверхностями «Peugeot», под грациозной громоздкостью «Руссо-Балта», это была мощь «Олдсмобиля», без натуги одолевавшего ступени и площадки красивейшей лестницы мира. Это была элегантная мощь лебедя, взмахивающего необъятными крыльями будто бы нехотя, будто бы только для того, чтобы противопоставить беспорядочности воздушных вихрей благородную устремленность своего полета.
«Нет, не те сравнения, – думала Рина, – довольно глупо сравнивать безграничное с чем-то конечным. Его мощь безгранична, а все эти авто и лебеди банальны хотя бы уж потому, что первыми приходят на ум. Просто восхищаться, как восхищаются мальчишки, – самое уместное».
Во многих головах мелькнуло, наверное, нечто подобное, потому что раздались аплодисменты. Сначала неуверенные и случайные, они быстро стали дружными, звучащими в такт шагов приветливо улыбающегося колосса; так приветливо, что кончики закрученных по казацкой манере темно-русых усов вот-вот, казалось, коснутся краешков глаз, щурящихся от вовсю разошедшегося солнца.
Но Рина не зааплодировала, более того, мыслей своих устыдилась. «Разве можно, – корила она себя, – представлять безграничным что-либо человеческое?! Безграничен только Бог!»
Люси тоже не аплодировала. Во-первых, чтобы не быть с толпою заодно, во-вторых, столь горячо приветствовать следует не экзотические спортсменские рекорды, а усилия во имя улучшения деградирующего общества!
Слов нет, необыкновенная стать мужчины в черном купальном трико не может не вызвать трепет нерассуждающего женского сердца, но объективность ума как раз и способна подсказать, что весьма неприлично глазеть на незнакомого господина, да еще и обнаженного, в сущности!
И она, – с некоторым, правда, трудом, – заставила себя всмотреться в морскую даль, рябистую, обещающую нешуточное волнение.
Приметная то была группа: два гимназиста, отбивающие ладони и вопящие с петушиными фиоритурами: «Ура русским богатырям!», и две дамы. Одна, молниеобразная, озирала горизонт с суровостью битого бурями капитана, а другая…
Светлая шатенка, почти блондинка, в белом платье, в затеняющей лицо белой шляпе, под белым же зонтиком… облачко, послушное любому дуновению судьбы.
Вот и взгляд ее словно бы следил не за проходящим мимо колоссом, а за вращением подброшенной резким щелчком монетки… Упадет орлом или решкой – решит судьба. Но если орлом, то можно сковать невесть откуда взявшегося «безумного гиганта» сверкающей облачной изморозью и унести… унестись… Если же решкой, то нужно не просто пренебречь невесть откуда взявшимся, а еще и обозначить предгрозовым, черно-лиловым окоемом гибельную для него черту…
Однако монетка «упасть» не успела, и дорешать задачу Рине не довелось. Гигант сам остановился напротив и произнес приветливо, обращаясь, впрочем, не к ней:
– Может быть, господа ришельевцы, поплывем вместе? Хотя бы до двенадцатой станции? Тогда и в вашу честь публика «Ура!» закричит. На Дону, в Павловске Воронежской губернии, где я вырос, казачата в эту пору уже в воде… версту проплывают… правда, по течению… – он спохватился, что пустился в чересчур длинные разглагольствования, и поспешил исправиться: – Позвольте, впрочем, представиться: Бучнев Георгий Николаевич, стивидор…
Весенняя зелень мужских глаз встретилась с глубокой, но уже будто бы чуть изнуренной зноем зеленью женских… и с этого, в сущности, началось «другое всё»…
– …А это Георгий Николаевич Бучнев-старший, отставной сотник Донского войска. Мой дед и первый наставник в плавании.
Почти невозможно себе представить такую увлеченность одним человеком, что не замечаешь рядом с ним другого – да какого! Вылитого Тараса Бульбу, но без ухарского запорожского чуба. Зато все остальное: неохватность плеч, косолапость конника, взгляд, жаждущий рубки, – совпадало досконально.
– Рад служить, – поклонился Бучнев-старший.
Затем обратился к внуку:
– Пора, Гёрка! Вдругорядь с дамами перемолвишься.
– Подождите! – воскликнула Рина, и Люси от этакого моветона слегка передернуло. – Зачем вы так далеко и на ночь глядя?! Это же опасно!
– Ничуть, сударыня! – улыбнулся Георгий. – Не в обиду деду моему будь сказано, давним пращуром моим наверняка был Чудо-юдо рыба-кит.
И пошел, но далеко – не ушел.
– Никогда больше не обращайтесь ко мне так церемонно: «сударыня»! – громко потребовала Рина. – Я – Регина Дмитриевна Сантиньева!
А вот это уже был настоящий шок не только для Люси, трагически прошептавшей: «Риночка, помилосердствуйте, что с вами происходит?!», а даже и для мало еще что разумеющих Павлушек, тем паче – для все прекрасно разумеющих окружающих.
Многие переглянулись, некоторые взвили брови, кое-кто хмыкнул. Но Георгий остановился и обернулся:
– Сердечнейше рад знакомству! – сказал он, вытягиваясь в струнку, как англичанин при первых же звуках «Боже, храни нашего доброго Короля!». – Это удивительно счáстливо, что мы познакомились!
Черт его знает, был ли владелец «Олдсмобиля» возмущен столь наглядно демонстрируемой тягой друг к другу мифологического титана и вневременной женщины или захотелось выпендриться, как это свойственно любому одесскому штинкеру[2], – однако встрял:
– Ф-ф-ф-у, что за амбрэ?! Ворванью от вас несет за версту. Не комильфо, любезный, совсем не комильфо!
Бучнев ответил исчерпывающе:
– Pour les courses de fond le corps est graissé abondamment avec l’huile de baleine. Cet aide du sauver la chaleur, et les muscles restent élastiques[3].
– Что это вы не по-русски?! – побагровел купчина.
– Потому что употребление вами слов «ambre» вместо «аромат» и «comme il faut» вместо «как надо, как положено» создает впечатление, будто французский для вас удобнее. Если бы вы, впрочем, соизволили выразиться, что я не похож на денди, то дал бы те же разъяснения на английском. Ну а если б сказали «не как гранд-синьор», то ответил бы по-итальянски, на «гранд-сеньор» готов был откликнуться испанским… Удовлетворены, надеюсь?
– А ежели нет, то и ступайте себе с Богом! – хмуро прибавил отставной сотник и еще раз поторопил внука: – Гёрка, хватит балаболить, половина шестого уже!
Вскоре пловец скрылся из виду, а владелец «Олдсмобиля», остаточно ежась от провожавших его усмешливых взглядов, несся в любимый ресторан на Греческой площади – и тосковал.
Тосковал, оттого что аппетит на морском берегу нагулять не успел. Оттого что какой-то голодранец безнаказанно поиздевался над ним, почтенным российским негоциантом (так недавно именовали его газеты империи), торгующим заморскими товарами по всей Херсонской губернии и Бессарабии. И какое кому дело, если попутно торгуется конфискат и контрабанда – при соблюдении, вестимо, интересов таможни, полиции и прочая, прочая, прочая? Оттого, наконец, тосковал, что лихой его шóфер, наглец изрядный, надоедливо распевал, крутя баранку: «It's a long way to Tipperary, it's a long way to go…» И ведь не прикажешь замолчать – обидится и уйдет. А где другого такого взять, чтобы еще раз прославил на всю империю, чтобы еще раз въехал на самый верх лестницы Николаевского бульвара, но теперь уже задним ходом? Чуть что не так – уйдет чертов пролетарий, уйдет к конкуренту, которому тоже хочется приобрести славу почтенного негоцианта. Вот и приходится слушать, как форсит зарвавшийся пролетарий, распевая все громче: «It’s a long way to Tipperary to the sweetest girl I know!»
Не закопаться бы в детали: платья, шляпки, фривольные жилеты, краги, перчатки, зонтики, марки авто, ландолеты, сосуды Дьюара фирмы «Термос», допотопные телефонные станции…
Нужно вообразить, будто на пустынном песчаном пляже зарываюсь всей кистью, до запястья – и рывком вверх! Песчинки – плотной тучкой, но тут же разлетелись, улеглись – и ничего не изменилось. По-прежнему ни одной живой души, песок все так же спрессован, только заслезились запорошенные глаза. Но терплю и повторяю, повторяю и терплю – и вот наконец-то…
Зазвучали голоса деда, бабушки… плач капризничающей девочки – той, что суждено было стать моей матерью…
А еще множество незнакомых голосов… Веселых, грустных, радостных, сердитых, бодрых, ноющих…
Нет только встревоженных.
Хотя до того дня, когда Парки перестали прясть нити жизни, а Мировая Мясорубка перемолола первые порции пушечного мяса, оставалось всего три месяца.
1
С 50-х годов XX века – Потемкинская (здесь и далее прим. автора).
2
Штинкер – вонючка (идиш); в уголовной среде – «во все дырки» сующий нос стукачок.
3
Для дальних заплывов тело обильно смазывается китовым жиром. Это помогает сохранить тепло, и мышцы остаются эластичными.