Читать книгу Фарватер - Марк Берколайко - Страница 4

Фарватер
Часть I
Глава вторая

Оглавление

«Теперь нужно просто ждать, – думала Риночка, – просто-просто, ждать-ждать…» А ведь всего лишь сегодня утром в ее жизни не существовало ни Бучнева, ни его заплывов, хотя часов ожидания было отпущено с лихвой и с лихом.

Павлушка сидел рядом, позевывал, но упрямо отказывался немного поспать в доме Бучневых. А до того наотрез отказался уехать с Торобчинскими, заявив, что невозможно оставить мамулю одну на пустынном берегу у недобро шумящего моря.

«Одну у недобро шумящего моря»… Начитался Максима Горького, глупый мальчишка! Море хотя бы шумит… а когда ждешь, зная, что долго отсутствовавший муж, едва увидев ее, тут же мысленно устремится обратно в Петербург, то тишина квартиры – куда злее.


– Вы поняли, наконец, что Рудольф Валентинович ездит в Петербург к женщине… – обмолвилась Люси, отговаривая ее ждать Бучнева, «сколько бы ни пришлось».

– Ах, если бы, – грустно усмехнулась Рина.

– Что значит «если бы», – не поняла Торобчинская. – Неужели вы все еще пребываете в иллюзиях?.. Впрочем, неважно… Каковы бы ни были ваши нервности с супругом, завязывать адюльтер на глазах у подростка-сына!

– Ах, если бы адюльтер! – теперь уже зло усмехнулась Рина. – Адюльтеры, дорогая Люси, завязываются совсем не так, вы уж поверьте… Впрочем, останемся ждать вместе, Павлушки наши от этого будут в восторге.

– Как можно?! – И Люси перестала быть похожей на молнию, ударяющую с карающих небес. – Как же это можно: пробыть здесь так долго, когда дома меня дожидается муж?!

– Пошлите кучера его предупредить, – подначила Рина, – он перестанет дожидаться и отправится спать.

– Вы его не знаете! Он все равно будет тревожиться и ждать. И не уснет, пока не поцелует на ночь сына, – застеснялась, но прибавила все же: – и меня…

И в кои-то веки, на краткий миг, перестала быть бонной, поучающей недоразвитое человечество. И стало ясно, что пухленького своего супруга, коего славное имя Леонид героизирует не более, нежели мурчащего кота отдаленное родство с уссурийским тигром, ни к какой казни никогда она не приговорит. А загрызет любого, кто вздумает приговорить. Загрызет острыми желтоватыми зубками, за которыми дантист Торобчинский бдительно присматривает, раз в полгода с шуточками-прибауточками усаживая капризничающую жену в пыточное кресло и исследуя эти самые желтоватые зубки так бережно, словно его воинственно сверкающие инструменты согласились любить Люсечку еще нежнее, нежели сам он, навеки ею осчастливленный.


Но не таким уж и пустынным был берег: Риночка и Павлушка сидели на крепко сколоченных табуретах у веселого костерка, который развел бывший сотник Войска Донского.

Вот он опять приблизился, покашливая довольно громко, – чтобы не напугать, внезапно возникнув из темноты, – но принес не очередную охапку сушняка и дров, а бурку необъятных размеров.

– Закутаться вам надобно, Регина Дмитриевна, да и вам, юноша, тоже. Холодает, ночи-то отнюдь еще не летние.

Набросил на Сантиньевых бурку, запахнул – и сразу стало необыкновенно тепло, и жар костерка, отраженный уютным овчинным «домиком», устремился вверх, задышал на лица и принялся высушивать волосы, увлажненные упорным бризом.

Потянуло подремать… только б не свалиться с табуретов… поучиться бы у старичка-кучера – ведь дремлет, чай, крепенько и давненько, раз хитрая лошадка мало-помалу, шажок за шажком, успела подкатить легкий на ходу ландолет совсем близко к костерку. И теперь удовлетворенно фыркает, все глубже погружая морду в подвешенный на холку мешок со щекочущим ноздри овсом.

… – Гёрка скоро уже приплывет, волна теперь его подгоняет. Минут через сорок. – Бучнев уселся у огня, как и свойственно опытному походнику, «в три четверти» – только так тело согревается почти равномерно.

– По каким таким приметам вы это знаете? – удивилась Рина; недавней дремоты как не бывало. – Сердце подсказало?

– Сердце, оно по дамской более части, – усмехнулся Бучнев-дед, – а вот на Люстдорфе, как я минут с десять назад разглядел, костер желтым полыхнул – стало быть, внук мой дотуда доплыл и к нам повернул. Друзья наши, изволите знать, костры по пути Гёркина следования разводят. Он, обратно проплывая, им шумит, что проходит сей, фигурально выражаясь, маяк, а они немедля в огонь соли сыплют, отчего тот желтеет.

Павел выбрался из-под бурки и вскочил на свой табурет.

– Вижу, мама, вижу! – закричал он. – От Ланжерона много желтых пятен вижу! Знаешь, на что похоже?! На ожерелье из крупного янтаря!

– Зоркие глаза у вас, юноша! – похвалил отставной сотник.

– Мне бы тоже посмотреть… – и Рина беспомощно затопталась у своего табурета; не полезешь же на него, неприлично высоко задирая платье!

Тут окончательно стало ясно, в кого Бучнев-младший так необыкновенно силен: Бучнев-старший подхватил Рину под коленки и играючи водрузил на табурет. Потом еще края бурки аккуратно расправил – и возник памятник дозорному казачишке с кокетливой шляпкой на башенке светлых волос.

Увидев поначалу лишь ровное свечение портового маяка, Рина вскоре, однако, закричала: «Вот они! Вот они! Ух, какие янтарные!», тоже решив, что последовательность огней, пятнающих вогнутую дугу берега, похожа на ожерелье, украсившее декольте взволнованно дышащего моря.

А дед-Бучнев одобрительно кивал, прекрасно притом понимая, что как бы ни были щедры разведенные его друзьями костры, разглядеть их с табуретов, да еще в такую лунную ночь, невозможно. Сам-то он до боли в глазах всматривался через десятикратный бинокль, с крыши своего дома, но все равно сейчас кивал согласно, радуясь, что к высшему покровительству, вымоленному им для неуемного внука, добавилась защита, рожденная тревогами двух славных сердец.


Не зря ли я приписал казаку строгих правил столь явную радость оттого, что между его холостяком-внуком и замужней женщиной, матерью вполне уже взрослого сына, завязалось что-то серьезное? Может, и зря, однако если к блуду и стоит относиться без восторга, поскольку, как правило, несмотря на все свои притягательные прелести, скучен, то любви – неизменное «Ура!». Не только от меня «Ура!» – а еще от строгих моралистов и завзятых «ходоков», от целибатных кюре и детообильных батюшек, от мужчин и от женщин.

А кто там замужем или вдовствует, кто женат в несчетный раз или стойко холостятствует, кто томится в затянувшемся девстве или «соблазнов не бежит» – это все для проповедей и исповедей.

В любви все чисты, хоть и не всегда честны. Аминь!


– Гёркиного отца, сына моего Николая, убили в тот же день, что и государя Александра Освободителя. Служил он в императорской казачьей сотне, 22 года ему всего было, а 1 марта 1881 года заменил в конвое заболевшего товарища. Тот самый казак, что от первого взрыва пал, – он и был Гёркин отец.

– Какой ужас, – прошептала Рина, – а 5 марта я родилась.

– Так и внук 5 марта родился, невестка моя с горя почти месяц его не доносила, а на третий после родов день угасла, бедная.

Рине сделалось страшно: террористы, злодействовавшие совсем в другой, далекой, реальности, вдруг почудились таящимися со всеми смертоносными своими предметами совсем рядом.


С кровавых потрясений пятого года минуло почти девять лет, наполненных для взбудораженного общества реформами, выборами, склоками Думы с министрами, грызней министров с царедворцами, похождениями великих князей, фортелями Распутина и прочими того же рода игрищами. При всем при том хозяйственная жизнь, шедшая весьма живо, но как бы сама собой, в гостиных не обсуждалась, да и как, право слово, посплетничаешь об очередной выплавленной тонне чугуна?!

Рина же жила по преимуществу сыном и неумолимо отдаляющимся мужем, а еще литературой, музыкой и театром, всего же «политического» упорно избегала – тем упорнее, чем упоеннее ее за это корила неутомимая «общественница» Люси. Во всем бурлящем внешнем мире, который частенько представлялся Риночке бедламом, во всем этом бедламе, который она слегка по-снобистски именовала не иначе как «там», в том самом «там» вообще очень многое происходило вопреки разуму и совести. Однако «тамошнее» неладное было много дальше того неладного, что сминало и коверкало ее собственный мир, ее кровное «здесь».

Но вот же, совсем-совсем «здесь», прямо перед нею человек, чей сын в год ее рождения был разорван на куски – и она почти воочию увидела эти мясницкие куски тела, всего за секунду до взрыва самодельной бомбы сильного и живого. И непрочность, случайность всего сущего вдруг обдали ее таким холодом, что не будь бурки, вмиг бы заледенела…


– Любят теперь поохать: «люб, не люб», а ведь сосватали невестку мою не из ближних богучарских станиц, а из тех, что под самым Азовом. До свадьбы они только на фотографических карточках друг дружку разглядывали, да и после полгода всего прожили, служить он ушел… однако, поди ж ты, как к нему привязалась! Это она после родов попросила, чтоб ежели сыночек будет Георгием, то по-домашнему называть его, как в их местах положено. Вот и вырос внук Гёрка… А овдовел я давно, во время Балканской войны. Жену еще издалее взял, чем сын невестку, – из магометанок, даргинского рода – древнего, однако ж бедствующего. Отряд наш после Крымского позора в Избербаше расквартировался в Дагестане, вот там я и сошелся по-дружески с отцом моей Анисьи… при крещении она Анисьей стала, а в девичестве была Анисат. Угощение в их доме подавала, платком прикрытая, как положено, но мне и глаз ее достаточно было, чтобы в голову ударило: «Моя, да и только!» Пристал к ее отцу: «Меджид, хочу эту твою дочь в жены взять, давай сторгуемся». Сначала он за кинжал хватался, потом, как стал я цену набавлять, сдался: «Бери, шайтан-урус, плати и бери. Но увози к себе на Дон, чтобы позор рода сердце мне не рвал!» Что ж, вышел в отставку – и увез. Хорошо с нею жили, сына мне хорошего родила… А как засобирался я на войну, на отвальной хватил лишку и сболтнул: «Много бусурманских голов славной бучневской шашкой снесу!» Гляжу, она помертвела… Это ж они для меня бусурмане, но для нее-то – единоверцы бывшие… А провожая, сказала: «Господин, – по имени так и не научилась меня называть, – господин, вашу жизнь я у Аллаха и Матери Божьей отмолю, но убивайте только тех, кто вас вперед убить захочет». Пообещал, как не пообещать, ежели жена на тебя так смотрит… На Шипке как-то раз вылазку ночную предприняли. И попался мне под руку турчонок, совсем молоденький, без ружья. Небось со сна так и не опомнился… Кричал тоненько, как ребятенок, что мамку с испугу зовет: «Алла! Алла!» Рубанул его с маху, дальше побежал. Ступай, думаю, молокосос, к своему Аллаху, пусть полюбуется, как казаки рубить умеют! А когда в лагерь вернулись, поостыл и понял, что Анисью свою обманул. Надо было письмо ей написать, покаяться, да как же с Шипки его отправить? А месяца через три получил весточку от станичного старшины, что умерла жена, аккурат через неделю после ночной нашей вылазки преставилась…

Павлушка слушал не дыша. Герой Шипки такую историю поведал, Толстой тут же за перо схватился бы!

И мысль эту отставной сотник словно услышал и ответил на нее знакомыми словами:

– «…Сгоришь, дурочка, вот сюда лети, места много, – приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать ее за крылышки и выпустить. – Сама себя губишь, а я тебя жалею».

– Это же повесть «Казаки»! Вы наизусть ее знаете?! – дрожащим от восторга голосом спросил гимназист.

– Такие слова наизусть любому положено выучить, потому как истинно по-христиански, по-казацки, бабочку – и ту пожалеть. А юнца безоружного шашкой от плеча до пояса пластать – бандитство, хоть кричи при этом: «За веру, царя и Отечество!», хоть не кричи.

– Но ведь говорят, что ваши… – Рина запнулась… – коллеги нагайками демонстрантов бьют нещадно, мясо до костей рассекают… И лошадьми иногда затаптывают.

– И многими смертями казачеству за это когда-нибудь воздастся, – грустно ответил Бучнев-старший. – Как мне за мое бандитство смертями жены, сына и невестки воздалось. И несчастье самое огромное в том, что не самолично был наказан, а через близких своих… В 81-м году журналисты ко мне кинулись как к отцу погибшего 1 марта казака. Граф Толстой, коего глубоко, царствие ему небесное, почитаю, обратился тогда к государю Александру Третьему с ходатайством помиловать тех бомбистов, что его батюшку и моего сына погубили. Журналисты мнение мое спрашивали: следовать ли призыву Льва Николаевича? «Следовать! – ответил. – Господь меня памятно вразумил, и теперь я убийство, даже во имя справедливости, не приемлю». Станичники после того коситься на меня стали, ну я, как годик Гёрке стукнул, севернее, в Павловск, с ним перебрался. И решил, что не будет внук мой воином. Гимназию окончит, в университете отучится, а стрелять и рубить не будет никогда.

У Рины от услышанного кружилась голова. Господи, как же все перебаламучено, какие метаморфозы с людьми случаются! Казак, офицер, кавалер многих орденов (перечислял, так она и половины не запомнила) мыслит как завзятый пацифист! А вот, к слову, ее муж… Нет-нет, ни к слову, ни к ночи о Рудольфе более вспоминать не нужно!

И, несказанно удивившись этому новому для себя долженствованию, вернее не-долженствованию, спросила:

– Кормилицу нашли? Крепкую казачку, из тех, кто и у печи, и в поле, и в бою? – А в голосе словно бы обида на судьбу, что сама не из таких… и еще, что уж совсем нелепо, доля ревности…

– Не угадали, – улыбнулся Бучнев-старший, будто не заметив ни обиды, ни ревности. – Посоветовали мне старухи кобыльим молоком мальца выпаивать. «Молись, – сказали, – чтоб не помер. А не помрет, так справного казака на кобыльем молоке вырастишь». Молился, соски из самой мягкой сафьяновой кожи мастерил, нянькался, ночами глаз не смыкал, как на биваках когда-то – и ведь вырастил, любо-дорого взглянуть. Так, Регина Дмитриена?

– Так! – радостно подтвердила Рина. – Любо-дорого!

И с какой-то новой симпатией взглянула на запряженную в ландолет лошадку: вот, оказывается, на что еще вы, звонкокопытные, пригодны! А та, оторвавшись от овса, энергично закивала: «Пригодны! На многое пригодны!» … Только зачем она еще и прядает ушами? Ушки, как игрушечные человечки, мелко кланяются: «Бонжур! Бонжур!» Кому это они бонжурят?..

А Бучнев-дед уже на ногах и сыплет что-то в огонь из крутобокого мешочка…

Рина обернулась к морю.

Желтый свет костра лег на лунную дорожку – и та заблестела маслянисто, как плотная саржа. Почти не сгибающиеся ноги бредущего к берегу смертельно уставшего человека словно разрезали полотно, и Рина подумала, что это похоже на тяжелый ход огромных ножниц… но нет, глупости, ножницами режут, почти прижимая их к полотну, а не держа перпендикулярно ему!

Следом еще одна глупость пришла ей в голову: отношения с этим выходящим из волн полубогом не станут счастливыми.

И это замечательно, да-да, замечательно!

Потому что счастье исчезает, а исчезая, со злой предопределенностью оставляет в душе, сердце и разуме мертвую пустоту.

Но любовь-страдание наполняет навсегда.

Пусть болью, но это, хотя бы иногда, – сладко ноющая боль.

И в предвкушении горьких слез и сладких мук, стремглав, наперегонки с сыном, бросилась навстречу благополучно возвратившемуся пловцу.

А Бучнев-старший то подбрасывал в костер дров, то высыпал в него, не скупясь, соль из стремительно худеющего мешочка – словно добивался от набирающего силу пламени желтизны еще более яркой, нежели у полнолунного диска.


Как все некстати – такое впечатление, будто «некстати» на «некстати» едет и несуразностями подгоняет! Столько времени ждать, столько всего передумать, столько всякого перечувствовать, а в итоге перекинуться двумя-тремя фразами?!

И ведь не потому так случилось, что Георгий заспешил прочь от нее, в дом – переодеться и умыться. Нет, стоял тут же, при ней, совсем близко к огню и словно готов был безбоязненно ступить в самый центр костра…

Весь в облаке пара от высыхающего купального костюма, он будто бы и не вспоминал, насколько измучен, – и все повторял осипшим от поневоле проглоченной морской воды голосом: «Но куда же вы? Дожидались так долго, чтобы сразу исчезнуть?»

А она лепетала: «Нет-нет, уже непозволительно поздно… это и в самом деле становится неприличным…»… Как назло, и Павлушка умолял остаться, чтобы хотя бы попробовать наваристого, дурманного кулеша, но…

Но как в минуты столь романтические намекнуть на естественную потребность, если хлопотливые казаки предложить это нашей героине, нарядно одетой светской даме, покровительнице всего изящного, то ли не догадываются, то ли стесняются? Единственное, что представилось спасительным – срочно отъехать подальше, наказать кучеру и сыну ни в коем случае не оборачиваться и притаиться где-нибудь в тени…

Но какое разочарование: уехать исключительно ради этого, сбежать, когда голос Бучнева пугающе страстно уговаривает остаться, остаться, остаться – с невыговариваемым «навсегда!».


А все же несколько фраз были сказаны, пока Георгий помогал ей расположиться на сиденье, пожимал руку Павлушке и потом шел рядом с ландолетом шагом таким легким и быстрым, что Рина всерьез испугалась: не продлится ли эскортирование до самого ее дома?

Тороплив был разговор, но важен.

– Когда я смогу вас увидеть?

– Послезавтра с семи вечера, на собрании поэтического кружка «Хмель жизни». Знаете ли вы на Соборной площади доходный дом, который расположен…

– Простите, Регина Дмитриевна, однако же я мечтаю увидеться с вами и Павлом, но никак не с хмелеющими от облика вашего поэтами.

– А не мечтаете ли вы, случаем, увидеться и с моим мужем?

– Ну… если вы считаете нужным…

– Тогда завтра, в восьмом часу вечера, у нас на квартире. Мы живем на четвертом этаже…

– Адрес – лишнее, вы как фамилию свою назвали, я тотчас же понял, что ваш муж – знаменитый архитектор Сантиньев. Кто ж его дом на Приморской не знает! Завтра – отлично! Завтра как раз заплыва не будет, я устраиваю их через день. Постепенно увеличиваю дистанцию, впрочем, не об этом сейчас… Что ж, значит, вы считаете, будто и с мужем необходимо… Надеюсь, все пройдет без натянутости… Павел, а с вами я безусловно буду рад завтра встретиться!

– Да-да, – восторженно откликнулся Павлушка, – я тоже! Расспрошу вас о методах тренинга, а с послезавтра начну неукоснительно заниматься. Хочу стать таким же сильным.

– Охотно поделюсь всеми секретами, хотя, собственно, нет никаких секретов. Надо просто…

– Да будет вам нас сопровождать, Георгий Николаевич! Возвращайтесь немедленно! – почти вскричала Рина.

– Мне кажется, вы непременно должны любить тюльпаны! – это уже вслед удаляющемуся ландолету.

Рина смолчала, не чая дождаться поворота и исчезновения в первой попавшейся тени. Любимыми ее цветами были астры, но какая разница? Отныне станут тюльпаны.

Фарватер

Подняться наверх