Читать книгу Лекции по античной философии - Мераб Мамардашвили - Страница 4

Лекция 2

Оглавление

Имея перед собой те проблемы, которые реально возникают из положения человека в мире и из отношения мира и человека, философия начинает размышлять об этих проблемах и выявлять их (само выявление проблемы уже является шагом вперед человеческой мысли) и делает это, вводя размышление о предельных основаниях человеческого отношения к миру. В мире есть какие-то вещи, для мышления и рассуждения о которых вырабатываются такого рода понятия, которыми эти вещи доводятся до предельной, предельно мыслимо возможной формы, и, взятые в предельном виде, они позволяют теоретически, сообразно определенной логике понятий, двигаться и рассуждать. И наоборот, поскольку именно эти предельные понятия оседают в текстах, понимание текста предполагает знание читателем того, что стоит за ними и что в них упаковано, поскольку сами эти понятия, будучи предельными, не являются буквальными, предметными словами, или понятиями, а носят некоторый символический характер.

Возьмите, например, такое понятие, как «смерть», вернее, символ смерти, потому что понятия смерти быть не может. Если мы видим это в тексте – а сквозь античные тексты все время просвечивает облик смерти[6], – то мы не должны думать, что речь идет об эмпирическом явлении, что тем самым философское рассуждение есть якобы рассуждение об эмпирически известном нам психологическом и физическом явлении, или акте, или событии смерти. Этот символ взят именно потому, что он в предельно мыслимо возможном виде представляет некоторые другие предметы, и вещи, и события и поэтому представляется удобным способом рассуждения о них. Скажем, в символе смерти зашифровано и упаковано в предельном виде свойство времени. Наше движение во времени (всякое движение осуществляется во времени) дискретно, мы никогда впереди себя не можем иметь нечто, что с необходимостью вытекает из предыдущего, – нельзя иметь мысль хотением мысли, нельзя волноваться желанием волноваться, нельзя вдохновляться желанием вдохновляться. Оказывается, тот факт, что мы вдохновляемся, не вытекает из того, что было перед этим, и на эту фундаментальную дискретность (это очень важный, чисто стилистически, пункт для понимания философского рассуждения) и на свойство этой дискретности указывает смерть, потому что смерть как раз в предельном виде выражает это, поскольку, зная, что мы умрем, мы не знаем, когда это случится.

И более того, смерть завершает нашу жизнь, и только в смерти она завершена и выявлен ее полный смысл. Вспомните тех братьев, которые на колеснице оказались первыми, и мать выпрашивала у бога самую лучшую награду для них, и бог наградил их смертью, поскольку их жизнь полностью завершена славой, а дальше неизвестно, что будет[7]. Эта завершенность и, с другой стороны, дискретность, то есть отсутствие связи предшествующего с последующим, – все это лучше всего проглядывает через облик смерти. Такие понятия и являются предельными понятиями.

Обозначим здесь две самые интересные вещи. Во-первых, такой, я бы сказал, сумасшедший сдвиг мышления, поворот глаз: мир, казалось бы, тот же самый, что перед мифом, перед традиционным архаическим человеком (вы можете увидеть это по материалу первых греческих философов, включая Платона: сам язык у них полон знакомых архаическому человеку мифических, архаических образов, ассоциаций, представлений), предметы, казалось бы, те же самые, но на них иначе смотрят. Собственно, поэтому у Платона и появляется замечательный образ, которым он хочет пояснить, что такое мышление. Он говорит, что в общем-то все, что мы видим, не мышление. Мышление – это когда повернуты глаза души[8], то есть наши глаза, реальные глаза смотрят на то же самое, они те же самые, что у всех, но что-то можно увидеть, не обходя вокруг предмета и не глядя на него реальными глазами, а повернув глаза души. Этим образом «поворота глаз души» греки хотят обозначить то новое, что возникло и чему они со страстью предавались, то, что можно назвать «отвлеченным мышлением» (что и есть философия и из чего возникло так называемое научное мышление).

И второе обстоятельство – это проблема отличения философии от мифа, знаменитая проблема – от мифа к логосу[9]. Разные авторы по-разному проводят границу между мифом и логосом. Этот факт различного и всякий раз убедительного проведения границы говорит о том, что сама проблема ускользает и не поддается однозначному решению. Тем не менее каждому человеку дана способность интуитивно узнавать тексты, но когда мы пожелаем эксплицировать нашу интуицию – не получается. И вот через то, чего определить мы не можем, но что интуитивно понимаем, или воспринимаем, как философию, или философское явление, проходит довольно четкая нить. Связана она, конечно, с тем, что я назвал реальной философией (в отличие от теоретической философии или философии как учения о системах), философией, которая закодирована в некоторых условиях сознательной человеческой жизни (в той мере, в какой она реализуется как сознательная человеческая жизнь).

Для дальнейшего рассуждения я буду вводить философские понятия. Держите в голове четкое различие между, с одной стороны, чем-то, что упорядоченно, что воспроизводится под знаком формы в некотором устойчивом, гармоническом и цельном виде, а с другой – чем-то хаотичным, неопределенным, бесконечным, что подвержено распаду во времени, и приложите ко всему идею: то, что цельно и упорядоченно, не есть человек, не есть та человеческая жизнь, какую мы знаем (а мы знаем только обыденную, повседневную, эмпирическую жизнь). Я говорил, что в основе всех великих философий и религий лежит одна-единственная мысль: реально есть какая-то другая жизнь, более реальная, чем наша, есть что-то другое, что тоже живет, но живет иначе, чем мы, живет более осмысленно; это более высокая жизнь, и к ней можно прилагать слова: «священная», «святая», «жизнь в ином времени, в ином пространстве» и так далее.

Идея иной жизни означает, кроме всего прочего, одну забавную вещь. Откуда мы узнаем, что есть другая жизнь, спрашивают греки, такая жизнь, в которой нет распада, в которой есть память. А память – это условие того, чтобы моменты времени соединились, и в то же время память не является эмпирическим свойством человека. Когда я говорю: «естественно – забывать, помнить – искусственно», я ведь имею в виду свойства какого-то другого целого, в котором есть память. В человеке – биологическом существе – памяти нет, а в сознании человека, который прошел через удары кнута ритуала и мистерии, появляются мысли, несущие в себе память, преемственность, связи. И возникает проблема другой жизни, мысль об этом появляется, потому что этого может не быть. Выражусь иначе, взяв частный случай этого хода мысли: проблема истины возникает только потому, что существует возможность заблуждения. Там, где нет возможности заблуждения, нет и проблемы истины. В более широком смысле можно сказать так: возникает проблема какого-то особенного упорядоченного состояния, потому что человек своенравен и своеволен и по своему поведению и своеволию может <…> заблуждаться, творить зло. В таком контексте появляется идея закона.

Пока мы не поймем, что можем заблуждаться, своевольничать и своим своеволием ввергать мир в хаос, мы вообще не можем думать о законах как о предмете философского и научного, отвлеченного рассуждения. Пока действует архаический и космический закон и пока отклонения от него воспринимаются как космические катастрофы (что наглядно видно в мифах), а не как продукт человеческого своеволия, не как интеграл – как говорили индусы – действий, которые сцепились в некоторые свои невидимые последствия, накопились как карма (карма – это идея космического мирового наказания, действующего на протяжении всех воспроизводящихся человеческих поколений, карма, наказующая нас через воплощение), мы продолжаем испытывать все те же самые эмпирические, раздерганные и бессмысленные состояния в той мере, в какой мы не вырвались из колеса рождения, пока мы не собрались в целое. Иными словами, по закону кармы, если бы Эдип не проделал того, что проделано в трагедии «Эдип»[10], то он продолжал бы воплощаться и продолжались бы акты убийства отца, акты сексуальной жизни с собственной матерью и так далее.

И лишь глубокое осознание идеи выпадения возможного, являющегося продуктом того, что делал сам человек по своему своеволию, своенравию, впервые и ставит проблему такого закона, или порядка, который поддается постижению, который интеллигибелен, или интеллектуально проницаем. Вспомним платоновский миф: связанные пленники смотрят на стену, где проходят в беспорядке тени[11]; по условности самого этого мифа, по договоренности автора с читателями, они в принципе не могут повернуть головы и увидеть, что далеко за спиной есть источник света (между источником света и самими пленниками проходят предметы, свет от источника света падает на предметы, и пленники видят их отражения на стенах пещеры). Великой идеей здесь является акт осознания, что это тени. И когда мы поняли, что мы отклонились, что мы попали в царство теней, тогда мы можем вводить и формулировать правило того, что же мы можем действительно понимать, можем ставить вопрос о законе.

Греки формулируют его так (сейчас очень странным образом мы подошли к особенностям философского языка, которому надо нарушить все особенности нашего эмпирического языка): понимать можно только бытие, а небытие понимать нельзя. Более того, греки выражают это такой формулой: бытие есть, и есть только бытие, а небытия нет, и небытие невозможно даже высказать на нашем языке. Очень странная формула. Это одна из первых, почти магических по своей непонятности философских формул. Обычно историки философии отсчитывают начало философии от этой формулы, поскольку они вообще считают, что философия начинается с понятия бытия. Всякая первофилософия (как в смысле своего исторического возникновения, так и в смысле всего последующего) остается фундаментальным ядром всяких других отраслей, или разветвлений, философии; они все разветвляются (скажем, теория познания, этика и прочее) вокруг одного ядра: учения о бытии. Все начинается с бытия, но начинается странной формулой: то, что мы можем понять, есть бытие, и только бытие мы можем понимать, небытия нет, и мы даже не можем его высказывать.

Попробуем понять, что это значит. Прежде всего, здесь нарушены все правила нормального человеческого языка. «Бытие есть» – это то же самое, что сказать «масло масляное», это тавтология. Далее, сказать, что небытия нет, – это тоже тавтология. (Все, что я говорю, почти буквальные цитаты, хотя от греческих текстов почти ничего не сохранилось, кроме платоновско-аристотелевских текстов[12], так что цитаты из Парменида – «со щепоткой соли».) Поскольку небытия нет в том смысле, что мы его даже высказать не можем, то тем самым мы должны принять неприемлемую вещь: мы не способны заблуждаться, не способны высказать ложь. Что это значит? Мы же эмпирически знаем, что человек заблуждается, отклоняется, ведь известны факты, что люди могут неистинно мыслить, врать, совершать зло, а Сократ говорит (я еще один шаг делаю, немного усложняя дело), что человек, знающий добро, не может делать зло[13]. Это тоже полностью противоречит нашему эмпирическому опыту: мы знаем, что люди очень умные, знающие вполне сознательно делают зло и что вообще делание зла или существование зла от добра или знания добра и истины не зависит. А философы утверждают такую странную вещь. Непонятно. Попробуем на уровне простейших ассоциаций, связанных со словами «бытие», «небытие», «зло», «истина», «добро», разобраться прежде всего в этом особом смещении мозгов, которое мы называем философией.

Скажем, небытия нет и высказать его невозможно. В каком смысле? Невозможно, что ли, несуществование предмета? Слово «небытие» на нашем языке означает, что этого предмета нет (меня может не быть перед вами, вас может не быть передо мной, ясно ведь, в каком смысле «нет»). И более того, мы даже помыслить не можем небытие, – здесь очень сложная и одновременно очень простая вещь. Она простая в том смысле, что она фундаментальная: если не ухватил ее, все остальное бессмысленно, понять невозможно, и даже не стоит стараться.

Повторяю, философия не дает никаких знаний, она ничего не сообщает, поэтому запомнить ничего нельзя, хотя и есть толстые книги. Философия может лишь сообщить определенный способ мысли, который должен постоянно воссоздаваться каждым человеком на собственный страх и риск. Существует особая категория явлений, самоосно́вных явлений: они основание самих себя содержат в себе. Такова, например, фигура героя в том смысле слова, в котором она впервые возникает в классической античной культуре: герой – тот, кто не участвует в сцеплении натуральных причин и действий, а таковыми являются наши физические качества (например, большая физическая сила), пафос, амок, то есть то особое состояние, которое было свойственно викингам (до сих пор такое значение осталось в английском языке в слове berserk[14]). В этом состоянии особого пафоса или опьянения (неизвестно даже, как описать это состояние) викинги справлялись со значительно превосходящим их противником. Первое свойство нашего философского героя – это свойство трагического отречения, выпадения из этой цепи в той мере, в какой она природна, в той мере, в какой мы зависим от наших природных качеств. Герой не зависит от мускулов и от природной интенсивности своей ярости и прочих вещей, которые мифом изображаются в виде космической катастрофы, он сам становится в начало причин своих собственных поступков. Сам в начале самого себя – вот что такое самоосно́вное явление. (Кстати, эта тема кажется простой, но в действительности она лежит в скрытых пластах нашего мышления, философского мышления, и поэтому мы не отдаем себе отчета в том, что скрылось в низшем пласте, хотя понимание всего того, что лежит на более высоких пластах, зависит от понимания этого.)

Проблема распада и какой-то другой жизни, имеющей особые, специальные условия, – самая существенная. Вы знаете, что зло делается само собой, стихийно, спонтанно, а добро делается специально, оно должно делаться каждый раз заново. Теперь вспомните, что философия начинается с мысли о том, что невозможно все, что есть. Возможно, что есть хаос, а порядок невозможен, хотя порядок бывает. Вот совершился акт мышления, даже не мышления, а, скажем, акт умного рассуждения. Философия началась с удивления: как это возможно? Понятно, что есть глупость, а вот что есть ум – непонятно, маловероятно и невозможно (но есть), безобразие понятно, а вот красота невозможна, непонятна.

Я говорю с вами, казалось бы, на полуфилософском языке, а сейчас заговорю на совершенно архаическом языке. Возьмите исландские саги, немецкие саги, фольклор, – в разных местах, у разных народов вы увидите одну забавную особенность. Скажем, такая ситуация: семья усыновляет человека, не связанного никакими кровными связями с главой семьи. Описывается умиляющая душу преданность, дружба, любовь. И что происходит дальше: кто-то что-то шепнул, кому-то что-то показалось, кто-то неправильно что-то понял… и приходит в движение снежный ком недоразумений и зла, который на наших глазах неминуемо разрушает столь хрупкое явление, как дружба и преданность этих людей, и они погибают. В природных недоразумениях – показалось, неправильно понял – действуют простые законы, например закон кровной мести: одному клану показалось, что ему нанесли обиду, за обиду нужно мстить. Значит, природные сцепления и наше участие в них в той мере, в какой мы природные существа, то есть кровно связанные, и эти же природные сцепления, поддающиеся пафосам, инстинктам страстей, на наших глазах разрушают явление порядка.

А что такое явление порядка? В данном случае – дружба, честность, привязанность. Они распадаются: естественно воевать и ненавидеть, врать, заблуждаться, не помнить. В той мере, в какой наша память, другие наши человеческие качества зависят от стихийных природных процессов, в той мере, в какой дано свободное поле действию естественных сцеплений причин и действий, неминуемо разрушаются явления порядка (подчеркиваю: в той мере, в какой). И здесь начинается философия.

Возвращаюсь к проблеме бытия: следовательно, в человеческой жизни что-то есть, поддерживается и воспроизводится в той мере, в какой воспроизводятся, повторяются, удерживаются на собственных основаниях (иных, чем природные) особые явления, называемые самоосно́вными явлениями. Таковым является, например, совесть. Понятие совести описывает те моральные акты и явления, которые для своего существования и свершения не имеют причин вне себя, они беспричинны. Совесть – причина самой себя.

Теперь мы сделаем один простой, казалось бы, и существенный шаг. Для этого я приведу совершенно неожиданный пример, совсем не греческий. Но, будучи не греческим, он тем не менее связывает сразу все рассуждение и, следовательно, обладает еще тем преимуществом, что показывает, что философия есть вечное дело философов и вообще философствующих людей и она никак не меняется со временем; все то же самое, что было две тысячи лет назад, только выражается это часто по-разному. (Учтите, что этот пример я <беру> к тому, чтобы показать, что небытие помыслить невозможно и высказать невозможно.) Из Чехословакии приехала моя знакомая и остановилась в гостинице. Через несколько дней ей нужно было уезжать и оплатить довольно многочисленные телефонные разговоры. В день отъезда выяснилось, что счета еще не пришли, и администратор отпустила гостью, не взяв денег, – проявила доброту. Это пример проявления доброты в обычном психологическом смысле слова. Итак, мы имеем перед собой определенное событие, поступок, и мы о нем мыслим, оцениваем, говорим. Подумав, мы сказали: эта женщина добрая, поскольку отпустила мою приятельницу без оплаты непоступивших счетов. Теперь пример зла: пересыльный лагерь во Владивостоке, масса людей живет просто на огороженном голом пространстве, под дождем и снегом, холодные и голодные, голод нарастает (где-то затерялись транспорты с продуктами), и голодные люди в полном отчаянии рвутся на проволочные заграждения, требуя хлеба, – их поливают пулеметным огнем. Это проявление зла.

Давайте подумаем… Произошло два события. Мы сказали: в одном случае это добро, в другом случае это зло, и тем самым мы предположили, что за этими явлениями, за этими поступками стоят некие существа, обладающие качествами, в одном случае добрыми, в другом случае злыми. Злые существа стреляли из пулеметов, а добрые поступили сообразно смыслу ситуации: отпустили с миром мою приятельницу. Философ в этом случае скажет, что российский человек не добр и не зол, что понятия добра и зла здесь неприменимы, а произошло нечто, в чем вообще нет психологии, хотя каждый отдельный человек, безусловно, наделен психологическими качествами. Эта дама – администратор гостиницы – поступила так не потому, что она добрая, а потому, что сцепление событий поставило ее в определенную ситуацию. Она была загнана в угол, выход из которого был тот или этот, который внешнему наблюдателю может казаться или добрым, или злым, а сама ситуация представляет собой недоразумения в точке А, где вовремя не выписали счета, недоразумения в точке В, где их вовремя не отослали, недоразумения в точке С, где их вовремя не получили, – весь тот наворот русской жизни, который состоит в том, что русский человек ставит себя в определенную ситуацию, всегда предельную, выход из которой всегда радикальный (или в ту, или в иную сторону). Поэтому, когда выход совершился, если ты что-нибудь соображаешь – а всякое соображение предполагает элемент философии, – ты должен сказать: не могу высказать суждения, здесь нет психологии, нет ни добра, ни зла, просто есть лабиринтное состояние, загон себя в ситуацию, из которой есть или тот, или другой выход. Говорить о тех, кто стрелял, что они злые, невозможно. Почему? Да просто потому, что хлеб разворовали по дороге. Тысячи сцеплений событий привели к тому, что одни люди были заданы в том, что они рванули на проволочные заграждения, а другие – в том, что они стреляли; здесь нет ни добра, ни зла как психологических качеств.

Речь идет о том, что мы можем говорить и высказывать. А рассуждать о том, что русские люди добры или злы, беря эти примеры (а их можно привести сотни), невозможно, потому что здесь нет ни добра, ни зла, есть другое. Мои суждения не охватывают всех этих проблем. Я беру только одну сторону: мы не можем высказать суждения. Почему не можем? Потому что здесь нет психологического добра и зла. Иначе говоря, там, где оно есть, мы можем высказать истину или нечто такое, что потом окажется заблуждением, но во всяком случае то и другое будет осмысленным.

Данная ситуация, которую я описываю, она вообще не истина и не ложь. Один будет доказывать, что российские люди добры, другой будет доказывать, что российские люди злы. Ни то, ни другое – здесь нет ни истины, ни лжи, ни добра, ни зла. Мы не можем высказывать это на нашем языке в той мере, в какой мы высказываем нечто осмысленное. Язык сам себя разрушает, потому что мы находимся в области небытия, в данном случае в области небытия психологии. Это не психологическая ситуация, а ситуация сцеплений, сцепились поезда, российские нравы; никто не хотел в отдельности ни добра, ни зла, но что-то совершал, и неминуемым интегралом этих свершений была определенная ситуация, в которой оказались люди: в одном случае – моя приятельница в гостинице, в другом случае – заключенные в лагере. Что мы можем как осмысленные существа говорить об этом? Ничего. Перевернем вопрос: в каком смысле мы ничего не можем сказать?

Я бы высказался в такой форме: психология (в данном случае мы говорим о психологии), психологическая реальность, или психологическое бытие, есть, если есть такая реальность, вся совокупность которой достаточно долгое время и в достаточном числе людей охвачена действием определенных формализмов, называемых, например, совестью (кстати, совесть – чистый формализм). Там развивается в людях психология, или то, о чем мы можем говорить осмысленно в терминах психологии (то есть психологических качеств). Говорят, что люди добры или злы. Впервые само это различение на уровне нашего психологического языка, осмысленного, допускающего высказывание чего-то, появляется только тогда, когда появляется система отсчета внутри самой этой реальности, и эту систему отсчета составляет самоосно́вное явление, бытийное явление. В данном случае я взял «совесть»: там, где есть совесть, развивается психология и, следовательно, наша возможность о случаях поступков говорить на языке психологии, и это будет осмысленный язык, на нем можно что-то высказывать.

А теперь я скажу: только там, где есть бытие, можно что-то высказывать, там, где есть какая-то реальность (какая-то область охвачена бытийными явлениями), артикулируются вещи, о которых можно говорить и что-то осмысленно высказывать. Ведь в случае добра и зла, имея перед собой, казалось бы, психологические явления, я не мог высказывать о них ничего психологического. Здесь должен быть применен другой аппарат анализа. Если я начну рассуждать об администраторе гостиницы или о стрелке на смотровой башне в лагере в терминах добрых или злых качеств людей, то я запутаюсь, я буду в сфере неинтеллигибельного.

Я возвращаю вас к проблеме интеллектуальной проницаемости или принципов понимания мира: мы можем говорить, но ситуацию, реальность мы не будем понимать, мы можем ее понять, отказавшись от психологического языка, хотя перед нами, <казалось бы>, психологические феномены (добрые или злые качества). Скажем, мы можем показать, что, независимо от того, хотят россияне войны или не хотят, они ставят себя в ситуацию, из которой единственный выход – воевать или не воевать, и много причин, чтобы воевать. Или выиграть войну: нужно сначала поставить себя в ситуацию, из которой другого выхода, кроме победы, нет. Это ситуация, о которой нельзя говорить в терминах обычного военного описательного языка, которым говорят об обученности армии, боевых способностях этой армии, и тогда выводят результаты: объясняют этими способностями, почему победили или почему проиграли. А в нашем случае ни то ни другое ничего не объясняет.

Теперь подумаем, что мы натворили этими рассуждениями. Мы получили философский вывих: глазами души мы посмотрели на то, что видно и нашим обычным глазом. Мы, повернув глаза души, не изменили предметов, мы не привели никаких новых фактов, никаких новых аргументов. Та же дама в гостинице, тот же лагерь – факты не изменились. Я вывихнулся, посмотрел, повернув глаза души, и увидел, что если я рассуждаю психологически, то ничего понять нельзя, здесь нет психологии. Для того чтобы понять, надо ввести какие-то другие понятия и иначе рассматривать данную реальность. Поэтому, чтобы не тянуть за собой обсуждение эмпирических случаев, я могу начать говорить на теоретическом языке: только бытие есть, и высказать то, чего нет, невозможно.

Представьте себе, что произошла катастрофа и исчезли люди, которым этот язык, даже сокращенный, был понятен; греки исчезли, античные тексты исчезли, остались обрывки, и перед нами мистически остался только кусочек айсберга: есть только бытие (тавтология, как я говорил), небытия нет (тоже тавтология), и, более того, небытие высказать нельзя. Его действительно нельзя высказать, и поэтому философ говорит: мы что-то можем понимать, когда в области понимания есть бытийные явления, такие как, например, совесть; вокруг совести может вырасти психологический мир, то есть такой мир, о котором можно осмысленно говорить на языке психологии и прийти к какому-то пониманию. А о несуществующем нельзя говорить, его нельзя высказать.

Допустим, вы хотите высказать искусствоведческое суждение о некоторых произведениях искусства. Одна моя приятельница очень хорошо определила смысл некоторых революционных событий в советском искусстве последнего времени, особенно в театральном искусстве, и тем самым определила эмоцию зрителя, приходящего в восторг от новизны и глубины художественного произведения, скажем пьесы. Она сказала так: «Все волнение и восторг зрителя заключаются в том, что на сцене пьяный человек наконец заговорил пьяными словами». Можно ли об этом произведении искусства рассуждать в терминах искусствоведения, расценивать его как элемент искусства, как этап искусства в развитии художественных средств <…>? Это случилось на сцене, не существуя, и люди, воспринимающие это как произведение искусства, тоже, существуя, не существуют. Другой пример: весь мир уже давно усвоил, что в мире были Кафка, Джойс, и вдруг – достижение мысли (буря в стакане марксистской воды), которое недавно совершил Роже Гароди, решивший, что Джойс все-таки хороший писатель[15]. Люди страстно думали, работали, со страстью и борьбой пришли к этому выводу, – это ведь событие, но этого не существует, и об этом нельзя говорить.

Вот что такое бытие и небытие в смысле наших возможностей что-либо говорить и что-либо понимать. Бытие есть, небытия нет – это то, о чем можно говорить на языке философии; эти максимально сокращенные, казалось бы, магические, педантские формулы и есть элемент теоретического философского языка, и раскручиваются они очень просто, на уровне совершенно обычных вещей. Я говорил, что философия – это часть жизни в том виде, в каком она приводится нами в осмысленный упорядоченный вид (никогда окончательно, конечно). Я говорил, что до смерти мы не знаем, а умирая, не владеем тем, что смерть за нас узнала. Само это философское рассуждение является незавершенным, и мысль о незавершенности этого рассуждения тоже философия.

Есть только Одно («Одно» с большой буквы)[16], и только там, где Одно, и только это Одно мы можем понимать. Вместо «Одно» возьмите слово «бытие». Есть только бытие, и только там, где оно есть, и только бытие мы можем понимать. (Это почти [буквальные] цитаты из Парменида.) Понятие Одного, или бытия, вводится там, где философы расчищают себе просеку понимания того, что можно понимать так, чтобы об этом можно было говорить, не разрушая языка самим этим высказыванием.

Напомню другой образ: Сократ не писал книг, от него ничего не осталось, и он не был таким спекулятивным философом, какими (как вам покажется) являются Парменид или Гераклит. Сократ философствовал на улице, но все его философствование было наглядной экземплификацией того, что только об Одном – там, где оно есть, – можно говорить и высказывать, потому что все мышление, которое не движется в лоне Одного, или бытия, разрушается самой попыткой этого мышления или этого высказывания. И что делал Сократ со своими собеседниками? Он не давал им ответов. Все платоновские диалоги – это казуистическое, утонченное хождение вокруг того, что такое мужество, что такое добродетель. Покрутившись в тексте такого диалога, вы отнюдь не выныриваете из него с определением того, что такое мудрость и что такое добродетель. Сократ каждый раз показывает, что, если мы не впали в бытие, мы ничего не можем высказывать. Мы говорим что-то о мужестве, и сказанное разрушает содержание того, что мы сказали. «Что такое быть храбрым?»[17] – спрашивает Сократ. Собеседник отвечает: быть храбрым – значит испытывать радость (особо возвышенное состояние) от вида бегущего в панике врага (доставить себе такое удовольствие). На это Сократ говорит: а не больше ли радуется виду бегущего врага трус, с облегчением испытав удовольствие от того, что не придется вступать в сражение? Значит, одновременно есть и храбрость, и трусость: храбрый человек труслив, а трусливый человек храбр. И если таково определение храбрости, то, значит, об одном и том же предмете мы говорим две взаимоисключающие вещи. Это и есть разрушение языка, здесь акт высказывания разрушает саму основу и возможность мышления. Вот что показывает Сократ, не давая ответа. Он лишь пытается ввести слушателя в область бытийного мышления, которое может происходить только путем своего рода индукции, диалектической индукции. Сократ так организует ситуацию, так ведет своего слушателя, чтобы тот сам впал в некоторое видение порядка, формы. Что это? Нельзя определить. Здесь мы действительно сталкиваемся с тайной человеческого бытия: то, что всегда случается и что нам ближе всего и доступнее, в то же время ускользает от нас, если мы хотим высказать это и в определенном или высказанном виде передать другим.

Впервые поле явлений, о которых можно судить, например эстетические случаи (произведения искусства) или психологические случаи событий и поступков, о которых я говорил, – это поле открывается, если отсчитывать от появления и наличия бытийных, или самоосно́вных, явлений. Психология вырастает лишь вокруг наличия совести: если есть совесть, появляется мир, поддающийся суждению в терминах психологии, то есть психологических качеств людей. А сама совесть? – Как она определяется? Или как она воспитывается, или как она передается? И есть она или нет, самовоспроизводится или нет? Поэтому самое глубокое греки назвали диалектикой, имея в виду, что диалектика есть такое состояние <натяжения между противоположным>, лишь внутри которого, не вытекая ни из одного, отдельно взятого, натяжения, может вспыхнуть явление, которое само не является выводимым членом, или элементом, какой-либо непрерывной причинной связи.

Почему для этого появилось особое слово «диалектика» в отличие от логики? (С тех пор начались эти мистические, очень часто неграмотные рассуждения об особой диалектической логике в отличие от формальной и так далее.) Греки этим словом называли реальные обстоятельства, они понимали, что есть такие явления, которые невыводимы и которые не могут возникнуть как конечное звено непрерывной цепи их обусловливания. Допустим, построив какую-то цепочку условий А, В, С, я получаю D, так вот, есть явления, которые нельзя так получить, они не могут быть в принципе выводимым членом или конечным звеном непрерывной цепи обусловливания, они возникают в воронке, окруженной натяжениями противоречий, – вот что греки называли диалектикой. Внутри – вспыхнет или не вспыхнет, а если вспыхнет, тогда все целиком.

Я сделаю еще один шаг, введу еще одно определение бытия, но уже на таком уровне, на котором оно легко расшифровывается. О совести я уже говорил: помимо того, что это самоосно́вное явление, оно еще и неделимое, или целостное, явление в том смысле, что, если она есть, она присутствует вся целиком, совести не бывает половины, четверти. Это известно на уровне простой афористики. Вольтер в XVIII веке говорил, что добродетель неделима, она или есть, или ее нет, не может быть половины добродетели (он понимал свойство такого рода явлений). Значит, если есть, то все целиком. В тексте Парменида написано: бытие везде, нет такого места, в котором его не было бы, и оно все целиком и сразу[18]. Он говорит то, что я уже сказал перед этим на другом языке. Когда философ начинает переводить в область философских понятий и определений вещи, известные независимо от этих понятий и определений, он начинает прояснять условия, в каких, и только в каких, мы можем мыслить и что-либо высказывать. Для того чтобы мы могли о чем-то говорить в терминах психологии (я опять возвращаюсь к примеру), в любой точке совокупности явлений, которые я охватываю как психологические, должна присутствовать совесть. Совесть везде: в маленьком присутствует вся целиком, в большом присутствует, и тогда я могу говорить о ней как о психологическом явлении. Область бытия есть область неделимого, о ней говорим: бытие едино и неделимо, оно неподвижно, оно везде, оно вечно.

Теперь остались кое-какие вещи, не очень понятные. Я сказал: оно неподвижно, оно вечно. Допустим, мы поняли неделимость бытия: оно неделимо в той мере, в какой мы вообще можем понятно о чем-то говорить и что-то высказывать. Но при чем здесь вечность, неподвижность, охваченность всего? Ведь нет ни одного момента времени, в каком не было бы бытия: если я рассуждаю о каком-то предмете, то я не могу рассуждать о нем, не предполагая, что в каждый момент и в каждом месте есть бытие этого предмета. Что это значит? Продолжим нашу попытку понимания всего этого дела, держа в голове, что речь идет о рассуждении, основывающемся на пределах, все время на пределах, на предельно мыслимо возможном виде тех предметов, о которых мы рассуждаем. «На предельно мыслимо возможном виде» означает следующее: то, о чем хотим говорить, доводим до предела и потом начинаем о нем рассуждать.

Как теперь нам пойти? Я оттолкнусь от следующего: у греков был очень глубокий и разветвленный, почти все области греческого мышления охватывающий нерв, а именно – все сейчас, в данный миг, на месте, без откладывания на завтра или без зацепки за прошлое свершается, требует от тебя пребыть сейчас, целиком и полностью. Что значит «целиком и полностью»?

Я приведу пример, прямо противоположный греческой культуре. Культура, противоположная греческой, – это, конечно, российская культура, хотя сейчас очень модно говорить об особой пластичности русского языка, его максимальной, в отличие от других языков, близости к греческому языку и так далее. Но в действительности все это сказки, если говорить не только о языке, но и о культуре в целом. Что является самым близким нам и самым понятным в традиционной русской культуре? Мы всегда моральны завтра и всегда моральны вместе. Сегодня необходимо обманывать, говорить неправду, уступать, но ведь все объяснимо, все разумные люди это прекрасно понимают. Но завтра – ведь я же знаю, что я хороший и добронамеренный, – сделаем добро, и, более того, все вместе. У греков прямо противоположное ощущение. Конечно, я имею в виду образ греков и то, что греки вообще о себе говорили (они остались для нас через философов, полководцев и прочих). Эмпирически мы, конечно, не можем восстановить, что было на самом деле; может быть, греки – это то, что нам снится в качестве греков, может быть, ничего этого вообще и не было. Гарантий нет, но попробуем философствовать.

Греки, обуреваемые «сейчасностью» всего и вся, говорили устами Платона, что вчерашняя добродетель не имеет значения, на ней нельзя укладываться спать как на чем-то достигнутом. Более того, «завтра мочь» или «завтра знать» ничего не значит. Что значит «завтра знать» или «завтра быть добродетельным» в переводе на философский язык? (Попробуем «ограмотить» наш язык и не выдумывать заново велосипедика, потому что правила грамотности уже придуманы, нам нужно лишь просто «впасть» в эту грамотность или, как выражался Пастернак, «в неслыханную простоту».) Это значит, что бытие делимо, оно не целиком здесь и сейчас. Отложить что-то на завтра – значит предположить делимость времени и делимость бытия, что оно складывается, что, помимо этого бытия, есть еще какое-то другое бытие. А греки чисто логически говорят: если бытие, то к нему не может примыкать еще что-то, потому что это «что-то» я тоже должен назвать бытием, и тогда бытие распадается, а определение бытия предполагает его цельность, следовательно, я не могу это назвать бытием, а если называю, то вне его ничего нет.

Парменид говорит: бытие есть сфера, внутри которой все равно отстоит от центра, и вне этой сферы нет ничего другого, это всеохватывающий, круглый, сферический шар[19]. Нужно выбросить из головы все предметные и физические термины: бытие не есть какой-то предмет рядом с другими предметами, который был бы образно, наглядно представлен в виде шара. И тогда – что же такое бытие? Нечто странное, особое, отличное от эмпирических предметов, лежащее скрыто за предметами в виде некой неподвижной (один из терминов определения бытия), неделимой, всеохватывающей, закругленной, завершенной сферы.

То, что есть бытие и бытием называется, действительно завершено, есть, свершается. В бытии можно лишь быть или не быть, но если быть, то целиком, потому что то, что целиком, и есть бытие. Так устроена наша жизнь, и так устроен наш язык. И еще: в области бытия нет прошлого и будущего, все в настоящем. Одним из самых глубоких мистических определений божества (в Античности и в XVII веке) является следующее <…>: Бог весь в настоящем. А я, как философ, скажу, что в каком-то смысле (можно определить в каком) мысль – а мыслью является нечто, что высказывается только в бытии, посредством бытия и о бытии, – не есть то, что мы высказываем, или то, что мы высказываем, не есть мысль.

6

Ср.: «Те, кто подлинно предан философии, заняты на самом деле только одним – умиранием и смертью» (Платон, Федон, 64а, пер. С. П. Маркиша).

7

Предание об аргивской жрице Кидиппе (или, иначе, Арисии) и ее сыновьях Клеобисе и Битоне находим у Геродота. Знаменитый афинский мудрец Солон, беседуя с лидийским царем Крезом, причислил сыновей Кидиппы к числу счастливейших людей. «Родом из Аргоса, они имели достаточно средств к жизни и к тому же отличались большой телесной силой. Помимо того что оба они были победителями на атлетических состязаниях, о них рассказывают еще вот что: у аргосцев есть празднество в честь Геры Аргосской. Их мать [жрицу богини] нужно было обязательно привезти на повозке в святилище богини. Однако быки их не успели вернуться с поля. Медлить было нельзя, и юноши сами впряглись в ярмо и потащили повозку, в которой ехала их мать. Сорок пять стадий пробежали они и прибыли в святилище. После этого подвига, совершенного на глазах у всего собравшегося на праздник народа, им суждена была прекрасная кончина. И божество дало ясно этим понять, что смерть для людей лучше, чем жизнь. Аргосцы, обступив юношей, восхваляли их силу, а женщины – их мать за то, что она обрела таких сыновей. Мать же, возрадовавшись подвигу сыновей и народной молве о них, стала перед кумиром богини и молилась даровать ее сыновьям Клеобису и Битону, оказавшим ей столь великий почет, высшее благо, доступное людям. После этой молитвы и жертвоприношения и пиршества юноши заснули в самом святилище и уже больше не вставали, но нашли там свою кончину. Аргосцы же велели поставить юношам статуи и посвятить в Дельфы за то, что они проявили высшую доблесть» (Геродот, История, I 31, пер. Г. А. Стратановского).

8

Платон, Государство, 519b, 533d.

9

Такая формулировка проблемы восходит к классическому исследованию В. Нестле: Nestle W. Vom Mythos zum Logos. Die Selbstentfaltung des griechischen Denkens von Homer bis auf die Sophistik. Stuttgart, 1940. В отечественной историко-философской науке эта проблема ставится в книге: Кессиди Ф. X. От мифа к логосу. Становление греческой философии. М.: Мысль, 1972.

10

Трагедия Софокла «Царь Эдип» (429 г. до н. э.).

11

Платон, Государство, VII, 514а– 517а.

12

Условная характеристика фрагментов досократиков.

I. Сохранились в цитатах античных авторов от Платона (IV в. до н. э.) до неоплатоника Симпликия (VI в. н. э.). Помимо Платона и Аристотеля, которые действительно являются важнейшими источниками, дословные цитаты из досократиков приводят: 1. Плутарх, Moralia (нач. II в. н. э.); 2. Секст Эмпирик (кон. II в. н. э.); 3. Христианские апологеты Климент Александрийский (вт. пол. II в. н. э.) и Ипполит Римский (Опровержение ересей, III в. н. э.); 4. Диоген Лаэртский (О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов, III в. н. э., доксографическая компиляция на основе эллинистических источников); S. Стобей (составитель Антологии, Vb. н. э.).

II. Свидетельства. 1. Платон – самый ранний комментатор досократиков; 2. Аристотель (Метафизика), предлагая критический взгляд на историю досократической мысли и понимая ее как движение к истине, не стремится к «исторической объективности» (рассмотрение предыдущих философских воззрений с точки зрения учения о четырех причинах); 3. Теофраст (О мнениях физиков, от Фалеса до Платона, 16 книг, разделенных на два тома, источник позднейших компиляций); 4. Такие компиляции, или извлечения, назывались doxai или placita в латинском варианте. Известны две такие компиляции (Псевдо-Плутарха и Стобея), которые восходят к некоему Аэцию (II в. н. э.), доксографический метод; между Теофрастом и Аэцием была также компиляция, предположительно принадлежащая стоику Посидонию (Vetusta Placita).

В частности, Парменид (которого здесь цитирует М. К.) изложил свои взгляды в одном-единственном сочинении, написанном гекзаметрами. Благодаря позднему неоплатонику Симпликию до нас дошло целиком введение в поэму Парменида, включавшее 32 строки, и значительные куски из первой части поэмы, посвященные анализу понятия бытия.

13

См., напр.: Платон, Менон, 87d– 89а.

14

Такая временная одержимость в гомеровском языке обозначается словом μένο (пример – Аякс в «Илиаде»).

15

Гароди Р. О реализме без берегов. М.: Прогресс, 1966.

16

Парменид, О природе, фр. 8, ст. 6.

17

Платон, Лахет, 190d – е.

18

Парменид, О природе, фр. 8, ст. S и 25.

19

Парменид, О природе, фр. 8, ст. 43–45.

Лекции по античной философии

Подняться наверх