Читать книгу Очерк современной европейской философии - Мераб Мамардашвили - Страница 6

Лекция 4

Оглавление

Я говорил, что в силу очень многих причин – личной гениальности этого человека и в особенности, конечно, его особой чувствительности – Ницше, не создав никакой разветвленной философской системы (хотя он был аналитически очень тонким и «мускулистым» философом), дал несколько тем, понятий, образов, ходов мысли, которые затем воспроизводились даже без ссылки на него. В бессознательной связи с Ницше они воспроизводились в последующих философских учениях, в системах и рассуждениях в виде того, что я назвал бы строительным материалом современной европейской философии. Ницше дал такие основные строительные перемычки, из которых затем в разных комбинациях и с разными конечными результатами складывались разные философские системы. Поэтому тема Ницше является в литературном смысле слова очень удобной для того, чтобы сразу на одном человеке в очень простом виде проследить некоторые основные мысленные ходы и понятия таких разных философских направлений, как, скажем, современная философская семиотика, логический позитивизм, прагматизм, экзистенциализм, феноменология, метафизика и так далее.

Говоря об идолах Ницше, я сравнивал эту тему с бэконовской и с темой, которая как тема очищения сознания стала основной для всей европейской философии. Этот термин не встречается у Спинозы и у других философов Нового времени, но тем не менее у всех у них присутствует тема очищения сознания от архаических элементов, от религиозных элементов, от традиционных элементов, присутствует попытка создать такую философскую технику, которая позволила бы срезать некоторые напластования в голове человека, которые в ней есть просто в силу того, что он живет в обществе, в истории. Философия ведь считает, что человек, живущий в истории и в обществе, естественным и натуральным образом не дан самому себе, не дан в том, как он есть натурально, естественно, то есть без совершения каких-то актов мысли и жизни, а есть то, что философы называют неэмпирическим или недействительным, иллюзорным человеком. Эта тема очищения сознания выступила у Ницше парадоксальным образом. Я хочу продолжить эту тему и в связи с проблемой идолов напомнить одну вещь (идолы – из металла или чего-нибудь другого сделанные существа, которые могут быть полыми, пустыми внутри, а у Ницше – это литературный образ): среди этих идолов есть один, которого я не называл и которого не было у Бэкона (как и других ницшевских идолов; у Ницше, как я говорил, идолы противоположны бэконовским, в том числе и разум оказывается не тот), – это полый человек.

Если вы помните, в самом начале я говорил о сложности мира, с одной стороны, и о том, что, с другой стороны, человек должен упаковывать в себя эту сложность мира вложением того, что я называл капиталом. Мое рас суждение могло показаться очень произвольным, но я заговорил об этом не случайно. Из этого факта вытекает много следствий. Я сказал, что появление человека массы, безответственного человека, то есть такого, который может жить, не прилагая сам усилия того, что я называл трудом, усилия работы над самим собой, усилия выявления <…> или усилия, которое состоит в том, чтобы дать человеку второй раз родиться, усилия, которое Декарт и многие другие называли вторым рождением, является феноменом современного мира (это феномен, который я обозначил как люмпен-пролетариат). Первым рождением живет кусок мяса, а люди живут вторым рождением, а это дело рискованное – может удасться, а может и не удасться. Вот это в человеке и есть «полый человек», – опасная вещь, потому что соблазн безответственности, рабства весьма велик. Свобода ведь есть нечто, требующее очень большого физического труда. А несвобода гораздо проще. В эту соблазнительную пропасть, пропасть нетруда, пропасть безответственности, пропасть несвободы, может устремляться, падать весь мир. Одной из первых вещей, которую простукал Ницше, была не только полость в представлениях, разуме и так далее, но и полость в человеке, поэтому Ницше и является тем, что в историко-философских классификациях называется антигуманистом, если под гуманизмом понимать некоторую добросердечную интеллектуальную кашу, которая состоит в возвеличивании человека как такового, в приписывании ему неких добродетелей, высоких качеств, которыми он обладал бы сам по себе. Без чего? Без того, что я назвал перед этим, – без труда, без возложения на свои хрупкие плечи ответственности за то, что есть или чего нет в мире.

Отсюда фраза у Ницше, к которой я возвращаюсь и которая звучит так: человеческое, слишком человеческое! Частично я уже намекнул на нее, говоря о проблеме сверхчеловека, которую я использовал просто для иллюстрации других вещей, а не как самостоятельную проблему. А сейчас я буду заниматься ею как самостоятельной проблемой. Что такое человеческое-сверхчеловеческое, если иметь в виду простую вещь – человека как идола (который окажется внутри полым, если его простукать)? Пока возьмем одну простую мысль, что полый означает незаполненный. Чем незаполненный? Ответственностью, некоторым личным усилием. Эта тема (и сейчас я ее отставляю в сторону) появилась немножко раньше в связи с другой фигурой, которая тоже является вводной в современную европейскую философию и тоже нам ее высвечивает как сцену, на которой будет разыгрываться спектакль, в котором не участвуют те, кто сцену построил.

И человеком, который стоит за кулисами и вообще не присутствует на сцене, является Кьеркегор, датский философ (вернее, не философ, а религиозный мыслитель). Я хочу коротко о нем сказать, чтобы потом вернуться к Ницше. Тема полого человека как раз удобна: она соединяет эти две фигуры. Работа и интенсивная интеллектуальная деятельность Кьеркегора относятся к сороковым годам XIX века. Он долго оставался неизвестным в европейской философии человеком из-за той типичной культурной изоляции (конечно, сравнительной культурной изоляции), которой жила Дания, страна, в которой родился и жил Кьеркегор. Там не было культурных мировых центров, скажем, таких, как Париж, или Лондон, или Рим. Но в конце прошлого и начале этого века произошел некоторый ренессанс Кьеркегора просто потому, что люди уже эксплицитно стали чувствовать нечто такое, сходство с чем они вдруг обнаружили у мыслителя прошлого. Кьеркегор проделал в своей жизни эксперимент, очень похожий на то, чем затем стали заниматься экзистенциалисты и о чем еще до этого, до экзистенциалистов, говорил Ницше.

Кьеркегор имел дело с одной развитой системой представлений, которая есть определенная культура, если под культурой понимать некоторую достаточно формализованную машину, которая содержит в себе комплекс устоявшихся, стандартных, стандартизованных представлений, ритуально прокручиваемых в голове человека, и которая воспроизводит определенные стандарты мысли, поведения. Они, в общем, играют культурную роль, потому что они независимо от случайности – глуп человек или умен – приобщают его к тому, что есть. Скажем, религиозные заповеди в той мере, в какой они есть культура церкви (принадлежащей к той или иной конфессии), или ритуала, и воспроизводящегося стандарта поведения, они есть определенного рода средство гигиены для тех, кто сам в своем личном развитии не понимает того, о чем эти заповеди. В той мере, в какой они принимают заповеди как средства гигиены и даже чисто формально следуют им, что-то в мире выполняется. Я повторяю, с одной стороны, это какой-то механизм определенной гигиены, с другой стороны, это есть эвакуация, или исчезновение, выемка, или элиминация, личного акта.

Для Кьеркегора объективная ситуация была ситуацией религиозного мышления, но он не принял ее как верующий. Как живой индивид, Кьеркегор столкнулся с окостеневшей, как ему казалось, системой массового мышления, которая может быть совершенно пустой и формальной, поскольку она не наполнена личностным и все время повторяющимся на собственный страх и риск деянием, или судьбой (он как бы проигрывал свою ситуацию на экспериментах своей личной судьбы). Для него, следовательно, религиозная вера имеет смысл не как система представлений, которая расклассифицирована или стандартизирована, а лишь в той мере, в какой она воспроизводится каждый раз как личная вера и личная, со «страхом и трепетом», по выражению Кьеркегора, мысль и жизнь индивида. Не просто поведение, как у всех, а со «страхом и трепетом». Говоря «страх и трепет», я тем самым просто привожу название одной из работ Кьеркегора, которая так и называется – «Страх и трепет».

Так вот, переживая эту ситуацию, Кьеркегор обращается к тем наличным инструментам, которые были в существующей философии, и оказывается первым критиком классической рационалистической философии, если, конечно, отвлечься от одного течения, которое всегда существовало на фоне классической философии, а именно романтизма. Романтизм явно был хотя и существенным, но в каком-то смысле побочным явлением в европейской культуре XVII–XIX веков. В современных интонациях критику классической рационалистической философии впервые дает Кьеркегор. Он обращает внимание на тот существенный факт, что философия, которую он застал (наличная философия, или, как он ее называл, унаследованная философия, традиционная философия), похожа на систематизированную религиозную идеологию, а именно: философия тоже и прежде всего представляет собой систему Для Кьеркегора философия в той мере, в какой она система, не вмещает уникального и ничем не заместимого индивидуального переживания.

Обычно в истории философии это важнейшее противостояние обозначают двумя именами. С одной стороны, Гегель, а с другой – Кьеркегор (Кьеркегор – современник Гегеля, как и Маркса); Гегель – строитель системы, а Кьеркегор – это бунт против системы, защита индивида. Кьеркегор якобы считает, что гегелевская философия убивает индивида и его уникальное, ничем не заместимое значение. Вы знаете из гегелевской философии, скажем, историю шествия мирового духа, который проходит разные степени осознания свободы, и в этом шествии он пользуется индивидами, расами, нациями, государствами, обществами как инструментами своего развития, то есть здесь индивид выступает как простой инструмент. И действительно, в работах Кьеркегора содержатся мысли о том, какое значение имеет вся философия, если в ней забывается самое главное – человеческий индивид? Но эти мысли нужно брать со щепоткой соли. Сказать прямо так, как иногда говорится, что для Гегеля индивид – ничто, а для Кьеркегора – это все, было бы не точно, потому что в каком-то смысле для Гегеля индивид – это всё (но в определенном смысле).

Я говорил о том, что европейская классическая философия предполагает существование некоторого трансцендентного мира, предполагает, что вне человека существует какой-то сложный, разветвленный и определенный, объективным образом упорядоченный и устроенный мир, который как бы содержит в себе некоторый план, или направление. Я называл этот план, или направление, провиденциальным планом. В этой же классической философии существует интеллектуальное правило, требование, которое можно назвать требованием соразмерности мира с человеком. Если мир трансцендентен, велик и могуч, то что значит правило соразмерности индивида с миром? А это значит, что индивид должен быть настолько богат, чтобы своими сторонами адекватно воспроизводить всю сложность вне его лежащего мира. Это такой индивид, который представляет собой как бы абсолютную монаду. Скажем, в «Феноменологии духа» Гегеля есть развитие индивида в такую монаду, которая обрастает такими сторонами, что в себе же самом индивид этими сторонами адекватно в малом воспроизводит большое. Поэтому предельная форма человеческого у Гегеля – это (простите меня за такой демарш) философ. Философ есть абсолютный предельный образ человека, то есть такой элемент мироздания, который своей сложностью и развитостью воспроизводит в малом сложность и развитость большого, вне его лежащего мира. Как видите, в каком-то определенном смысле в гегелевской философии индивид – всё, но только в определенном смысле.

Стоит только убрать некоторые подпорки в ходе абсолютизации индивида (такой подпоркой является допущение, например, гармонии мира, допущение в нем какого-то положительно для человека ориентированного плана, замысла), стоит только подумать, что, допустим, такого плана нет или что индивид не соразмерен миру в том смысле, что он об этом плане вообще никогда не узнает, как дело будет обстоять иначе. Ведь есть какие-то акции индивидуальной жизни, которые не опосредуются обращением сначала к плану мира, к разгадыванию его тайн (а потом от комплекса этих разгаданных тайн индивид возвращается сюда, в этот мир совершения какого-то поступка, деяния и так далее). Здесь я косвенно, частично затрагиваю тему непосредственной достоверности, которая затем мне понадобится (пока я развивать ее не буду), когда дальше нам надо будет говорить о непосредственной достоверности, допущении таких деяний, которые совершаются человеком здесь и сейчас, в силу того, что есть около него, без того, чтобы человек имел возможность заняться разгадыванием плана мира, затем построением какого-то своего поступка или мысли.

Кьеркегор вводит тему усилия, или интенсивности, индивидуальной человеческой жизни, которая должна или искусственными, или естественными способами получить эту интенсивность. Скажем, если вы посмотрите биографию Кьеркегора, то увидите, что он сам себя ставил в такие ситуации, сам строил в своей жизни ситуации так, чтобы они все время держали его в состоянии определенного бодрствования и напряженности, в том числе и ситуации со своей невестой, которую он, кстати, замучил такого рода экспериментами. Вводя тему интенсивности и усилия, Кьеркегор тут же затрагивает и следующую тему, которую он формулирует, критикуя унаследованную классическую философию, а именно тему бытия мыслителя (то есть то, что я сказал о различии между системой и индивидом, может быть выражено и иначе, на другом языке, а на другом языке это выражение нам нужно, чтобы ввести еще одну тему, важную для понимания Кьеркегора и для понимания, повторяю, всей последующей философии). Кьеркегор как бы говорит, что можно строить системы описания мира, в которых тот, кто описывает мир, философ, выступает просто как инструмент, орудие этого описания. Но не нужно забывать, говорит Кьеркегор, что этот инструмент описания тоже ведь имеет бытие, существует. В каком смысле существует? Он существует не в простом эмпирическом смысле (я даю формулировку, которая нам понадобится затем для понимания как Гегеля, так и экзистенциализма): банально сказать, что если книга пишется, или система строится, или научные исследования проводятся, то, по определению, заведомо есть кто-то, кто это делает. Но я уже предупреждал, что философские фразы имеют прежде всего не эмпирический и не психологический смысл. Когда человек говорит: простите, но ведь мыслитель тоже существует, он не говорит ту банальность, которую и без философа мы знаем; да, если книга написана или пишется, значит, есть некто, кто ее пишет, но не об этом идет речь, не об эмпирическом существовании индивида, или человека, а о другом. Я выражу это так (это формула, которая затем нам понадобится): какие-то мысли о бытии есть способ бытия того, кто эти мысли высказывает.

Мышление о бытии есть способ бытия мыслящего. Бытия! То есть, если бы я не мыслил таким образом, может быть, меня и не было бы в качестве того, что я есть. Например, человек, думающий о том, что есть абсолютный моральный мир нормы, есть один человек, а человек, который не думает об этом, есть другой человек. Следовательно, думание о чем-то есть способ моего бытия, или способ мне быть каким-то образом, отличным от того, каким я был бы, если бы я не думал о том, о чем я думаю. Значит, мышление о бытии, повторяю, есть способ бытия мыслящего. И Кьеркегор говорит: почему же философы забывают об этом? Это ведь в мышлении самое главное, и именно это значение имеет часто повторяемая фраза Кьеркегора (упрек в адрес классической философии и рационализма) о том, что рационализм и классическая философия забывают человека. Вот что это значит, и это не просто гуманистическая каша, что человека надо любить и уважать. Проблема любви и уважения к человеку в эмпирическом смысле решается на более простых правилах общежития, о которых даже и философствовать не нужно: не стоит, например, строить целую философию, чтобы, скажем, не бить жену. Для этого философия не нужна, есть простые правила, которые регулируют наше общение. К сожалению, в России очень часто простейшие моральные поступки опосредуются очень сложными интеллектуальными построениями, без них эти поступки даже совершить нельзя. Вот сейчас кажется, что я шучу, а я не шучу, я в то же время ввожу одну очень важную тему, которая мне понадобится в связи с феноменологией (пометьте себе ее). Это – тема нравственного формализма, то есть чего-то такого, для чего не нужно скакать куда-то далеко, скажем в тот мир, и оттуда возвращаться с решением и пониманием, что жену бить не надо. Есть что-то, что просто не надо делать, – есть форма, формализм.

Итак, повторяю, с Кьеркегора появляется тема особого рода бытия, такого рода бытия, которое есть в той мере, в какой есть мышление о бытии, или, скажем иначе, особого рода мышление о бытии, которое само есть способ бытия. Я прошу простить, что я хожу кругами, но другого способа разъяснять философию людям, которые в нее вступают, не существует. Я частично уже на прошлой лекции говорил, что существуют некоторые понятия, которые хотя и говорят о каком-то предмете, но в действительности не говорят о предмете, а существуют для того, чтобы мы, соотносясь с этими понятиями, не думали при этом, что предметы этих понятий существуют, а были определенным образом настроены, организовывали себя определенным образом и так далее. Скажем, я в качестве такого примера приводил вовсе не философские термины, а религиозное понятие Бога. По определению, философия есть рациональная философия, иррациональной философии не существует, и, по определению, философия есть нечто неконфессиональное, то есть нерелигиозное. Философ понимает, что обращение к бытию Бога есть постулат практической веры (как сказал бы Кант), служащий нам для того, чтобы организовывать нашу жизнь. Без этого постулата наша жизнь была бы другой. Такая мысль – это мысль философа. Философ может доказать, как это доказывал Кант, что нет бессмертной души в том смысле, что душа – это предмет и этому предмету приписывается определенный признак, прилагательное: она бессмертна. Так вот, философ говорит далее: я так сказал, но я вовсе не имел в виду, что душа смертна. Во-первых, я не имел в виду, что есть такой предмет, и, во-вторых, я тем более не могу приписывать ей в моем физическом языке бессмертия или доказывать, что душа проста или сложна. Философ скажет, что простота есть сложность и эти термины – бессмертие или смертность, простота или сложность – применимы только к физическим предметам. Но тем не менее, скажет Кант, я исхожу из того, что душа бессмертна, то есть я исхожу из этого в том, как я определяю свою моральную ответственность.

Мне понадобилось отступление, в котором я ввел понятия, которые я называю символическими понятиями, а не предметными, для того, чтобы пояснить, что я имею в виду под термином «мышление о бытии», которое само есть способ бытия. Ведь когда человек говорит: «думаю о бессмертии души», он мыслит о бытии, именно о бытии, а не о существовании. Существуют парты, деревья, а душа… На нее пальцем не укажешь, ее не различишь. Мы ее не наблюдаем, ни ее существования, ни тем более бессмертия. Следовательно, утверждение «душа бессмертна» есть метафизическое утверждение, то есть не проверяемое на опыте. А бытие есть предмет метафизики (бытие, а не существование).

Так вот, подобного рода понятия – «бессмертная душа» – являются примерами такого мышления о бытии, которое само есть способ бытия мыслящего. Вот когда есть такие мысли, тогда в мире появляется такой человек, тогда можно констатировать его существование. Теперь Кьеркегор как бы говорит: если эти мысли для того, чтобы я был в этом своем качестве, они не мир описывают, и систематизировать их нельзя. Они каждый раз должны воспроизводиться в том смысле, что без них нет этого человека, или этого существования, в мире, то есть они нужны для второго рождения, чтобы родиться снова и впервые в человеческом смысле.

Когда Кьеркегор ввел эту тему, он сделал фактически очень странную вещь, смысл которой – не ясный, конечно, Кьеркегору – выявился гораздо позже (дополнительный, не основной смысл). И я о нем скажу, приводя одно историческое свидетельство, один исторический факт, случившийся в XX веке и совсем не в области, не в лоне религиозной философии или просто философии. Он случился в истории современной квантовой физики. Есть один из основателей квантовой физики, квантовой механики – Нильс Бор (земляк, кстати, Кьеркегора), на которого большое влияние оказал учитель, профессор философии, и он долго колебался между тем, какую область знаний ему выбрать. Он колебался между тем, философией ему заниматься или физикой. Но на примере того, как он занимался физикой и к чему он приходил в физике, можно видеть, какое существенное влияние оказало то, что он знал из философии. Этот профессор, который оказал влияние на Нильса Бора, был кьеркегорианцем, последователем, поклонником Кьеркегора. И одна нота у него звучала, нота, очень близкая к тому, как Бор задумал строить основания квантовой физики. Эта тема на современном языке (очень сухом) называется очень просто: неотделимость инструментов и способов наблюдения от наблюдаемого объекта. Это постулат квантовой механики, в котором исследование строится таким образом, чтобы учитывать включенность наблюдающего в наблюдаемую систему (я просто привел исторический анекдот, чтобы пояснить некоторые философские филиации[20], пока дальше я этим делом сейчас заниматься не буду, это просто дополнительная ассоциация).

Из того, что я говорил, понятно, что такое полый человек. Его можно характеризовать отрицательно: в нем нет интенсивности усилия. К нему неприменим термин «бытие», поскольку нет определенного способа мысли о бытии, нет соотнесения себя с некоторыми символами и переживанием этого отношения на уровне ответственности и риска в своей собственной интенсивной жизни. Так просто думается что-то, верится во что-то, и больше ничего, – это и есть полый человек, предмет нашей гуманистической опеки. Не сам, а мы о нем заботимся, – это есть гуманизм в его выродившемся виде, на что Ницше и говорит: простите, человеческое, слишком человеческое. Так появляется у Ницше тема – воля к власти (перед Ницше я зашел с Кьеркегора, чтобы нарастить богатство возможных ассоциаций).

Воля к власти есть одновременно и тема сверхчеловека. Это два эквивалентных названия, можно выражаться через понятие и образ сверхчеловека, а можно и через волю к власти. Что такое воля к власти? Я просто зачитаю некоторые цитаты. В коротком определении по тексту Ницше это будет звучать так (я сейчас пока формально приведу цитату, а потом уже буду объяснять): «Воля к власти – это вообще любой акт, посредством которого человеческое существо отталкивается от самого себя». Тем самым в каком-то смысле мы уже видим, что воля к власти есть определенного рода античеловеческие акты. Прежде всего нам нужно понимать, даже не дойдя еще до содержания, что воля к власти – это какое-то повторяющееся, постоянно практикуемое отталкивание от самого себя, или, по Ницше, всякое человеческое существо должно в потенции стремиться превзойти самого себя, и я бы добавил: является человеческим лишь в той мере, в какой оно стремится к сверхчеловеческому. Можно даже сказать так: человеческое в нас – это осадки стремления к сверхчеловеческому; если бы не было стремления к сверхчеловеческому, то не было бы и человеческого.

Я говорю на философском языке, то есть на языке предельных представлений. Философ строит всегда какую-то условную мысленную ситуацию, условную в том смысле, что она составлена не просто из предметов мысли и ее оттенков, а из особых предметов, предельных, то есть философ изобретает какой-нибудь предмет, которого не существует, но который предельно представляет свойства действительных предметов. Вот, например, чтобы говорить о человеческой проблеме, я выдумываю два предельных предмета: человеческое – это предельное представление, потому что я отличил его от естественного, натурального, я сказал, что мы естественным образом рождаемся не человеками вовсе, а кусками мяса, что уже противоречит нашему эмпирическому предположению, что родившееся от человека уже человек (я говорю: о нет, нужно второе рождение, чтобы был человек, то есть рождение не от родителей, а от чего-то другого), потом я ввожу другое предельное представление – сверхчеловеческое. Нет такого предмета, а я говорю: «сверхчеловеческое».

Это есть, повторяю, предельное понятие, на котором я (в данном случае не как лектор, а как философ) могу себе и вам разъяснить [то, что содержится в ситуации]. Или поставьте на мое место Ницше, или Сократа, или кого угодно. Естественно, общение было бы гораздо приятнее, но работа та же самая. Чтобы пояснить, что содержится в ситуации, я запределиваю ее, то есть довожу ситуацию до предельно мыслимо возможной формы, и говорю уже на другом языке – на языке человеческого и сверхчеловеческого. Тогда возможна фраза, что человеческое в нас есть отложение нашего стремления к сверхчеловеческому, и, следовательно, если бы не было стремления, или напряжения, направленного на сверхчеловеческое, то не было бы и человеческого (как бы сверху, за волосы, все это вытаскивается). Я делаю, следовательно, еще одну оговорку: если так определена воля к власти, то, значит, ясно, что речь идет не о том, о чем думают люди, когда слышат слова «воля к власти», а думают они о материальном господстве человека над человеком, страны над страной, расы над расой. Мы так понимаем невольно, в силу того, что наш язык предметен (он сам нас толкает к такому пониманию), и в этом смысле философская практика и мышление суть антиязыковая практика (так же как есть антиидеологическая практика, есть и антиязыковая практика) – это постоянное блокирование в себе невольных толчков и побуждений, идущих от языка.

«Воля к власти» – это, с одной стороны, не материальное господство страны, расы, класса; с другой стороны, это и не биологическое или психологическое какое-то состояние. (Я должен здесь оговорить, что, в общем-то, в последующем наши мысли очень часто историческим развитием переворачиваются. И кстати, это зависит и от нас самих тоже, мы сами виноваты. Была некоторая некорректность у самого Ницше, которая позволила затем мыслям Ницше претерпеть странные, чудовищные превращения и войти в словарь фашистской идеологии, к которой, повторяю, Ницше сам никакого отношения не имел и в намерения и сознание Ницше это не входило.)

Значит, мы сказали, что «воля к власти» есть философское понятие. Почему нужно превзойти самого себя? Для Ницше суть дела состоит в том (и поэтому он критикует разум), что разум своими стандартами рассуждения, своей манией объективировать некоторые состояния мысли и языка, объективировать их в мире переносит их в мир как существующее. Он, как я говорил в прошлый раз, надет на волю, как смирительная рубашка, если под волей понимать некую способность человека самоопределиться в чем-то впервые, здесь, сейчас, без каких-то помимо самой воли оснований. (Что такое «своеволие» в нашем языке? Своеволие – это нечто, что является основанием самого себя, это то, исходной инстанцией, оправданием чего является сама воля.) Или, переводя это на другой, более понятный, более гуманистический язык, скажем так: разум есть смирительная рубашка, надетая на творческие импульсы, порывы, возможности человека.

Но в механизме творчества, по внутренней мысли Ницше, заложен следующий простой механизм: в каждый данный момент творческий акт связан с разрушением существующих рамок, рационализаций и объективаций, связан с возвращением к хаосу от какой-то культурной нормы, мыслительного или культурного навыка, с возвращением к хаосу, который предшествовал этой норме, этому навыку, этому стандарту мысли, или этому навыку мысли, и лишь тогда возможно создание чего-то. По мысли Ницше (и это действительно правильная мысль), опять же не высказанной, а внутренней, создание чего-то творческого невозможно как простое продолжение наших способностей. Мы представляем себе это так, что у нас есть какая-то способность, скажем ум, и то, что мы можем узнать, открыть, есть продолжение упражнения этой способности, то есть представляем, что простым продолжением мысли, какого-то культурного навыка мы можем что-то открывать. Нет, оказывается, чтобы идти дальше, нужно разрушить прежнюю способность и зайти как бы через, совершить какую-то <…> и тогда можно выйти куда-то в новое место.

Пока я попрошу вашего внимания для понимания языка Ницше. Обратите внимание, например, на его стиль, на его форму. В обыденном смысле мы, читая Ницше, констатируем, что это прекрасный писатель, что это фантастической красоты и выразительности мастер немецкой прозы, один из великих мастеров немецкой прозы. Но когда мы вглядываемся в суть дела (а важна суть, в чем, собственно, она?) уже независимо от каких-то чисто любительских, эстетических, вернее, эстетских оценок, она немножко другая и более содержательная. Дело не просто в красоте и мастерстве прозы Ницше, а дело в том, что Ницше практиковал особый эксперимент с языком, который я бы мог выразить так: самим разгулом и блеском метафор, сравнений, неожиданных смещений пластов языка Ницше пытается разрушить существующие семантические, смысловые связи, которые уже есть в языке и сами, независимо от нас, наших усилий, воспроизводятся в нашей голове, пытается так разрушить эти существующие семантические, смысловые связи, пытается привести их в такое магматическое движение, чтобы эти элементы могли по-новому сочленяться, по-новому соединяться. Ницше понимает, что творчество есть не усилие чистой мысли, направленной куда-то, идущей в какую-то пустоту, где она откроет что-то новое, а физика. Скажем, движение словесных, языковых масс – это физика, физическое столкновение слов, и одно слово, стал киваясь с другим, выявляет его тайную метафору, какую-то внутреннюю его форму и так далее. А просто говоря и просто мысля, сделать ничего нельзя, нужно ставить на себе или на своем языке эксперименты, и Ницше проделывает это, проделывает разрушительную работу, – красота его текстов явилась продуктом этой работы. Он приводит в движение языковые массы, сталкивая одну с другой так, что они сами уже высекают новые искры, помогая тем самым мыслителю мыслить по-новому.

Повторяю, чтобы мыслить по-новому, нельзя просто захотеть этого. Нужно делать что-то, и это что-то делаемое вполне технично. В разных случаях оно по-разному делается, то есть эксперименты бывают разные, – скажем, у Ницше это языковые эксперименты. Этот эксперимент, как система самих понятий у Ницше, служит для высвобождения некоторых симптомов. Поэтому, скажем, разум есть рабство в том смысле, что разум есть усреднение мысли, мысль многих. Это – рацио. Поэтому ницшевские понятия, которые он вводит, пытаются как бы систематизировать, дать что-то понять, передать то уникальное переживание и ощущение, которое у Ницше названо «волей к власти» или «сверхчеловеком». Значит, точно так же, как «воля к власти» не есть, повторяю, господство какого-либо рода, а есть термин философского языка («воля к власти» непереводима на эмпирический язык), «сверхчеловек», как я уже намекнул, не есть термин, указывающий на какую-то реально существующую породу людей, которая существовала бы отдельно от других. Скажем, вы можете автоматически понять так, что под «сверхчеловеками» (тем более если добавить к этому «белокурую бестию») Ницше имел в виду какую-то определенную нацию или страну и так далее. Ничего подобного, он имел в виду то, что разыгрывается в каждом человеке, в любом, и совершенно независимо от какого-либо реального, натурального образа реально существующих людей. И уж конечно же Ницше вовсе не имел в виду под «сверхчеловеками», или «белокурыми бестиями», немцев, как потом стало думаться и считаться. (Он вообще терпеть не мог свою собственную нацию. Я говорил уже (если не говорил, тогда скажу): он настолько терпеть ее не мог, что выдавал себя за человека княжеского польского происхождения.) Разъяснение мы находим через проблему «воли к власти», сверхчеловека, то есть существа, которое преодолевает в себе человеческое (то, что на данный момент стало человеческим).

Любое созданное новое в тот момент, когда оно создано, уже есть культурный формализм, навык, который массифицируется. И это игра, с которой потом надо будет бороться; это игра, которая все время возобновляется и повторяется в человеческой истории. (Кстати, чтобы потом к этому не возвращаться и чтобы у вас была еще одна параллельная ассоциация, сопоставьте мысленно то, что я сказал о стиле Ницше, с практикой сюрреалистов – я пока на сюрреализме подробно останавливаться не буду, а потом специально к нему вернусь, – появившихся только в XX веке, и наложите на это их от ношение к языку, проблему автоматического письма, транса и так далее.)

Так вот, идя через проблему «воли к власти», или преодоления, Ницше сталкивается со средним существом в человеке, которое, как он считает, нужно преодолеть. Что это за существо? Конечно, Ницше имеет дело не с человеком вообще, а с мыслящим, размышляющим, философствующим человеком. Это некое существо в человеке, с которым нужно бороться, чтобы открыть пространство и поле, на котором «воля к власти» могла бы разыграться, – это метафизика, или метафизический человек. И все критические мысли Ницше крутились вокруг этого предмета, и, крутясь вокруг него, они породили феноменологию, породили проблему феномена, о которой я пока еще не говорил, породили проблему интерпретации, проблему подозрения в отношении мысли, породили какую-то новую стилистику в самом нашем восприятии того, что такое мысль, идея, породили новую стилистику и в нашем отношении к труду, к миру мысли. Мы к мысли по-новому относимся, так раньше не относились; то, как мы относимся, есть продукт труда, результат труда и истории определенного числа людей, в том числе Ницше.

Что это за метафизика такая? Как ее Ницше критикует? Многие современные философы считают, что Ницше последний философ метафизики, то есть с Ницше кончается метафизика (он как бы гвозди ей в гроб заколачивает – метафизически), но мы потом увидим, что это не совсем так, что философские термины, случается, меняются и Ницше метафизикой называл не совсем то, что мы называем метафизикой или что следует называть метафизикой. Метафизика есть постулирование некоторого в опыте не данного, сверхчувственного, действительного мира. Потом мы узнаем, что вообще нет никаких актов нашего познания и нашей нравственности, таких, которые не имплицировали бы внутри себя некоторых сверхопытных утверждений и допущений, то есть метафизических допущений и утверждений. Следовательно, если это так, то Ницше все-таки под метафизикой, или под метафизическим существом, под метафизическим человеком, имеет в виду нечто совершенно особое. Он имеет в виду любой такой способ мысли и поведения, который строится и осуществляется здесь, в посюстороннем мире, так, что человек, или существо, осуществляющее этот акт мысли и поведения, всегда обращается, заходит в некоторый трансцендентный мир. Вот [мир] hic et nunc — здесь и сейчас, а вот некоторый трансцендентный мир – назовем его «трансцендентная перспектива», – здесь живут сущности.

Я говорил, что философ мыслит на языке предельных представлений или предельных предметов, то есть не об эмпирических предметах, а о таких вещах и свойствах, которые есть, свойственны эмпирическим предметам, но, чтобы мыслить о них, мы создаем некоторый полный, законченный, предельно представленный предмет. Вот, скажем, я приводил пример – сверхчеловек и человек. Эта антитеза есть способ говорить, а не описание реально существующих вещей, способ говорить о том, что есть в человеке. Чтобы говорить об этом, я изобрел предметы, они называются полными или предельно представленными; на другом языке такого рода полные, предельно представленные предметы суть сущности. Например, сущностью геометрии является точка, не имеющая объема и измерения; она не существует, но о ней рассуждают или посредством этой точки рассуждают. И в мышлении существует допущение, что есть некоторый мир идеальных предметов, или сущностей, он же есть и мир законов. Так вот, мое поведение и мышление здесь организуются так, чтобы то, что я думаю, или то, как я поступаю, получало оправдание и основание в той мере, в какой это выводимо из мира сущностей.

Приведу такой пример: в нашем не очень развитом и не очень грамотном моральном языке мы очень часто говорим, что нравственно то, что служит делу социализма. Это типичный пример метафизической фразы, она произносится метафизическим существом. В каком смысле метафизической? Посмотрите на строение этой фразы. Она предполагает, что что-то должно делаться hic et nunc и иметь оправдание в той мере, в какой это может быть поставлено элементом в цепочку движения к социализму, а социализм – это трансцендентное явление, то есть это действительное, истинное общество, которое не существует эмпирически, а существует в мире законов и сущностей. Значит, мое поведение или моя мысль здесь, сейчас имеет смысл только тогда, когда она элемент (может быть показана как элемент), вытекающий из этих законов. Это называется метафизическим основанием морали, мысли и так далее, и это есть навык в культуре, заимствованный из классической философии.

В самой философии это гораздо сложнее, но я говорю сейчас, в частности, о культуре, а всякий критик (а Ницше – критик) имеет дело не с философами как таковыми, а с культурами, то есть с тем, как общество ассимилировало философию. Скажем, я ведь не случайно заговорил об этом, потому что, если вы станете читать Ницше, вы там обнаружите поток иронии, издевательств, которые Ницше обрушивает на Сократа: на сократовскую теорию определения, на сократовскую манеру вести диалог, на сократовскую мораль, на сократовские поучения. И обнаружится, что он упрекает Сократа в том, что тот поучал людей, внедряя им усредненные мысли, усредненные представления, и прочее, и прочее, что никакого отношения к историческому Сократу не имеет, но имеет отношение к образу Сократа, как он существовал в окружающей Ницше университетской культуре. Так что все это нужно брать со щепоткой соли.

Мысль Ницше глубже и сложнее. Я процитирую (Ницше рассуждает о языке): «Язык в своих истоках относится к эпохе самой рудиментарной формы психологии. Мы вступаем в царство грубого фетишизма, когда мы осознаём основные предпосылки метафизики языка, или, просто говоря, разума. Я боюсь, что мы не избавимся от Бога, потому что все еще верим в грамматику»[21]. В другом месте он говорил о том, что религия есть платонизм для народа (так и объявлял). Возьмем эту фразу и обратим внимание на составляющие ее элементы: во-первых, язык относится к области наших основных психологических форм; во-вторых, у этого языка есть основные метафизические посылки; в-третьих, эти метафизические посылки есть то, что мы называем разумом; и, в-четвертых, мы не избавимся от Бога (обратите внимание, есть элемент Бог, по отношению к которому есть проблема избавиться от него); но, в-пятых, избавиться от этого Бога невозможно, пока мы все еще верим в грамматику.

Я начну с конца этой фразы: почему здесь вдруг возникает термин «Бог», ведь речь шла о грамматике, о языке, о метафизических посылках в языке, что само по себе нужно еще объяснить? Почему вдруг в этом контексте возникает Бог, от которого нам нужно избавиться, и избавиться трудно или невозможно, поскольку люди продолжают верить в грамматику? Что такое Бог? Бог есть все то, о чем я говорил, то есть трансцендентный шаг, шаг, состоящий в том, что для моей жизни здесь действительно существуют некоторые основания в мире, я не одинок, под моими ногами есть какой-то фундамент, и этот фундамент лежит в действительном мире. Фундамент, основание, оправдание, гарант существования есть мир сущностей. В эмпирическом мире (ведь фактически действительный мир отличается от нашего мира, – в философии он обозначается как мир per se, то есть мир для себя, а не для человека, то есть не так, как нам представляется, а так, как есть в себе самом) могут быть землетрясения, несчастья, несправедливости.

Вспомните, лиссабонское землетрясение 1755 года послужило основанием для сложных философских дискуссий в жанре теодицеи, оправдания Бога: если Бог есть, то каким образом он может допускать столь бессмысленные массовые несчастья? Так вот, землетрясения в мире, в эмпирическом мире, выбивают почву из-под наших ног, но это в эмпирическом мире, а действительный мир, мир сущностей, скрытое устройство мира, есть гарант нашей жизни. Предположение этого гаранта и есть то, что Ницше называет Богом. Фраза, которую в 1968 году начертали на стенах Сорбонны во время студенческих волнений, принадлежит Ницше; она звучит очень просто (и она есть симптом современности, типичный комплекс современного переживания в XX веке): «Бог умер». Что это значит? Это значит, что разрушилась вера в некий гарант нашего существования, лежащий вне нашей непосредственной эмпирической жизни, но тем не менее содержащий в себе некий план, некоторое устройство, ведущее историю и придающее ей какой-то смысл.

У Бодлера есть интересное стихотворение о слепцах, которые бредут по дороге, простукивая мостовую палочкой. Вы знаете, что в силу многолетней слепоты голова у слепцов приобретает особое положение: она всегда задрана кверху; тем самым в силу физического, анатомического положения головы получается так, будто взор слепцов (а у слепцов нет взора) устремлен в небо. Бодлер, не менее чувствительный человек, чем Ницше, нашел образ, точно выразивший современное ощущение, основное современное переживание мира. Глядя на слепцов, идущих с задранными вверх головами, Бодлер восклицает: «Что вам этот свод пустой?!»[22] Там ведь ничего нет; в небесах, по определению, ничего нет, и голова задрана ведь не потому, что в небесах что-то есть, в небеса обращены пустые, незрячие глаза. Что вам этот свод пустой? В силу очень многих причин (частично об этих причинах я говорил в самом начале) опустение свода, или «Бог умер», и есть основное переживание современной европейской культуры.

Но при чем тут язык? Почему вдруг это возникло в контексте суждений о языке? Мы уже видели перед этим, что язык – это такая вещь, по отношению к которой нужно вести себя экспериментально. Ницше сам это демонстрирует: в языке самом по себе ничего не подумается, ничего не помыслится, ничего не откроется, нужно привести его в движение, столкнуть языковые массы, разрушить устоявшиеся семантические, смысловые связи, то есть нужно вести себя с ним согласно какому-то произволу (экспериментально, одним словом), чтобы высвободить что-то. И тут, сказав слово «произвол», я невольно должен ввести другую фразу Ницше, которая, может быть, была сочинена сознательно в перекличке с Достоевским, а может быть, и нет, – трудно это установить. Я, во всяком случае, не берусь это сделать. Она звучит так: истины нет, все дозволено. Вы знаете, как в варианте Достоевского звучит эта фраза – она звучит не как ответ, она стержень мучительного рассуждения: если Бога нет, то все дозволено. Я фактически ввел эквиваленты, ведь я уравнял в этом рассуждении Бога и истину (уже уравнял). Достоевский говорил на своем языке, в лоне своих проблем. И ницшевская фраза «истины нет, все дозволено» – это иносказание ощущения «Бог умер, мы одни, нам не на что ссылаться, нет никакого твердого неба сущностей, это свод пустой, там ничего нет, и нечего в него вперяться, там мы ничего не прочитаем».

Но язык нас все равно обманывает. Мы ведем себя с ним произвольно и тогда его побеждаем. Истины нет, и в том числе нет истины языка, и тогда все дозволено. В языке есть не истина, а в языке есть не-истина. Что имеется в виду? То, что язык наш построен так, что он сам толкает нас к утверждению, что в потустороннем мире что-то есть. Если мы занимаемся геометрическими рассуждениями, то мы говорим «точка», «линия», а грамотный геометр, в общем-то, знает, что линий и точек не существует, что это есть допущение, абстрактные объекты, фигурирующие в геометрическом рассуждении, посредством которого мы что-то получаем, доказывая теоремы. Но в языке, скажем, существует точка А. Что это значит? Язык нас толкает к тому, чтобы сказать: это существует в мире в виде некоего идеального, но существующего, реального предмета, особого, гладкого, круглого, истинного, полного предмета. Вот отсюда и появляется этот ход у Ницше, когда он говорит: пока мы следуем грамматике, или пока мы верим в грамматику, пока мы выполняем то, на что грамматика, то есть форма самого языка, нас толкает (в языке мы говорим: точка, линия, причина, субстанция, акциденция и так далее, и язык нас толкает предполагать, что субстанция действительно существует, что причина действительно существует как какой-то предмет, что линия существует, что числа существуют, точки существуют), пока мы толчкам уступаем, то есть пока мы верим в грамматику (а толчки идут оттуда), мы от Бога не избавимся. Мы по-прежнему будем предполагать то, во что сейчас, как говорил Ницше, невозможно верить, ничего этого нет.

20

Порождение, прямое наследование (от лат. fi lius – сын).

21

«Язык, по его возникновению, относится ко времени рудиментарнейшей формы психологии: мы впадаем в грубый фетишизм, если вводим в наше сознание основные предположения метафизики языка, по-немецки: разума. Оно видит всюду делателя и делание: оно верит в волю как причину вообще; оно верит в „Я“, в Я как бытие, в Я как субстанцию и проецирует веру в субстанцию-Я на все вещи – оно создает впервые этим понятие „вещь“… Бытие вмысливается, подсовывается всюду; из концепции „Я“ вытекает впервые, как производное, понятие „бытия“… В начале стоит великое роковое заблуждение, что воля есть нечто действующее – что воля есть способность… Нынче мы знаем, что она – только слово… Гораздо позже среди в тысячу раз более просвещенного мира в сознание философов неожиданно проникла уверенность, субъективная достоверность в применении категорий разума: они пришли к заключению, что последние не могут вытекать из эмпирии – ведь вся эмпирия находится в противоречии с ними. Откуда же вытекают они? – И в Индии, как и в Греции, сделали одинаковый промах: „мы должны были уже некогда жить в высшем мире (– вместо того, чтобы сказать – в гораздо более низшем: что было бы истиной!), мы должны были быть божественными, ибо мы имеем разум“!.. В самом деле, ничто до сих пор не имело более наивной силы убеждения, нежели заблуждение о бытии, как оно сформулировано, например, элеатами: ведь за него говорит каждое слово, каждое изрекаемое нами предложение! – Также и противники элеатов подчинялись обольщению их понятием бытия: в числе других и Демокрит, когда он измыслил свой атом… „Разум“ в языке – о, что это за старый обманщик! Я боюсь, что мы не освободимся от Бога, потому что еще верим в грамматику…» (Ницше Ф. Сумерки идолов, или Как философствуют молотком / Пер. П. Полилова // Ницше Ф. Соч.: В 2 т. М.: Мысль, 1990. Т. 2. С. 570–571).

22

М. К. имеет в виду стихотворение Ш. Бодлера «Слепые», которое входит в раздел «Парижские картины» сборника «Цветы зла»:

О, созерцай, душа: весь ужас жизни тут

Разыгран куклами, но в настоящей драме

Они, как бледные лунатики, идут

И целят в пустоту померкшими шарами.


И странно: впадины, где искры жизни нет,

Всегда глядят наверх, и будто не проронит

Луча небесного внимательный лорнет,

Иль и раздумие слепцу чела не клонит?


А мне, когда их та ж сегодня, что вчера,

Молчанья вечного печальная сестра,

Немая ночь ведет по нашим стогнам шумным


С их похотливою и наглой суетой,

Мне крикнуть хочется – безумному безумным:

«Что может дать, слепцы, вам этот свод пустой?»


(Перевод И. Анненского)

Очерк современной европейской философии

Подняться наверх