Читать книгу Лекции по античной философии - Мераб Мамардашвили - Страница 5
Лекция 3
ОглавлениеМы будем заниматься бытием в том виде, в каком оно впервые предстало грекам: Пармениду и Гераклиту. Слова Парменида, которыми он описывает бытие, торжественны и возвышенны и сразу захватывают нас своим серьезным величием, но это еще не значит, что мы понимаем сказанное. Итак, бытие – это то, что полно, замкнуто со всех сторон, чего никогда не было и не будет, потому что оно есть всегда, и никогда не было и не будет такого момента ни в прошлом, ни в будущем, когда мы могли бы сказать о бытии, что его нет. Оно все есть в настоящем, все целиком, и, обходя его, мы всегда остаемся на месте, то есть неподвижными. Бытие неделимо, полно, неподвижно и охватывает все. Естественно, когда мы это слышим, мы пользуемся законами и привычными связками нашего языка, стремимся понять, подставляя под эти слова физические наглядные представления и аналогии. Неподвижно – значит какие-то неподвижные предметы. Мы, конечно, можем представить какой-то неподвижный предмет, который всегда и везде неподвижен, но при этом мы еще должны представить себе, что он неделим, полностью присутствует каждой своей частью и к тому же все охватывает. А это уже не поддается нашей наглядной способности к представлению. Попытаемся глубже проникнуть в мир греческого представления о бытии.
Говоря о бытии словами Парменида, греки пытаются объяснить нам (сопоставляя то, что они называют бытием, с тем, что они называют «трещиной», «расколом», «рассеянием», «распадом», «беспредельным» или «неопределенно многим») это бытие как нечто, что не своевольно, не замкнуто своим капризом, что не создает вокруг себя, в нем замыкаясь, эгоистического самодовольного мира, как нечто, что, будучи замкнутым в смысле охвата всего, в то же время открыто. Одновременно в понятие бытия вводится и понятие бесконечности, но особого рода бесконечности.
Теперь пойдем по нити сопоставления предела (чего-то имеющего форму, оформленного, держащегося целиком в пределах нашего взгляда, чего-то обладающего собранной формой, которую греки, начиная с Пифагора, называли пределом) и беспредельного. Слово «беспредельное»[20] не подставляйте вместо теперешнего понятия бесконечности, которое усложнено развитием математики, физических представлений, идей о бесконечности миров, о Вселенной, протянутой в бесконечность, и так далее. Этих представлений пока у нас нет, более того, когда греки говорят о пределе и беспредельном, конечном и бесконечном, они имеют в виду нечто иное, что и для нас имеет какое-то значение, и если мы поймем это, то оно будет пояснением наших собственных идей о бесконечности уже в современном смысле этого слова. Беспредельное – это любое состояние или предмет, который мы не можем охватить и который на наших глазах переходит в другой предмет, из него – в третий, в четвертый… и так утекает в то, что греки должны были бы назвать «неопределенным», но впоследствии в истории философии такого рода бесконечность назвали дурной бесконечностью, имея в виду утомительно-автоматическое неопределенное повторение одного и того же, уходящее в бесконечную даль (вперед или назад), при полной невозможности извлечь из этого какой-либо смысл. А греки уже понимали (и мы можем только повторять это), что извлечение смысла происходит конечным образом. Даже если я извлекаю смысл бесконечности (или понятия «бесконечность»), то все равно извлечение смысла всегда совершается конечным образом, или, другими словами, оно дискретно.
Следовательно, неопределенным греки называли такую вещь, которая своей повторяемостью и утеканием во многое не позволяет извлечь смысл, а смысл для греков может быть дан только через конечную, обозримую форму. Обозримую каким оком? Нашим физическим или каким-то другим? Один из философов, я уже забыл кто, говоря о драме Эдипа, сказал, что, возможно, дело в том, что у Эдипа на один глаз больше, то есть у него, кроме двух глаз, есть еще какой-то нефизический глаз. Греки говорили о том, что у философов и у животных на одно чувство больше нормальных, то есть есть еще какое-то нефизическое чувство. Так вот, слово «обозримость», которое я применил к замкнутой, конечной, в пределе заключенной форме, влечет за собой предположение о существовании чего-то, имеющего на один глаз больше, или какого-то особого чувства помимо наших реальных пяти органов чувств (предположение, что есть какое-то шестое чувство, – это уже слова Демокрита)[21].
Греки шли к идее о бытии, отталкиваясь от того, что уже Пифагор задал в виде противопоставления между пределом и беспредельным, через особое понимание идеи бесконечности. Пифагор в общем-то драматически воспринимал соотношение между конечной формой и беспредельным прежде всего из-за проблемы смысла. Допустим, мы совершили какой-то поступок, и совершение этого поступка, сплетаясь с какими-то следствиями, смыслом, который можно из этого извлечь, вызвало у нас раскаяние. Мы снова через энное время совершаем такого же рода поступок, который снова вызывает у нас раскаяние. Подставим под это модель из области греческого мышления: образ тирана. Тиран заподозрил своего друга в измене (потом оказалось, что друг был предан ему), тиран огорчился, но затем, поскольку он оставался тираном, заподозрил другого друга или того же самого в том, что тот его предает. Оказалось, что это не так. Тиран вновь испытал какое-то состояние раскаяния и сказал себе, что людям надо доверять. Потом снова все повторилось…
Дурная повторяемость явления – она и есть то, что Пифагор называет беспредельным. Беспрерывно повторяется акт раскаяния, сожаления или другой эмоциональный акт, и ничего не извлекается из опыта, или ничто не переключает человека, совершившего этот опыт, в такой регистр жизни, где возможно извлечение смысла раз и навсегда. Здесь мы имеем различие между тем, где есть смысл, и, с другой стороны, беспредельным, где извлечение смысла не происходит. Короче говоря, в человеке, который болтается между бесконечно сменяющимися и фактически одними и теми же дурно повторяющимися состояниями, не происходит того, что в восточной философии называлось изменением сознания. Кстати, то, что делал Платон во время известных де-факто голодовок, или то, что греки делали в совершенно закрытой для нас секте Пифагора, возможно, очень похоже на то, что делали, скажем, йоги на Востоке. В словесном текстуальном описании, когда речь идет о предельном и беспредельном, Пифагор, указывая на то, что беспредельное (то есть уходящее в дурную бесконечность) там, где не происходит изменения сознания, конституирования в человеке какой-то структуры, обозначает эту проблему в предположении, что структура – это неминуемо конечное (конечное в смысле отличия от дурной бесконечности).
Значит, события должны не повторяться, а совершаться таким образом, чтобы путем извлечения опыта произошло переключение в другой регистр сознания и человек впал в какую-то структуру (а структура, по определению, есть обозримое конечное) и тем самым (я теперь пользуюсь греческим словом) оказался в бытии. Говорим «бытие», или «предел» (поскольку Пифагор не пользуется словом «бытие», а использует слово «предел»[22]), но бытием называется то, другое, измерение, в котором нет дурной бесконечности, если под дурной бесконечностью иметь в виду не просто то, что математики называют бесконечным (когда к одному числу прибавляется другое или когда нет такого числа, больше которого не было бы). У греков имеется в виду пока нечто другое: то, что они интуитивно угадывают и что связано вообще с проблемой извлечения смысла и с особым регистром <сознания>, который случается с человеком после извлечения смысла.
Бытие – это то, где человек вдруг остановился и раз и навсегда что-то сделал. Проблема не в том, чтобы раскаиваться из-за совершенного, проблема в том, чтобы в состоянии раскаяния включиться в особый регистр сознания, чтобы больше не совершить того, что приводит к раскаянию. Тиран должен вдуматься в свою природу тирана: это она вызывает предательство друзей, а не конкретные эмпирические неправильные суждения о том или другом частном друге. Все частные обстоятельства друг на друга непохожи, и каждый раз есть надежда на силу непохожести частного. Когда Парменид говорит, что бытие сплошное, он хочет сказать, что бытие есть то, что не расколото частностью, или партикулярностью, и в этом смысле оно есть Одно. Ведь наша неспособность изменить состояние сознания все время покоится на нашей благой уверенности, что то, что вызывает раскаяние, не повторится, потому что каждый раз все разное, и каждый раз сама частность, или отделенность явлений друг от друга, или бесконечность их эмпирического многообразия (слово «многообразие» в этом смысле греки не употребляют), позволяет нам нестись, не останавливаясь, по потоку небытия в блаженной уверенности, что можно размножать бытие и времена.
Напомню, чтобы проиллюстрировать проблему бытия, еще один из платоновских мифов. Воин по имени Эр пал на поле сражения[23], в действительности он не был убит, а лишился сознания, но был принят за убитого и отправлен в царство мертвых. И с ним случилось то, чего со смертными не случается: смертные не возвращаются из царства мертвых, а он вернулся, и ему предложено было снова прожить жизнь, но уже на основе опыта, извлеченного из своей собственной жизни, а извлекая опыт, можно не повторять ошибок и можно открыть себе двери в повторение жизни. И Платон устами Эра с удивлением (наигранным, конечно) говорит о том, что смертные люди удивительно плохо делали этот второй выбор. Лишь Одиссей сумел выскочить из честолюбивой структуры своей предшествующей жизни, структуры поиска приключений, и решил быть нищим и скитаться, живя на подаяние.
Особенно плохо выбирали тираны, они твердо говорили себе: вся моя беда в том, что я распугал друзей вокруг себя, и не имел друзей, и был один, сейчас я наберу себе команду друзей. Только в себя, как говорит Платон и как говорит греческая трагедия «Эдип», он не заглядывал. Абсурдно говорить о том, что тиран все-таки мог поостеречься и не разгонять друзей, одиночество – натура тирана, и последующая цепь событий может быть изменена только изменением природы самого тирана. Вот в этом смысле природа у греков называется «фюзис» (греческое «фюзис» несколько иное, чем то, что называется природой в позитивном естествознании с XVII века по сегодняшний день). Абсурдно говорить о том, что Гитлер мог бы распустить колхозы, то есть отказаться от формы, вытекающей из природы нацизма и являющейся идеальным средством тотального контроля над населением. <…>
Греки говорят: бытие одно и время одно, оно не размножается (и это они называют бытием). Оно одно, уже есть, но мы об этом не знаем. А что значит «уже есть»? То, к чему мы не применяем термина «происхождение» и происхождение чего мы не прослеживаем. Истина жизни Эдипа уже есть: он спит со своей матерью и убил своего отца, истина есть до всех тех действий, которые он предпримет сознательно, кстати, в поисках этого бытия. Но что бы он ни делал, бытие уже есть, только он об этом не знает, уже есть, и мы не должны выяснять, откуда оно. Само оно не имеет происхождения; в том, как мы об этом говорим, мы его допускаем, чтобы понять нечто другое, а именно то, что происходит с Эдипом после того, что бытие уже есть. Уже есть, я повторяю, и мы отказываемся от применения термина «происхождение», не рассматриваем это во времени, а значит, это вечно. Рассуждая о бытии, греки всегда имеют в виду вечную душу, в которой существуют истины до встречи с конкретными предметами, относительно которых эта истина является истиной. В мифе Платона о мальчике-рабе Сократ[24] извлекает из души мальчика извечно имевшуюся в его душе теорему Пифагора, мальчик вспоминает утонувшие в глубине души знания, которые являются следами встреч в вечности с Богом, как выражались греки.
Повторяю, что язык не есть буквальное утверждение: какая разница с точки зрения символики нашего языка, говорю ли я о встрече с Богом или говорю, что бытие вечно и неподвижно (здесь нет ни одного слова о Боге). Но попробуйте понять сказанное буквально: бытие вечно и неподвижно, значит, этого нельзя помыслить, этого нет. [Бытие] неподвижно, если я больше не совершаю того, из-за чего мне приходится раскаиваться; совершение чего-то и раскаяние из-за совершенного – и то и другое – реальные эмпирические события, которые появляются, исчезают, снова повторяются. А вот в тексте Парменида сказано: «В бытии нет ни появления, ни прехождения»[25].
Обычно комментаторы это понимают в том смысле, что греки отрицали становление, изменение физических предметов во времени, поскольку в тех понятиях, которыми они располагали, они не могли справиться с пониманием факта изменений в мире. Но совсем не об этом шла речь. Это просто язык, используемый для того, чтобы сказать, что предметы появляются, исчезают, раскаяние растворяется: я ведь не могу постоянно оставаться в состоянии раскаяния в силу порога чувствительности и способов ее организации (нельзя быть вечно взволнованным). То, о чем говорил Пифагор, потом прекрасно понимали, как ни странно, не философы, а деятели театра, и это понимание состояло в следующем: надо так построить машину театра, чтобы из случившегося раз и навсегда извлечь смысл и не повторять того, из-за чего я испытываю какие-то состояния, поскольку удержать их по законам чувствительности я не могу. Что-то перестает меня раздражать, потому что чувства притупляются, и если что-то зависит от притупляемости чувств, то это «что-то» рассеивается и исчезает. Пифагор имел дело именно с проблемой того, как это удержать.
У Парменида повторяется то же самое. Я сказал, что раскаяние и событие, вызвавшее раскаяние, – это события в нашем регистре жизни, в том режиме, к которому способна наша психофизическая организация, они появляются, исчезают; теперь назовем все это возвышенными словами «становление», «пребывание», «исчезновение». Так вот, скажет Парменид, этого нет в той мере, в какой есть бытие; по отношению к этому бытие есть то, что неподвижно и одно в том смысле, что человек выскочил из дурной последовательности или сцеплений события, вызывающего раскаяние, раз и навсегда, или пребыл раз и навсегда, или извлек опыт и смысл, извлек то, что уже есть. Ведь поступок и сам факт раскаяния все время указывают на то, что уже есть истина относительно меня самого и того, что реально означают мои поступки. И если я переключусь, то, прервав дурную бесконечность, я попаду в то, что уже есть и о чем нельзя сказать, что этого никогда не было или что это будет лишь в будущем. В будущем не будет, потому что удваивать, утраивать, размножать времена и бытие невозможно. Бытие одно, и оно всегда в настоящем, все целиком. Вот это «все целиком в настоящем» и есть особая бесконечность, включающая в себя человека, объемлющая или продуктивная бесконечность, все время актуализируемая.
Перед тем как я приведу банальный пример, мы должны закрепить одну вещь. Есть что-то, что греки называют бесконечностью (она всегда внутри конечного, называемого бытием), и что-то, что греки называют беспредельным, небытием, неопределенно многим, и так далее. То, что они называли особым бесконечным, или бытием, я независимо от терминов греческой философии называл некой другой жизнью, отличной от нашей повседневной, обыденной жизни. Хочу подчеркнуть, что бытием называется нечто живущее: оно столь же живо, как и мы, но живет особой жизнью, более цельной, осмысленной. Это означает, что там, где греки говорят о смыслах, об одном, – например, Гераклит будет говорить о том, что люди не знают, что ночь и день одно[26], — смысл, в каком ночь и день одно, не есть смысл прямого утверждения, что действительно ночь и день в силу какой-то особой диалектики есть одно.
Это есть одно в применении к ритмам и организации жизни бытия, а рядом есть и продолжается другой режим, наш, в котором мы живем обычной, повседневной жизнью, где повторяем поступки, вызывающие у нас раскаяние, сожаление. Иногда мы оказываемся в бытии и прекращаем эти повторения. Но все равно что-то другое мы делаем по закону беспредельно многого: совершаем поступок, он вызывает у нас раскаяние, в этом раскаянии мы не меняем структуру своего сознания и поэтому снова совершаем аналогичный поступок, который вызывает аналогичное раскаяние.
В нашем естественном режиме бытия, или существования, мы не можем неопределенно долго, или бесконечно долго, удерживать мысль и быть в ней сосредоточенными. Конечно, в какие-то привилегированные моменты мы можем собрать все куски своей жизни, но сам этот момент собирания не есть вся наша жизнь. Он есть именно момент. Религиозные люди прекрасно знают, что то, что называется молитвой, – это момент собирания себя, но ведь мы не молимся непрерывно, и поэтому повторяется сцепление причин и действий, свойственных нашему психофизическому аппарату. Это ритм жизни, мы не пребываем все время в бытии, мы к нему иногда прикасаемся, и тогда мы стороны, или фацеты, чего-то, что уже есть, есть всегда, есть везде неразрушимо, неподвижно, вечно.
Значит, есть два потока: в одном – наша жизнь, а внутри ее, кусками, другой режим, когда мы прикасаемся к бытию. Он тоже может быть описан как бытие, как целое (но не как какое-то реальное целое, которое, физически отделенное, существует рядом с другим, связанным с нашей эмпирической жизнью). И вот философское утверждение: эти два потока имеют отношение к описанию особых свойств, особых ритмов нашей жизни в той мере, в какой наша жизнь в какие-то привилегированные мгновения прислоняется к бытию, а потом мы неминуемо из него выпадаем. Мы не можем вечно волноваться: даже если мы извлекли смысл, все равно какими-то другими кусками мы находимся во власти способностей нашего психофизического аппарата, ничего с этим не сделаешь. Философские термины все время идут на грани сопоставления одного и другого.
Скажем, есть такая загадка для интерпретаторов греческой философии, которые накладывают структуралистский смысл на текст Парменида. В тексте Парменида сначала излагаются свойства бытия (те, которые я перечислил), а потом вдруг – разрыв, и описывается бытие явлений[27] так, как они предстают нам во втором потоке, в котором мы находимся большей частью нашей жизни, за исключением немногих привилегированных мгновений. Мы впадаем в бытие и выпадаем из бытия. На языке философии бытие описывается как нечто цельное, а потом можно описывать и то, что остается, что тоже принадлежит жизни и бытию, но уже характеризуется продолжением эмпирических сцеплений, повторений нашей обычной жизни, жизни в реальном мире, потому что мы сами являемся частью реального мира, даже если мы при этом иногда являемся частью бытия. Во второй части поэмы Парменида описывается этот реальный мир так, как он вообще может быть описан, и это комментаторами воспринимается как полный разрыв, хотя в сознании Парменида такого разрыва вовсе нет.
Я приведу пример цельности восприятия двух вещей: бытия, с одной стороны, и реального мира явлений – с другой. Хочу подчеркнуть эту цельность, потому что комментаторы всегда говорят так: сначала Парменид описал действительную, истинную реальность, называемую бытием, а потом, во второй части поэмы, он рассказывает человеческие сказки, и от одного к другому нет перехода. Приведу обещанный пример для пояснения того, что греки воспринимали как раскол, трещину в единстве бытия и, наоборот, бытие описывали как нечто такое, что не имеет в себе никаких трещин, то есть является сплошным. Жена вернулась домой и на вопрос мужа, где была, отвечает: у любовника. Муж, конечно, не верит, а она действительно была у любовника. Что здесь происходит? Вы знаете простое эмпирическое правило: самый лучший вид лжи – это правда, но сказанная в ситуации, когда воспринять ее невозможно. Правда высказана в невероятной ситуации: женщина, пришедшая от любовника, не может сказать, что она пришла от любовника (обычно говорят, что была в кино или у подруги, у матери или еще где-нибудь). Правде не верят. Почему? А потому, что так устроена наша психология, и поэтому говорение правды с тем, чтобы солгать, учитывает то, как устроена человеческая психология. Правда уже есть, а я ее не вижу, потому что у меня есть психология: в этой психологии психологически невозможно, чтобы правда высказывалась в такой ситуации.
Греки скажут: бытие расколото, в него внесена трещина неким самозамкнутым, достоверным для самого себя миром, то есть психологическим миром, в котором есть законы, определяющие, когда, на каком уровне, каким количеством шагов и после чего что-то может быть увидено и воспринято. Психологически я все же могу установить правду, задав себе такое правило: «послушай, милая, я всегда, всю свою жизнь буду считать, что все, что ты говоришь, так оно и есть. И если ты сказала, что была у любовника, значит, ты была у любовника». Но это ведь имеет свою последовательность, это нужно в какой-то момент жизни решить, до этого должно что-то случиться.
Существуют какие-то эмпирические правила, в силу которых мы можем что-то понимать в какой-то момент или не понимать. Есть понятное понимание, оно психологически имеет основание, то есть обосновывается нашими возможностями как определенных существ что-либо понимать, открывать глаза и видеть, и непонимание тоже психологически имеет основание. Трещину в бытие вносит нечто, имеющее свою логику, но такую, которая целиком определяется разрешающими возможностями нашего восприятия. Как если бы был еще один мир наряду с бытием, как если бы было еще одно бытие. Но это ведь существует реально. То, что есть – этот замкнутый мир, – скрывает бытие, но у него есть законы, потому что есть бытие. Иными словами, я могу увидеть и понять психологию (а она вносит трещину в бытие в той мере, в какой у меня есть мысль о бытии), и тогда я пойму то, что закрывает бытие. Скажу так: пока есть психология, нет бытия.
Поэтому, кстати, у Парменида, Гераклита и вообще в онтологической греческой мысли нет никакой психологии. Это максимально депсихологизированная мысль, потому что она – мысль о бытии. Бытие открывается там, где нет никакой самодостаточной психологии, а закон восприятия таков, что не может быть, чтобы моя любимая жена, действительно проведя время с любовником, сказала об этом в ответ на мой вопрос. Она ведь могла сказать, что была в кино, я ведь ничего не знаю и не подозреваю, просто спрашиваю: где была? С любовником. Что это – глупая шутка? Это ведь самодостаточный мир психологии, имеющий свои законы и правила. Но именно потому, что он имеет свои законы и правила, именно поэтому я не вижу бытия, хотя оно уже есть, уже есть истина (моя любимая была с любовником, изменила мне, но я не могу этого воспринять), то есть я не могу извлечь из сказанного смысл, опыт. И все это ведь будет повторяться, потому что есть психология.
Повторяю, бытие есть там, где нет психологии, и, наоборот, если есть бытийная мысль, я могу увидеть законы в том, что продолжает существовать. Ведь моя психологическая жизнь, мои эмпирические качества имеют особое существование, они описуемы: лучший способ лжи – это правда, потому что у меня есть мысль о правде, я знаю, что такое правда. Более того, бытие тирана – перехожу уже к абстрактным примерам – тоже порождает законы, в силу которых он может или не может воспринять бытие, может извлечь или не извлечь опыт. Как найти пример, чтобы пояснить, в какой пелене мы живем и продолжаем жить, даже если знаем бытие? Философствование состоит в том, чтобы в пустяке увидеть не случай, который мог бы быть другим, третьим, четвертым, а увидеть структуру, проявление чего-то. Кстати, то, что я сейчас сказал, есть высказывание на нашем нынешнем языке того, что высказывали греки и что действительно совершенно непонятно, а именно: философствование состоит в том, чтобы увидеть структуру, проявление чего-то. Философ может увидеть целый мир за фактом невосприятия или, наоборот, восприятия чего-то, реально увидеть: взволноваться, посочувствовать, вдуматься в это. Я могу все это раскрутить, применяя очень сложные понятия феноменологической философии.
Греки говорили так: явление есть видение невидимого. Это буквальное греческое высказывание, фраза принадлежит Анаксагору. У Демокрита тоже есть такое высказывание[28]. Невидимое мы видим через видимое. Я могу переиначить: видимое есть явление невидимого. Демокрит говорит об особой явленности чего-то (что-то видно, а видно может быть только эмпирически) и о шестом чувстве, или дополнительном органе чувств, у животных и у философов (третий, или лишний, глаз у Эдипа). Не случайно употребление физических терминов – «глаз», «орган чувства» – противоречит обычной интерпретации греков, ведь в ней предполагается, что есть некое действительное бытие (у Парменида), которое лежит за нашим миром явлений, – явлений, скрывающих это бытие и нас обманывающих.
Греки говорят, что есть действительное бытие, отличное от доксы, то есть мнений, человеческих представлений, и при этом они говорят, что явление есть видение невидимого, или видимое есть явление невидимого. Это сложно понять, но греки считают, что истина – это лишь существующее, не нечто абстрактное и ментальное, а существующее, то есть это такие явления, которые показывают бытие (скажем, если бы муж смог понять то, что ему сказала жена, которая пришла после долгого отсутствия и сказала, что была с любовником, а она сказала слова; [слова] – звучащая форма: я слышу или не слышу то, что она сказала, если я слышу, то слышу физически – звуки, имеющие смысл, – тогда я вижу невидимое (это явление), и иначе увидеть невидимое я не могу).
Вся суть дела состоит в том, что невидение бытия само как-то организуется в особый мир, который как бы отталкивает нас от восприятия в явлении невидимого, то есть от восприятия явления как явления бытия. А бытие не может не являться, как считали греки, бытием является нечто, что стоит в открытости. Ведь первая бытийная мысль есть мысль героическая, или мысль о героях, стоящих в деянии или в свете славы и пребывающих, продолжающих целиком стоять в этом свете, в ореоле славы, выхватывающем человека из темноты и держащем его полностью в этом свете (не случайно на иконах существуют ореолы вокруг головы). Эта старая тема славы как чего-то окутывающего и полностью исчерпывающего и обозначающего жизнь – весь ее (мысли о героях) смысл. Бог ведь наградил братьев после победы смертью во сне, это было полное свершение. Так понимая бытийную идею, греки говорили: это настоящий мужчина, в нем есть что-то от философа. Очень странное высказывание. Исполнение славы жизни полностью, не выходя за нее и все время там пребывая, исполнение со свершением – вот что называется героическим. Греки полагали, что это философия.
Так вот, небытие, организующее само себя и описуемое (если есть мысль о бытии), как раз характеризуется игрой на грани между двумя потоками: потоком другой жизни, то есть бытийной жизни, более осмысленной, более цельной, и потоком нашей повседневной, реальной, обыденной жизни. Если вы помните, у Мопассана описывается самый неудачный способ выразить свою любовь к мужу, поцеловав его, когда у него на руках поленья: он стоит перед камином и пытается избавиться от этой ноши, а в это время жена нежно обнимает его за шею и целует в щечку. Такой акт может вызвать только раздражение. Существуют обстоятельства, при которых вы не можете вызвать волнение фактом, который сам по себе волнует. Здесь происходит то, что греки описывают сопоставлением терминов «бытие» – «небытие». Есть бытие любви, но если мы подсовываем бытие любви под ситуацию, где она явно не может быть воспринята – муж нагружен поленьями, – то законы (психологические в данном случае) описуемы, если есть мысль о бытии.
Например, в журналистике есть законы профессии, индуцируемые существованием журналов, которые покупаются, и журналист не может подавать то, что перестает быть сенсацией, потому что сенсация – это не содержание самого сообщения, а то, как оно циркулирует и как воспринимается. Но задача журналиста – сообщить что-то, чтобы из этого извлекся смысл и было принято решение, а между людьми и решением стоит перегородка из законов восприятия, в данном случае законов рекламы и сенсации. Невозможно для людей в небытии так организовать сообщение о факте вторжения одной страны в другую, чтобы они раз и навсегда извлекли смысл. В регистре жизни эти вещи дурно повторяются, потому что смысл уже есть, но ты не извлек смысла, не перешел в другую структуру сознания или понимания. Следовательно, факты будут повторяться – вот что греки называют небытием, или беспредельным, – и, повторяясь и интегрируясь, соединяясь один с другим, они потом обрушатся на твою голову в самый неподходящий момент.
В 1939 году так называемые союзники сами загнали себя в ситуацию, где нечто обрушилось на них, причем если бы они были героями в греческом смысле слова, то должны были бы давно извлечь смысл, уже в 1929–1933 годах. Но ведь они тоже считали, что можно размножить времена (слишком страшен смысл, если его извлечь), там тоже работали законы небытия. Никому не хотелось воевать по вполне понятным причинам. Это тоже закон философского рассуждения: когда ты видишь небытие, ты должен видеть все, а не просто рассуждать и ругаться. Говоря о позиции Англии и Франции в 1930-х годах, мы часто забываем тот факт (антропологический или связанный с кровью), что на полях сражений во Франции полегли целые полки, составленные исключительно из выходцев из аристократических английских родов. Я уже не говорю о сцеплении многих других вещей, которые заставляли людей каждый раз откладывать – завтра он (Гитлер) образумится, – так что никогда не извлекался смысл. И потом все это обрушилось войной, несопоставимо более страшной и трагической, чем Первая мировая война, которая всему цивилизованному миру казалась катастрофой.
Есть законы бытия, того, которое Одно, в которое мы впадаем, и если впадаем, то раз и навсегда, – бытия, которое неподвижно, которое везде, и в любом моменте и в любом месте оно все полностью. И есть законы небытия. И вот так мы живем, а рассуждаем, как говорил Тютчев, «на пороге как бы двойного бытия»[29]. Нечто называемое бытием можно назвать и другим словом – «понимание». Есть законы понимания и есть законы того, почему мы не понимаем; есть законы бытия, которые одновременно – законы понимания, но есть также и законы непонимания, законы, закрывающие бытие. Я не вижу бытия потому, что у меня есть психология. Таким образом, область понимания у греков – область непсихологического. (Я веду вас к важной теме, связанной с пониманием бытия греками.)
Напоминаю, бытие неподвижно, кругло, полностью дано, замкнуто. Что с нами происходит, когда мы в небытии? Мы видим какие-то стороны предметов, как выражаются философы, перспективы. Предмет дан мне какой-то своей стороной в какой-то своей перспективе, вам он дан другой стороной в вашей перспективе и так далее. Дело в том, что предметы, как понимают греки, даны всегда в какой-то перспективе. Поставим себе такой вопрос (эта тема потом появится в «идее идей» Платона[30], но пока я не буду употреблять этот термин). Я вижу нечто называемое «домом». Я вижу несомненно дом. Но что я вижу в действительности? Я вижу одну стенку, другую стенку и часть крыши, я вижу две стены плюс часть крыши. Но тем не менее я вижу дом; я говорю себе, что я вижу дом. Чтобы увидеть дом, которого я в действительности не вижу, я должен обойти дом. Чтобы увидеть на стене пещеры, что это просто тени, я должен обойти предметы и увидеть, что в действительности за моей спиной есть какой-то источник света, который бросает свои лучи на предметы и от этих предметов отражается передо мной на стенах пещеры. Это обхождение (обхождение, которое нужно для того, чтобы увидеть предметы) называется у греков очень странно, – оно называется неподвижностью. В этом обхождении я все время остаюсь на одном месте, так же как и при движении по кругу, поэтому бытие и называется «круглым», круг есть образ движущейся неподвижности.
Греки говорят: нет ни одной такой точки, из которой я целиком мог бы увидеть дом. Не может так случиться, чтобы мы оказались в таком месте, из которого хоть однажды, хоть на секунду мы увидели бы весь дом, любой предмет, например куб (феноменолог Гуссерль в XX веке будет обыгрывать именно этот пример) со всех сторон. Нет такой точки, с которой сразу видны все стороны куба, и тем не менее мы видим куб. Мы несомненно видим дом, мы несомненно видим куб. Видение предполагало бы обхождение (нужно со всех сторон обходить дом или нужно выходить из пещеры), но в этом обхождении все равно нет ни одной точки, с которой физическим глазом я видел бы со всех сторон сразу тот предмет, который я вижу как целое. Я вижу куб, хотя вижу две его стороны, а о других сторонах догадываюсь (скажем условно на психологическом языке), но в слове «догадываюсь» упаковано слишком много предположений, которые пока не заполнены. Скажем, я вижу дом, потому что я имею прежний опыт: я суммирую мое теперешнее знание этой стороны с прежним знанием той стороны, потому что у меня есть некоторый опыт хождения. А греки скажут: я вижу чем-то – не глазами. И вот дом в целом есть бытие, и то, в силу чего для меня есть бытие, [есть] особая вещь, называемая мышлением.
Отсюда греческая формула тождества бытия и мышления. Бытие и мысль о нем одно, они тождественны, или тождественны бытие и мысль, узнающая его в качестве бытия. Бытием я называю то, что есть предмет в целом; дом есть, я его вижу, и то, чем я вижу этот дом, есть мышление, и, естественно, эти вещи тождественны. Если отталкиваться от мысли, что никогда нет ни одной точки, с которой я могу видеть все стороны того, что тем не менее я вижу целиком, бытие и то, что узнает его в качестве такового, то есть мышление, – одно и то же, мышление и бытие тождественны. И последний шаг: что такое дом как бытие? Дом как бытие есть бытие домов, или бытием называется бытие существующего, или то, что у греков, да и в философии по сегодняшний день, называется бытием, не есть то, что мы в нашем языке называем бытием. Вот я перед вами, вы передо мной, вот парта, стул – существующие, – и у них есть бытие. Проблема бытия есть проблема бытия существующего. Здесь, казалось бы, тавтология. Есть вещи, есть деревья, есть люди, есть дома, есть куб и так далее и есть бытие этих вещей – не существование самих этих вещей (трубки передо мной может не быть или она может быть другой формы, но есть бытие трубки), а бытие существующего. (Эту мысль нужно обязательно ухватить, чтобы в дальнейшем суметь разобраться в философских сложностях и тонкостях.)
Напомню кратко две вещи, которые мне понадобятся для дальнейшего движения к Гераклиту. Во-первых, мы сказали, что есть поток и непонимание и есть бытие и понимание. Я говорил, что мы, люди, живем в определенной преемственности и сцеплении наших действий, которые увлекают нас вперед своей логикой. Например, профессия журналиста может так увлекать своей логикой, что для восприятия и высказывания истины не остается места внутри этой логики. Человек уносится потоком преемственности: в газете я могу печатать такое сообщение, которое интересно для читателя, а у интересов читателя есть своя логика жизни и времени, логика чувствительности, восприимчивости. Читатель не может бесконечно долго и одинаково раздражаться одним и тем же, хотя и чрезвычайно важным и существенным для его жизни, известием, и если я участвую в этом потоке преемственности, то возникает та самая логика, о которой я говорил: лучший способ обмануть человека – это сказать ему правду в ситуации, когда он в принципе не может ее воспринять.
Пока из этой мысли удержим слово «поток», ассоциативно нам очень важное, оно понадобится нам в связи с Гераклитом. С другой стороны, то, что мы называем бытием, – [оно] там, где есть понимание. Я говорил о некотором проблеске, или просвете, невидимого. Невидимое стоит за нашими стереотипами, мысленными привычками, обычностью или же тем самым потоком, о котором я говорю. В какие-то привилегированные моменты наше сознание сотрясается и вот-вот окажется на пороге просвета невидимого, но если нет конечной структуры, в которой наше сознание могло бы структурироваться, то мы снова во власти потока, снова совершаем то, из-за чего раскаиваемся, но раскаяние по чисто физическим или жизненным причинам тоже не может удерживаться в виде сильной эмоции. <…> Это дурное повторение и есть поток, или непереключение в структуры бытия и сознания или понимания.
И второе: бытие, связанное с пониманием, есть бытие существующего. Иными словами, основное различение в греческой мысли, в бытийной мысли, как она возвещена Парменидом и Гераклитом, есть различение между бытием и существованием в том смысле, что то, что называется бытием, есть бытие существующего. Это уже, как я говорил, нарушение по словесному составу определения, нарушение наших привычек словоупотребления. Мы всегда думаем о существовании вещей, и вряд ли в нашем обычном, обыденном языке нам нужен дополнительный, тавтологический термин для того, чтобы говорить о существующем или совокупности всего существующего, о раздельных вещах, составляющих существующее, применяя по существу синонимический термин «бытие», то есть «бытие существующего». Но это различение и есть самое главное. Ухватимся за различение, выраженное словосочетанием «бытие существующего», и вдумаемся, о чем здесь, собственно, говорится.
Можно начать с простейших примеров, хотя своей простотой они могут мешать пониманию, поэтому будем накладывать абстрактные термины, фигурирующие в поэме Парменида, на конкретные вещи, выявляемые из примера. Я могу говорить о бытии трубки, бытии существующего, говорить, повторяю, не о существовании трубки, а о бытии ее существования, – это совершенно разные вещи. Вот существует эта трубка. Если бы я говорил о ее существовании, то говорил бы о том, что может быть и чего может не быть: я могу трубку поломать, или она может пропасть, она может сгореть, но то, что я называю трубкой, есть нечто, что не зависит от того, пропала или не пропала данная трубка. Более того, бытие трубки, или бытие существующего (бытие того, что называется трубкой и существует в виде трубки), явно не зависит от исчезновения этой трубки. Трубка в бытии не рождается и не уничтожается. Или, говоря словами Парменида, бытие есть нечто в существующем, что не рождается и не погибает в нем, к тому же еще оно не меняется. Что значит «не меняется»? Придайте этой трубке любую форму, любой вид, она будет оставаться трубкой: то, что будет оставаться и что есть трубка, не зависит от изменений формы, от взаимного перемещения частей трубки, поскольку они остаются в бытии трубки. Бытием, следовательно, называется нечто, что от этого не зависит, более того, бытием называется то, что не имеет частей. Мы можем делить трубку на части, но то, что есть трубка, на части неделимо: оно или есть, или его нет. Вдумайтесь: в этой трубке могут быть различные части, и само говорение о различных частях означает, что наша мысль может делить трубку на части (у нее есть мундштук и так далее). Но есть нечто, называемое трубкой, что не состоит из частей в том смысле, что оно целиком присутствует. Или есть трубка, или ее нет. Это греки называли «неделимое», и это неделимое связано с мышлением.
Когда мы говорим (повторяя слова Парменида), что бытие и мысль, которой бытие узнается, тождественны[31], или, пользуясь возможностями другого перевода, что бытие и мысль совместимы, вместе принадлежат друг другу (примерно так можно перевести греческую мысль), то, конечно, ни в каком воображаемом нами смысле и ни в каком доступном нам смысле мы не можем сказать, что мысль о трубке тождественна трубке, если мы имеем в виду существующую трубку или имеем в виду существующую единицу. (Во французском языке I'étant — это и бытие, и в то же время единица существования, существующие единицы. В русском языке, чтобы высказать это, приходится <причастия> превращать в существительные.) Если мы имеем в виду бытие трубки, то, конечно, бытие и видение бытия принадлежат друг другу. Значит, когда мы понимаем бытие как бытие существующего, а не [как] само это существующее, тогда мы можем сказать: бытие и мысль, его узнающая, тождественны.
Здесь есть один оттенок, который важен для различения с последующим словоупотреблением, которое возникло уже в новой философии и которое мы унаследовали в рамках развитой научной, рационалистической культуры. Мы ведь говорим об истине как о чем-то, чем можно обладать и что есть нечто, соответствующее предмету, вещи. Пока, к сожалению или к счастью, у нас этого смысла нет, но и его надо придержать, остановить в своем сознании и не накладывать на греческую мысль, потому что то, что греки называют пониманием, или мыслью, или истиной (что одно и то же), есть нечто, что мы тоже интуитивно знаем, а именно – мы ведь в интуиции нашего языка различаем две вещи: обладать истиной (или знать истину) и быть в истине. Мы прекрасно понимаем, что можно быть в истине совершенно независимо от нашей способности эксплицитно выражать ее (в определениях, в понятиях) и передавать другим. Мы говорим, например, «это истинный человек» или «это истинное произведение искусства», имея в виду определенный способ бытия вещи, или определенный способ быть в бытии, а не некоторую логически артикулируемую и средствами логики и коммуникации сообщаемую истину. Вот этот оттенок удержите.
С другой стороны, то, что я говорю о бытии существующего, нельзя путать с так называемыми общими понятиями. Ведь когда я говорю «бытие трубки», я не имею в виду, что бытие трубки отличается от существования трубки, так же как общее понятие, название трубки, отличается от конкретных, единичных экземпляров трубки. Здесь имеется в виду совершенно другое. Греческая мысль выделяет под видом бытия не какое-нибудь понятийное, назывательное образование, а некий горизонт существования того, о чем говорится. Потом мы это четко увидим (я не хочу у самого себя красть дальнейшие шаги изложения) в понятии идеи у Платона. Пока мы примем следующее: то, что называется бытием существующего (в отличие от самого существующего), не есть общее название, или понятие (не есть понятие трубки, существующее в нашем языке).
То, что это не понятие, а именно бытие, мы можем выявить следующим образом. Я уже говорил, что нет такой точки, с которой мы могли бы видеть то, что мы видим. Мы видим дом, но мы не видим дома в том смысле, что мы средствами нашего психофизического аппарата не видим дома со всех сторон и никогда не увидим, тем не менее в мире мы видим дом, мы видим что-то, что мы называем «домом». Мысль о бытии означает в этом плане мысль о чем-то, что собралось. Ведь что такое видеть дом? Видеть дом – это видеть одну, вторую, третью, четвертую стенку дома и еще крышу и видеть, что он стоит на земле. Иными словами, видеть дом – значит обойти дом. Я уже говорил: пленники пещеры видят тени, но не видят источника, проецирующего эти тени на стенку пещеры, они могли бы увидеть источник света, если бы у них не были связаны руки и ноги и они могли бы встать и выйти из пещеры.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
20
πειρον.
21
«Демокрит говорил, что больше (пяти) чувств у животных, мудрецов и богов» (Лурье С. Я. Демокрит: тексты, перевод, исследование. Л.: Наука, 1970. С. 312).
22
πέρα.
23
Платон, Государство, X, 614b—621b.
24
Платон, Менон, 82а—86b.
25
Парменид, О природе, фр. 8, ст. 2–3.
26
57 DK. Здесь и далее ссылки на фрагменты Гераклита даются по Дильсу – Кранцу.
27
Вторая часть поэмы О природе («Мнения смертных»).
28
Секст Эмпирик, Против ученых, VII, 140.
29
Стихотворение «О вещая душа моя» (18SS). – Примеч. ред.
30
Имеется в виду «идея блага» (Государство, VII, 517с).
31
Парменид, О природе, фр. 3.