Читать книгу Имя кровью. Тайна смерти Караваджо - Мэтт Риз - Страница 6
Часть I
В поганом садике
Рим
1605
Глава 2
Марфа и Мария Магдалина
ОглавлениеТри тощие девицы стояли на углу Корсо, поигрывая бедрами, и визгливыми голосами окликали проходящих мимо мужчин. Одна из шлюх, угадав в свете фонаря фигуру приближающегося Онорио, развернулась и досадливо шлепнула себя пониже спины:
– Поцелуй меня в задницу!
– Лучше укушу, мелкая ты паршивка! – он говорил вроде бы шутливо, но девушка вдруг попятилась, на глазах утрачивая кураж. Онорио следил за ней мрачным взглядом, и лицо его в тот миг напоминало портрет, на котором художник забыл оживить зрачок бликом света.
Марио взял шлюху под локоть. Та пренебрежительно махнула в сторону Онорио. Марио обхватил ее за бедра и, смеясь, потащил в переулок.
Онорио повернулся к Караваджо и оглушительно чихнул, усеяв тому брызгами плечо.
– Не переживай, – проговорил Онорио, смахивая брызги с одежды приятеля. – Всем, чем можно, мы друг от друга уже заразились.
– Надеюсь, не той дрянью, которую разносит она, – Караваджо махнул рукой вслед шлюхе, ушедшей с Марио.
– Еще подцепишь, – пообещал Онорио и утерся рукавом.
– Да ладно! Я с Марио не общался с тех пор, как он женился.
– У него две жены. А значит – ни одной. Так что он, выходит, снова на свободе. Путь открыт.
– Интересно ты считаешь. Надеюсь, когда строишь здания, опираешься на расчеты другого рода.
– Не беспокойся, моя работа – красивые фасады. А за тем, чтобы они не развалились, пускай следят каменщики.
Они двинулись по Корсо и дошли до освещенной факелами Португальской арки, обозначавшей южную границу Поганого садика – квартала Ортаччо, отведенного папским указом продажным девкам. Здесь нередко собирались художники, чувствовавшие себя среди городского сброда в родной стихии. Караваджо остановился между опорами арки. Какая-то неведомая сила мешала ему сделать следующий шаг, словно не давала вернуться в мир приличных людей; словно каждый, кто встретил бы Микеле за пределами знакомого до последнего закоулка Поганого садика, населенного шлюхами, сводниками и прочими отбросами общества, должен был шарахнуться от него, как от спустившегося с холмов дикого зверя.
– Что будешь делать с Рануччо? – Онорио понизил голос до шепота. – Ну, с деньгами, которые проиграл?
Какие-то обрывки воспоминаний подсказывали Караваджо, что Рануччо сплутовал. Или он ошибается? Но откуда тогда эта волна ярости, накатывающая на него при одной мысли о Рануччо?
– Игра была нечистая. Мяч не перелетел через линию, так что выигрыш не считается. Я этому ублюдку ни гроша не заплачу.
В нем рос гнев, захлестывая рассудок, как случалось уже не раз. И, как всегда, он был полностью убежден в своей правоте, даже если его неистовство пугало окружающих.
Онорио сжал руку Караваджо.
– Семья Рануччо в фаворе у папы, Микеле, – Онорио чувствовал, как бешено и прерывисто бьется у него под большим пальцем пульс Караваджо. Что, впрочем, не удивительно. – Его братья сражались в папской армии. Отец – глава стражи в замке Сант-Анджело. Понял? В папской личной крепости. По распоряжению Его Святейшества они следят за порядком в этой округе.
– И премного в том преуспели, не правда ли? Да тут шагу не ступишь, чтобы тебе не залезли в карман.
– До краж и разбоя папе дела нет. Он следит за тем, чтобы не было бунтов против правительства. Семья Томассони этого не допускает. Ну, хорохорится Рануччо. Ну, режет своих шлюх. Зато, если папе понадобится в этом квартале верный меч, Рануччо поднимет его со словами: «Ave, Святейший! Те, кто не гнушается нанести удар в спину, приветствуют тебя!» Если Томассони и ведут себя, как шайка разбойников, Ватикан смотрит на это сквозь пальцы, – Онорио наклонился ближе. – Но вот если ты повздоришь с Рануччо, то разбираться с ним будешь один.
– С ним-то я справлюсь, – Караваджо отнял руку.
– Да только он-то будет не один. С ним братья, отец и еще целая шайка головорезов, которых нанимают, чтобы выпустили из врага кишки в темном переулке.
Караваджо присвистнул.
– Люди говорят, что я бываю не в себе, Микеле. Признаюсь честно – порой как вспылю, себя не помню. Ну ты понимаешь, о чем я, – ухмыльнулся Онорио. – Но сейчас я вижу, что в опасности ты. Ты мне друг, и я не хочу, чтобы тебя убили.
– Тогда прикрой мне спину в драке.
Онорио отступил. Караваджо смотрел на него с едва сдерживаемым гневом; от напряжения на шее у него вздулись жилы. На миг ему почудилось, что он отделился от собственного тела и воспарил, глядя с высоты на себя самого, приводимого в движение некой нездешней силой.
– Дружище, я видел, как ты бросался в людей камнями с пары шагов и колотил противника по голове мечом, который держал плашмя. Но драться с Рануччо? – Онорио поджал губы и фыркнул. – Даже в шутку об этом не заикайся.
Они дошли до мрачной подворотни. Ночь в Поганом садике вступила в свои права. Караваджо содрогнулся – такое возможно лишь во сне: он слился с темнотой и ощутил себя обладателем сверхъестественного дара человека-невидимки.
– Убийство не утаишь, Микеле. Помнишь, как ты называл мазки, которыми исправлял на холсте положение руки или линию шеи? Pentimenti[4]. Так вот, если свяжешься с таким головорезом, как Рануччо, ничего поправить будет уже нельзя, верно тебе говорю. Прольется кровь.
Караваджо тяжело дышал. Он возвращался назад в свое тело из призрачного небытия, изгоняя вон ночную мглу.
– Если дело дойдет до драки, я буду на твоей стороне, – сказал Онорио. – Но сделай милость, воздержись. У меня жена и пятеро детей.
– Ладно, – выдохнул Караваджо. Ночь была вокруг – к счастью, уже не в нем.
– Оставь Рануччо шлюхам, – Онорио засмеялся. – Пусть этого подонка доконает сифилис. Верни ему деньги.
– Ты прав. Я отдам долг.
Они со смехом обнялись.
Мимо подворотни прошли двое мужчин. Они быстрым шагом направлялись к окраинам Корсо.
– Ба, да это же малыш Просперо и мужеложец Гаспаре. Эй, Просперино! – крикнул Онорио им вслед.
Мужчины обернулись. Оба были невысокого роста, оба ярко одеты. Просперо, как и Караваджо, уроженец Ломбардии, но лет на десять старше, – успел заметно располнеть, особенно в бедрах, в бороде его уже пробивалась седина.
– Микеле, да ты на воле! – чуть навыкате глаза Просперо были расставлены так широко, что казались расположенными по бокам узкой головы. Мясистой верхней губой и улыбкой до ушей он напоминал древних гротескных божков, которых переносил на свои картины со стен римских катакомб. Человек с таким лицом всегда готов посмеяться над сальной шуткой. Он потянулся вверх и обеими руками хлопнул Караваджо по плечам. – Если ты гуляешь по Корсо, значит, ты не в застенке и мне не придется тебя выкупать.
– Ночь еще молода. Дай ему шанс! Еще затеет заварушку, – Онорио схватил ус Гаспаре пальцами и дернул вниз. – Что, больно тебе, finocchio?[5]
– Не так чтобы, – Гаспаре подкрутил ус, и тот снова вознесся вверх воинственным рогом.
– Вот и сочини об этом стишок. Твои стихи больно слушать – значит, и говориться в них должно о боли.
Гаспаре улыбнулся и зажмурился, как от глубокого тайного удовольствия. Кожа у него под глазами и на носу покраснела и шелушилась.
– Что ж, лови стишок: «Онорио схватил меня за ус, а я в отместку вздуть его берусь».
Все захлопали. Онорио шутливо толкнул поэта в бок:
– Браво, о потасканный Боккаччо наглых непристойностей, – на эти слова Гаспаре не мог не ответить поклоном. – Ну что ж, любезные, Филлида сегодня принимает у себя на виа Фраттина некоторых особо разборчивых господ. Кто желает девиц, игр, песен и танцев?
* * *
Филлида вертелась волчком – так, что широкая юбка вихрем закручивалась вокруг ног. Она подхватила подол, и ярко-красная тафта зашуршала в такт с ее смехом. Белые кружева, двумя дугами спускаясь к вырезу, клином вонзались между грудей. Она одернула платье, и взорам открылись темные полукружья над сосками.
– Что скажете, мальчики?
– Сколько алого! – Онорио потянулся к стоящей на столе бутылке вина. – Ни дать ни взять кардинал с большими сиськами.
– А может, кардинал ей это платье и подарил? – Просперо чмокнул куртизанку в щеку и, приникнув к груди, пощекотал ей бородой декольте. – Какой-нибудь особо знатный клиент?
Она стукнула его костяшками пальцев по макушке.
Вошли Караваджо с Гаспаре. «Шипионе узнал Филлиду на картине. Не он ли купил ей этот богатый наряд?» – спросил себя художник. Он оглядел комнату, словно опасаясь, что где-нибудь на диванах развалился сластолюбивый кардинал-племянник.
С серебряного канделябра на восточный ковер, наброшенный на стол, капал воск. Картины и гобелены тонули в сумерках. Постель, стоявшая в дальнем углу, была занавешена сбоку тяжелым белым пологом. В вогнутом зеркале, стоявшем в изножье ложа, отражался полулежащий мужчина, одетый в свободную белую рубашку и красное облегающее трико. Заслышав новых гостей, он приподнялся на локте, встретился в зеркале с взглядом Караваджо, насторожился было, как зверь в засаде, но тут же презрительно скривился.
– Тот, кто подарил тебе это платье, – Караваджо говорил, обращаясь к зеркалу, – жалкий ублюдок.
Лежащий на постели дважды ударил указательным пальцем по мочке уха: «От мужеложца слышу».
Из кухни вышла черноволосая женщина – такая бледная, что пламя свечи на фоне ее лица выглядело точно мазок алого кадмия на нетронутом холсте. Она несла миску вареной баранины.
Гаспаре помог ей поставить кушанье на стол.
– Позволь мне, дражайшая Меника… – проговорил он.
– Что, собираешься написать поэму о том, что желаешь засунуть свой кусок вареного мяса в ее мисочку? – Филлида левой рукой взяла Гаспаре за подбородок. Ее безымянный палец торчал вверх под неестественным углом в память о некогда полученной от грубияна-клиента травме. – Пощади нас, Гаспаре.
Лицо Филлиды еще сохраняло девичью округлость. Янтарного цвета волосы, завивавшиеся у висков, золотились, оттеняя нежность кожи. Свежо розовели ключицы и ямка между ними. А чего стоила пухлая нижняя губка! Она одна могла бы сделать состояние любой куртизанке. Для Караваджо Филлида стала Юдифью и святой Екатериной. Теперь он писал с нее Магдалину. Смеющаяся Филлида показалась художнику более живой, чем ее запечатленный на холсте образ. Но ненамного.
Меника подошла к Караваджо и, наступив ему на ноги, обхватила руками за шею. Подтянувшись на носках, она приблизила губы к его уху:
– Там, в алькове, Рануччо. Он говорил о драке – с тобой, Микеле.
Он погладил Менику по щеке. Ее кожа чуть огрубела после шести лет продажного ремесла. Поцеловав ее в лоб, Микеле крикнул в дальний угол комнаты:
– Тебя Пруденца в таверне искала, Рануччо.
Онорио выпрямился и схватился за кинжал. Филлида бросила на Менику недовольный взгляд. С кровати донесся принужденный смех.
Рануччо, отдернув полог, спустил ноги на пол. У него были каштановые волосы, местами выгоревшие до цвета гнилой соломы, и борода той же масти. Он запустил руку в штаны, поковырялся там, что-то извлек, затем стряхнул находку со своих длинных тонких пальцев и потянулся к Онорио за бутылкой.
– Отдай, Лонги, – сказал он. Ему пришлось дернуть бутылку дважды, прежде чем Онорио отпустил ее.
– Забавно, – Рануччо обнял Филлиду сзади, зарываясь носом в ее волосы. – Эта вот резвушка пыталась порезать Пруденцу.
– А ты как думал? – ответила та. – Я застала тебя голым в постели этой мерзавки.
– «Ах ты, дешевка, да я тебя всю исполосую», – передразнил Рануччо фальцетом. – Вы бы ее слышали, парни. Настоящая фурия. «Грязная шлюха, я тебя на куски порежу!»
Их идиллию нарушил Караваджо:
– Оставьте Пруденцу в покое.
– Ты мне должен, живописец, – Рануччо медленно вынул руку из выреза Филлидиного платья и отодвинул женщину от себя. – Помнишь про должок?
– Микеле заплатит, – Онорио хлопнул Филлиду по заднице, – но теперь время музыке и танцу. – Он достал из угла испанскую гитару и бросил ее Караваджо.
Пока тот настраивал инструмент, Рануччо громко мочился в ведро у двери. С первыми нотами «Tiparti, cormiocaro» он застегнул штаны и подступил к Филлиде. Выкинув щеголеватое коленце, он закружил ее в вилланелле. Гаспаре – прямой и торжественный, как на придворном балу, – пригласил Менику. Онорио, смеясь, потянул с места Просперо, и они закружились по комнате.
Караваджо, перебирая струны, запел чистым низким голосом старую болонскую песню:
Расстанусь, милая, с тобой,
И слезы льют рекою,
Душа в разлуке с дорогой
Не ведает покоя.
Рануччо присвистнул и чмокнул Филлиду в шею. «Этот шут и под похоронный марш плясать будет», – подумал Караваджо.
Не покидай меня, душа,
Прошу тебя я богом…
Рануччо замедлил шаг и притянул Филлиду к себе.
А коль уйдешь – вернись, спеша:
Тебя влюбленный молит.
О, мне разлука смерть сулит,
Не покидай меня, душа…
Рануччо с Филлидой повалились на кровать. Она толкнула его на матрас, вскочила сверху и задернула занавеску.
Онорио притопывал и хлопал в ладоши.
– Играй громче, Микеле!
Караваджо постарался заглушить возню и хихиканье, доносящиеся из алькова.
Вскоре, покончив со своим занятием, любовники отдернули занавеску. Довольный Рануччо задремал. Филлида поправила декольте. Меника разложила в миски мясо для Гаспаре и Караваджо. Рагу благоухало мускатным орехом, гвоздикой и корицей.
– Что-то мне поэзии захотелось, – томно протянула Филлида.
Гаспаре поклонился.
– Ваше сердце валяется в постели, госпожа Филлида, но душа обращается за любовью и поэзией ко мне.
– Мне нужны твои стихи, а не околесица в духе Петрарки. Терпеть не могу этого старого плаксу!
– Слушайте, слушайте! – Рануччо хлопнул ладонью по стене.
Обескураженный тем, что даже куртизанка заметила плагиат, Гаспаре прокашлялся.
– Помните картину, которую наш друг Микеле написал несколько лет назад? «Амур-победитель»?
– Тот купидончик с лукавой улыбочкой? – Онорио раскупорил новую бутылку и поднес ее к губам.
Встав в эффектную театральную позу, Гаспаре прочел мадригал. В нем говорилось, что Караваджо изобразил на картине любовь точно как в реальной жизни, с самыми сильными ее страстями.
– «О, не гляди, любви опасен вид, Амур тебя стрелою поразит», – заключил он.
– Неплохо, – Онорио рыгнул. – Хоть сейчас в печать.
– Эти стихи вышли в Венеции два года назад, – Гаспаре оскорбленно подбоченился. – И книгу я тебе, между прочим, подарил.
– Что-то не помню.
Просперо толкнул его в бок:
– Это та, которой ты свой ночной горшок прикрываешь.
Гаспаре замахнулся было, но Меника его удержала.
Онорио ядовито усмехнулся:
– Что скажешь, Микеле, – поразила ли любовь твое сердце, как говорит наш друг, великий поэт Генуэзской республики?
Караваджо поставил гитару на пол. Глаза его расширились, словно он увидел в полутьме привидение.
– Любовь? – он потянулся к бутылке и надолго приложился к ней. – Вы и впрямь думаете, что меня воспламеняет любовь?
* * *
Утренние лучи вонзились ему в мозг, точно стилет незаметно подкравшегося наемного убийцы. Караваджо застонал.
– Нам пора, Микеле.
Он открыл глаза. В луче оранжевой зари плясала пыль. Он поднялся, растирая лицо ладонью, схватился за голову и охнул.
Онорио похлопал его по щеке:
– Ничего себе ночка, правда, cazzo?
Полог постели был задернут лишь наполовину. На бледной груди Филлиды виднелась яркая царапина – должно быть, знак внимания, оказанный ночью милым другом. Рануччо храпел рядом с ней. Просперо поднялся с дивана, почесал голову и вытер руку о штаны.
– Ну же, скорее, – махнул рукой Онорио. – Идем отсюда.
В прозрачном воздухе раннего утра еще не ощущалось смрада, который вскоре под жаркими лучами солнца начнет сочиться из всех щелей. Просперо послал воздушный поцелуй старухе, что тащила корзинку со смоквами на рынок Кампо де Фьори.
– Как можно в Риме чувствовать себя несчастным? – над рыжей бородой коротышки показались уцелевшие в трактирных драках редкие зубы. – Ну, кто рано встает, тому бог подает. Пошел я, парни. – И он зашагал к Корсо.
Онорио подобрал упавшую из корзины у старухи смокву, обтер о полу камзола и откусил половину.
– Ты не отдал долг, – обхватив Караваджо за плечи, сказал он.
– С этой попойкой совсем из головы вылетело, – Караваджо забрал у него остаток смоквы и сунул в рот. – Ладно, может, он тоже забыл.
– Микеле, я тебя не узнаю. Если тебя разозлить, ты иногда себя не помнишь, и, бог свидетель, за это я тебя не виню. Но не пытайся меня убедить, что ты хочешь драться с этим головорезом.
Караваджо натянуто улыбнулся:
– Чтобы принимать твои советы, друг сердечный, надо здорово умом повредиться.
– Сиди дома и работай, – Онорио взял Караваджо под руку. – Тебе деньги нужны? Я могу одолжить тебе десять скудо для Рануччо. Чтобы он от тебя отцепился.
– Денег у меня хватает, – Караваджо достал из-за пазухи кожаный кошель и встряхнул его. – Видишь?
– Тогда, Пресвятой Девой тебя молю, заплати этому ублюдку.
Губы Караваджо сжались, будто от боли. Он взял Онорио за локоть и улыбнулся:
– Твоя правда. Найду его днем на поле для игры в мяч и верну долг.
– Тогда до встречи на поле, – Онорио погрозил ему пальцем. – Ты же понимаешь, приятель: разве я смогу спокойно смотреть, как ты один воюешь против всего семейства Томассони?
– Понимаю.
– А я собираюсь в церковь Санта-Мария делла Консолационе. Каменщики должны заменить часть кладки. Лучше мне за ними присмотреть, не то начнут сбрасывать мрамор с холма, как преступников с Тарпейской скалы. Слушай, а пошли вместе? Поглядишь на мою работу.
Нет, я спешу домой – жду натурщицу. Ciao, cazzo. Во рту у Караваджо пересохло, в животе бурчало от голода. Миновав церковь Тринита деи Монти, он завернул в таверну Турка, осушил кружку слабого пива и спросил ломоть черного хлеба и половину луковицы. А выйдя на площадь у подножья холма, потер срезом луковицы хлеб – для запаха – и, энергично жуя, зашагал в гору по виа дель Бабуино.
Рим вокруг него просыпался. Широкоплечий старый плотник, с которого он писал святого Петра, перешел улицу, направляясь в свою мастерскую на виа Маргутта. Поудобнее перехватив ящик с инструментами, он помахал Караваджо рукой:
– Микеле, над чем работаешь?
– Salve[6], Роббе! Пишу Магдалину и сестру ее Марфу.
– Может, тебе опять нужен в натурщики крепкий лысый старик с белой бородой?
Караваджо указал на церковь Санта-Мария дель Пополо на другом конце площади, в которой хранилась его «Казнь святого Петра»:
– Все знают, что тебя я уже распял.
Утолив голод, Микеле направился домой, чтобы к приходу Пруденцы успеть приготовить краски. В правую часть холста он поместил Филлиду-Магдалину в минуту раскаяния. Чтобы уравновесить композицию, ему требовалась Пруденца-Марфа, увещевающая распутную сестру. Ему не терпелось рассказать Филлиде, что та окажется на полотне в галерее великих Альдобрандини рядом с женщиной, чье лицо она пыталась обезобразить. Он намеревался работать над картиной до обеда, а затем отнести Рануччо долг – на поле или к Филлиде. «Брошу деньги перед ним на землю. Пусть знает: я не верю, что он выиграл их честно. И считаю, что драться с таким, как он, ниже моего достоинства. На это десяти скудо не жалко».
У церкви Святого Афанасия, башни которой темнели жженой охрой, он решил срезать путь по виа деи Гречи и повернул к Поганому садику. Низкое утреннее солнце едва пробивалось сквозь сумрак на узкой улочке. На выщербленных серых ступенях небольшого дома стояли на коленях двое нищих, – они воздели руки к небу, выпрашивая милостыню. На пороге появилась молодая женщина, прижимая к бедру мальчугана лет трех, замотанного в полотенце; похоже, побирушки отвлекли ее от купания малыша.
Караваджо приблизился, с нескрываемым интересом рассматривая женщину. В доме было темно, казалось, дневной свет проник на эту улицу только ради нее – чтобы озарить шею и грудь, белоснежные, как скорлупа свежего яйца. Женщина скрестила босые ноги и слушала нищую старуху, покачивая на бедре ребенка. Голову она склонила влево, касаясь подбородком ключицы. В ее взгляде на коленопреклоненную сквозило глубокое сострадание.
Разумеется, он узнал ее: та самая служанка, которая натирала полы во дворце дель Монте. «Она развернула бедра в противоположную от плеч сторону, – отметил он, – как будто знает, что такое контрапост. Интуитивно, не нуждаясь в поучениях и академических терминах, нашла позу, исполненную классической грации».
Караваджо прислонился к стене. Штукатурка рядом с дверным проемом облупилась, обнажив кирпичную кладку. Он улыбнулся и с удивлением осознал, что смотрит на служанку просто и открыто, безо всякого расчета.
Девушка казалась смущенной: похоже, она узнала его после встречи во дворце и, вероятно, недоумевала, как он оказался возле ее дверей. Мальчуган дернул ее за рукав. Она поцеловала его в лоб и что-то прошептала.
Улыбка на лице Караваджо сменилась сосредоточенностью. Маэстро Леонардо утверждал, что даже в мимолетном движении отражаются внутренний мир и стремления человека. Художник должен замечать такие вещи скорее, чем детали физической формы. Запоминай их сразу, учил великий флорентиец. Уверенно, как на бумаге, Караваджо запечатлел в памяти изгиб девичьей шеи, изящную линию щиколотки, безмятежную глубину темных глаз.
Он вытащил кошелек и пересчитал монеты. Десять скудо. «Ровно столько я должен Рануччо». Караваджо опустил монетки – тонкие, как стружки пармезана, – в замшевый кошелек, завязал шнурок и вложил кошелек в руку нищего старика. «Подавать такую милостыню – нелепое расточительство. На один скудо можно купить два с половиной десятка цыплят. Десяти достаточно, чтобы три месяца платить за жилье. Но я так и скажу Рануччо: я предпочел отдать деньги бездомному попрошайке, лишь бы они не достались тебе».
Девушка в дверях воззрилась на Караваджо с изумленным подозрением. Он в ответ улыбнулся. «Истинная римлянка», – мелькнуло у него.
Нищие засыпали руки Караваджо поцелуями и засобирались прочь. Девушка заторопилась в дом продолжить купание малыша. Но Караваджо легким движением удержал ее запястье. Ему почудилось, что он проник в алтарь и коснулся самой Богородицы. Но никогда еще он не видел изображения Пречистой, исполненного подобной убедительности, – даже кроткие девы Рафаэля и загадочные мадонны Леонардо не шли с ней ни в какое сравнение.
– Как тебя зовут? – спросил он.
Она погладила подбородок мальчика указательным пальцем:
– Как меня зовут, малыш?
– Тетя Лена, – радуясь, что ответил правильно, мальчик захлопал в ладоши. Она поцеловала его в лоб.
Караваджо почти явственно ощутил прикосновение ее губ, словно поцелуй достался ему.
– Я еще вернусь, Лена, – и он пошел по улице, напевая про себя песню, которую играл на вечеринке у Филлиды:
Ты – звезда на небесах,
Смертным женам не чета,
Будь со мною!
* * *
– Смотри туда и не поворачивайся ко мне, – Караваджо вышел из-за черного занавеса и приподнял подбородок Пруденцы.
– Но ведь там ничего нет и смотреть не на что. Только дырка в потолке, – она встряхнула ладонями. – И руки держать так невозможно, затекли все. Что ты там делаешь за занавеской? Сколько мне еще так стоять?
– Потерпи. Привыкла, когда десять минут – и готово? – он подправил ее позу, сжав плечи сквозь тонкую белую ткань.
– Зря смеешься, Микеле. У меня господа за две минуты кончают, я способ знаю, – Пруденца махнула согнутым пальцем, напоминая об известном всем шлюхам трюке: засунуть палец клиенту в зад, чтобы ускорить семяизвержение.
Хмыкнув, Караваджо поправил складки наброшенной на ее спину бурой накидки, драпируя ткань на опущенной на стол руке девушки.
– Видишь, где моя рука? Смотри на нее.
Пруденца приподняла голову и застыла. Караваджо снова скрылся за занавеской и задернул ее за собой. На уровне его головы в занавеске было проделано небольшое круглое отверстие.
Через эту дыру на Пруденцу падал яркий свет. За спиной Караваджо стояло несколько зеркал, они отражали натурщицу и отбрасывали отражение на холст. Этот прием художнику показали высокоученые посетители дворца дель Монте. Умелым движением он сделал пометки на холсте, чтобы совместить с ними отражение во время следующего сеанса, затем перевернул кисть и черенком провел несколько линий, штрихами обозначая очертания уха, лба, подбородка и рук. Детали он пропишет позднее, но поза и ракурс – в этом он не сомневался – будут точно соответствовать реальному отражению в зеркале.
– Зачем тебе там зеркало? – подала голос Пруденца.
– С ним проще работать. Помогает сосредоточиться на том, что действительно важно.
Только глупец мог бы подумать, что гений художника, способного придавать лицам выражение нравственного страдания или безмятежной кротости, сводился к использованию этого хитрого приема. Тем не менее он позволял добиваться невиданного правдоподобия, вызывавшего восхищение зрителей. Мало кого интересовало, как он этого достигает, и только высокоумные мужи из дома дель Монте точно знали, в чем секрет. Прочие считали его мастерство непостижимым таинством и воспринимали с таким же благоговением, с каким созерцали парящую на облаке над алтарем Деву Марию.
Пруденца открыла рот, чтобы задать новый вопрос, но художник шикнул на нее. Он не спешил распространяться об особенностях своей техники, не желая, чтобы они стали достоянием других художников, но дело было не только в этом. Он опасался инквизиции. Проецирование изображений считалось ересью и колдовством.
С террасы донесся собачий лай.
– Чекко, – крикнул он, – подними-ка лампу повыше.
Вошел подмастерье и потянул шнур блочного механизма. Лампа со скрежетом поднялась к потресканным доскам потолка. Контраст между тенью и светом на лице Пруденцы стал резче.
– Ага, вот так, – кивнул Караваджо.
– Все в порядке, маэстро? – парню было всего двенадцать, но он игриво улыбнулся Пруденце и подмигнул: – Ciao, amore![7]
Она прыснула со смеху. «Какие же дети, они оба», – подумал Караваджо. Он взглянул на них со снисходительной улыбкой, и у него почему-то сжалось сердце. «Совсем еще дети, – с несвойственной ему сентиментальностью подумал он, – правда, жизнь у них совсем не детская».
– Что-нибудь еще, маэстро? Если больше ничего не нужно, я бы поиграл с Вороном. Вчера в таверне показывал, как он ходит на задних лапах. Все расспрашивали, как это вы его выучили.
– А ты что ответил?
– Что вы такой фокусник, который и пуделя заставит танцевать! Да что там собака, если у вас сам Господь Иисус на холсте как живой является.
– Этак ты меня на костер отправишь! Ступай лучше принеси что-нибудь на обед.
И Чекко помчался вниз по лестнице – за хлебом и сыром.
Караваджо выдавил на палитру охры, белил и немного кармина и тщательно перемешал для получения необходимого оттенка кожи Пруденцы, обмакнул в краску кисть среднего размера и плавно нанес на холст закругленную линию уха.
Девушка сидела, не двигаясь, но все же успела рассмотреть комнату за пределами яркого пятна лампы.
– Не очень-то много ты нажил, а, Микеле?
– Я же сказал: смотри вперед. Представь, что перед тобой Магдалина. С ней и говори, а не со мной.
«А ведь она права», – подумал он. Ровесники, даже не такие именитые, как он, художники, на выручку от алтарных образов понастроили себе дворцов. А Караваджо ютился в снятом месяц назад домишке, достойном лавочника, – тесная комнатушка внизу да каморка наверху. За домом был садик с колодцем, вдоль окон второго этажа тянулся по фасаду балкон в пять шагов длиной.
Всю обстановку мастерской, не считая того, что требовалось художнику для повседневной работы, составляли кровать Караваджо да лежанка Чекко. В старом сундуке хранилась ветошь для подготовки холстов и очистки кистей. Возле стены лежали принадлежащие художнику меч и кинжал, а также старинная алебарда и доспехи – реквизит для полотен на исторические сюжеты. Непотребного вида небольшой кусок холста, наброшенный на деревянную колоду, служил хозяину скатертью – купить настоящую он так и не удосужился.
– И кем же я буду на твоей картине? – спросила девушка.
Караваджо ответил не сразу. Он внимательно разглядывал холст. Справа была изображена молодая женщина с изящными округлыми плечами и нежным, но простоватым лицом. Филлида с грустью взирала на фигуру, которую в данный момент набрасывала кисть художника.
– Ты Марфа, сестра Марии Магдалины.
– А-а-а, – протянула она и тут же встрепенулась. – Чья-чья сестра?
– Магдалина была блудницей. Сестра открыла ей глаза, объяснила, что она ведет жизнь неправедную. Видишь, образ Магдалины уже готов, я писал ее с Филлиды. Мне нужно показать, что увещевания сестры наконец-то тронули ее сердце и в нем зародилось раскаяние.
– Да я такое про нее могу рассказать! И пусть знает, что я о ней думаю.
– Вот потому я и хочу, чтобы наставляла ее именно ты, – ответил художник. – Во всяком случае, на моей картине.
Караваджо придвинул мольберт ближе к зеркалу, чуть меняя фокус, что дало ему возможность более отчетливо разглядеть уложенные на затылке девушки косы. Завершив работу над этим фрагментом, он положил кисть на поднос рядом с красками.
– Можно взглянуть? – спросила девушка.
– Заходи, – он отдернул занавес.
Она рассматривала холст, склонив голову к груди художника.
– Боже ты мой, в жизни бы не поверила! Ведь это и правда я, Микеле. Даже не обидно, что ты меня нарисовал рядом с этой шлюхой.
– Думаю, получилось похоже.
– Только темновато как-то – не все лицо видно.
– О, когда закончу, тени будут еще глубже.
– Ну ничего. Я-то знаю, что это я. Ты меня изобразил в точности такой, какая я есть, – она улыбнулась. – Глаза у тебя темные, Микеле, и волосы черные, и лицо смуглое. Вот и картины такие же.
– Счастье, что я не блондин. Иначе мои полотна были бы такими же пестрыми и нелепыми, как у этого пачкуна Бальоне.
– Это кто?
– Да есть один. Забудь.
– Ты что, правда, сделаешь меня еще темнее? Но тогда меня вообще не будет видно! Останется одна Филлида.
– В тени ты будешь привлекать к себе больше внимания. Лицо Филлиды увидят сразу, а чтобы разглядеть твое, зрителю придется всматриваться, вспоминать, кто ты была такая… – он осекся. – Я хотел сказать, кто ты такая.
Пруденцу озадачила его оговорка, и она потянулась к картине, изогнув тонкую белоснежную шею, которую ласкали несколько рыжевато-каштановых прядей.
Ему очень хотелось найти слова, способные продлить ее счастье, которое, казалось, обещало быть недолгим. «Я мог бы защитить ее, – подумал Караваджо. – Но тогда я ее полюблю». Он содрогнулся от страха. Любовь – это первый шаг к разлуке. Он писал любовь мучеников к Господу. И что они получили в награду?
– Самое прекрасное в картине – твое лицо. Это сразу видно.
Она ответила игриво, не заметив, с какой серьезностью он произнес эти слова.
– Да неужели, Микеле? Вот спасибо, дружочек.
* * *
Возле мавзолея императора Августа папские приставы бичевали проститутку. Женщину привязали к спине осла, скрутив ей руки за спиной. Разорванное платье свисало до бедер, обнажив грудь. Зеваки, собравшиеся вокруг, наслаждались чужим унижением. Лена шагнула назад, в дом, чтобы пропустить толпу, спешащую к месту казни. Она выросла в Поганом садике и часто наблюдала сцены наказания, но привыкнуть к жестокости зрелища так и не смогла. Словно облако ненависти пронеслось мимо – отвратительное зловонное облако.
От очередного удара палкой по плечам шлюха содрогнулась всем телом. Лена ахнула. Осел вдруг рванулся вперед. «Наверное, кто-то ткнул его ножом», – догадалась Лена. Женщина выгнулась и бессильно поникла, уставившись перед собой пустыми глазами. С ее груди стекали нечистоты, которыми ее забрасывала толпа.
Те самые мужчины, что бежали сейчас за ослом, приставали к Лене, когда она продавала овощи на пьяцца Навона. Женщине нельзя показываться одной на улицах Поганого садика: не избежать грязных оскорблений. Лена умела отшить приставал и заставить убраться прочь. Она хорошо знала, что даже в этих кратких стычках мужчины никогда не забывают о том, что они именуют честью. Важным для них всегда оставалось то, как они выглядят в глазах окружающих и насколько прочна их власть над женщинами.
Еще один нож вонзился ослу в спину, и он галопом поскакал с площади, волоча на спине беспомощно распластанную женщину. Толпа устремилась вслед за ними к водяным мельницам Тибра.
Через Поганый садик Лена направилась к дому матери. Она родилась в этом городе, тогда как почти все девушки, торгующие своим телом, приехали сюда издалека. Одни из Сиены – чума, опустошившая город век назад, до сих пор вынуждала молодых искать лучшей доли вдали от родного дома. Другие – из бедных земель Южной Италии или Греции. Все они подавались в Рим, мечтая о богатой жизни в Вечном городе. Лена с детства знала, что мечты эти пустые. Девочкой, играя на улице, она часто наблюдала, как бьют и унижают проституток. Ей случалось видеть, как под мостами проплывают, качаясь на волнах вместе с городскими отбросами, их трупы. В их хриплом смехе Лена слышала отчаяние и страх – даже когда была слишком мала, чтобы понимать, чем именно они зарабатывают себе на хлеб.
Теперь ей двадцать три. Не живи она в Риме, давно бы уже вышла замуж. Но в Поганом садике жизнь текла по своим особым законам. Отпрыск богатых родителей совратил ее, когда ей не исполнилось и двадцати. Он и не думал поступать с ней по чести: ведь она была из того-самого-садика, рассадника порока, где – по мнению тех, кто жил в других кварталах Рима, – обитают только шлюхи да висельники. Это место вполне годилось для опасных авантюр – но не для брака!
Позднее Лена пыталась предостеречь свою сестру Амабилию, но ее тоже обольстил какой-то господин. Амабилия умерла родами. Из всех проявлений человеческой природы только смерть была в Поганом садике доступна каждому.
Потеряв сестру, Лена взяла на воспитание ее осиротевшего ребенка. Доменико стал для нее светом в окошке, единственной отрадой в мире, полном ненависти, скорби и смерти. Она вздохнула, ожидая просвета между проезжающими по Корсо каретами, чтобы перейти улицу. В последнее время Лена все глубже уходила в себя. Безжалостное уродство мира давило на нее со всех сторон, лишая сил. Бывало, когда она натирала полы во дворце дель Монте, из ее глаз сами собой лились слезы – от странной, невыразимой печали. Иногда она глядела на спящего Доменико – и тоже начинала плакать, а в иные дни не могла заставить себя подняться с постели, как ни бранила ее мать за безделье.
Она быстро перебежала через Корсо и зашагала к виа деи Гречи, вспоминая о художнике, который заговорил с ней во дворце. Сначала он подкатил к ней, словно неотесанный повеса из Поганого садика, – хотя в ее душе уже тогда зародилось сомнение: а таков ли его истинный нрав? Она беззлобно отшутилась, потому что дерзость могла стоить ей места. Но когда он появился перед дверью ее дома почти одновременно с двумя нищими стариками, она почему-то не посмела посмотреть ему в глаза. В его повадке не было ничего от горделивой спеси дворянина, и ей страстно захотелось узнать о нем больше.
Выходя из дома, она случайно коснулась рукой потрескавшегося дверного косяка. «Он тоже заметил эту щербинку в камне и явно обрадовался. Почему?» Она устремила взгляд на то место, где стоял недавний гость. Маэстро Караваджо – так назвал его во дворце лакей. А как по имени?
* * *
Просперо, одетый в папское облачение, развалился в красном бархатном кресле. Караваджо поправил складки багряной накидки и подол украшенной кружевами белой рубахи-рокетты. Отойдя к мольберту, он проверил отражение в зеркале. За первый сеанс он наметил позу и поработал над лицом Его Святейшества – уловил среди прочего старательно скрываемую враждебность и презрительный алчный взгляд. Теперь он больше не нуждался в присутствии вечно занятого понтифика.
– Держись так, как будто вот-вот встанешь, – велел он Просперо. – Обопрись руками на ручки кресла. У тебя нет ни минуты свободной. Ни для кого.
Просперо вытянул шею, словно заглядывая Караваджо за спину, и что-то пробормотал.
– Вот, вот! – воскликнул Караваджо. – Вот это настоящее напряжение – а не то, что исходит от нашего святейшего клиента.
– Еще бы, – прошептал Просперо, едва шевеля губами. – Я натянут, как тетива турецкого лука.
– Не хнычь! За то, что ты позируешь в облачении Его Святейшества, тебя вполне могут удостоить сана архиепископа. Ты ведь всем взял: и натура воровская, и рожа отвратная. Может статься, и к мальчикам из церковного хора пристрастишься.
Караваджо снова взялся за работу: склонившись к холсту, начал переносить на него проекцию с зеркала. В памяти вдруг всплыло лицо Лены, смотревшей на него, когда он вместе с нищими уходил от ее дома, – и он тихо улыбнулся за своей занавеской.
– Сан архиепископа дает и другие преимущества.
– Кто бы говорил, твое наглейшество. А теперь заткнись.
Караваджо сделал еще несколько мазков – и только тогда понял, что последнюю фразу произнес не Просперо. Он поправил зеркало и увидел, что его натурщик корчит гримасы, выразительно косясь на дверь.
Караваджо выступил из-за занавеса. В нескольких шагах от него, сжав подбородок указательным и большим пальцами, стоял кардинал Шипионе. Он подался вперед, разглядывая портрет дяди. Глаза его довольно поблескивали.
– Вы прекрасно передали его осмотрительность, маэстро Караваджо.
«Это мне бы осмотрительность не помешала: он ведь все время был здесь!» – Караваджо показалось, что святой отец сурово судит каждый его мазок – так проницателен был взгляд его глаз цвета умбры. Художник преклонил колено и поцеловал Шипионе руку.
– Ваше высокопреосвященство – пробормотал он. – Прошу прощения. Я думал.
Шипионе прищелкнул языком:
– Не перебивайте. Его губы, – продолжал он, – поджаты, как будто он едва сдерживает раздражение. Так и кажется, что с них вот-вот сорвется уничтожающая тирада.
– Ваше высокопреосвященство прикажет мне просить у Его Святейшества еще один сеанс? Чтобы изменить выражение лица?
– Всю свою жизнь, все двадцать шесть лет, я пытался понять, что написано у него на лице. А вы поняли это всего за несколько часов.
– Я не утверждаю, что понимаю это выражение. Я просто подсмотрел его.
– А вам, синьор, папское облачение весьма к лицу, – Шипионе разгладил усы большим пальцем.
Просперо вскочил и семенящей походкой, шурша подолом, поспешил к кардиналу и, склонив голову, опустился на одно колено. Шипионе возложил ладонь на папскую митру и облизнул губы. От Караваджо не ускользнуло, что вид коленопреклоненного папы его забавляет.
Затем кардинал-племянник махнул рукой в сторону оттоманки, и Караваджо придвинул ее гостю.
– Продолжайте, – Шипионе откинулся на спинку.
Караваджо почувствовал, что в комнате как будто сгустился воздух. Просперо это тоже заметил. На лице его застыло сдержанное напряжение.
– Я только что из дворца Колонна, – объявил Шипионе. – Вас в этой семье любят.
– Маркиза Караваджо принадлежит к этому семейству, ваше высокопреосвященство. Мой дед состоял у нее на службе. В мои юные годы маркиза проявила ко мне необычайное милосердие. Я навсегда у нее в долгу.
– Сейчас она в Риме.
– Неужели?!
Караваджо почувствовал, как щеки коснулся холодок. О, сколько воспоминаний всколыхнуло в нем имя маркизы! Но давать волю чувствам не следовало – это могло бы испортить работу. Он глубоко вздохнул и продолжил свой труд. Волоски кисти ритмично касались холста: художник работал над оттенками алой накидки на папской груди.
– Когда я вошел, вы, маэстро, были за занавесью, а теперь отдернули ее, – Шипионе говорил спокойно и уверенно.
– В деталях я предпочитаю полагаться только на свой глаз, ваше высокопреосвященство.
– Стало быть, за занавесью у вас – камера-обскура?
– Я пользуюсь занавеской и вогнутым зеркалом, а иногда еще линзой, прикрепленной к дыре в занавеси. Только и всего, ваше высокопреосвященство. Одни называют ее камерой-обскурой, другие – безделицей, какую можно встретить в спальне любой дамы.
– Стало быть, люди придают этому слишком большое значение?
– Это всего лишь помощь глазу.
И вновь тишина, прерываемая только шорохом кисти.
В галерее этого дворца, – сказал Шипионе, – предыдущие папы на портретах выглядят как боги. Может быть, они и обладали властью богов, но не их бессмертием. В идеале мы должны были бы понять по их лицам, какую именно жизнь они вели. Однако художники всегда делают из папы святого. Что ж, наверное, некоторые из них и были святыми – но уж точно не все.
Произнося слово «святой», Шипионе прикрыл глаза; по телу его пробежала дрожь. «Как будто нашептывает любовнице возбуждающие непристойности», – подумал Караваджо. Он окунул кисть в светло-розовую краску, чтобы подчеркнуть блики на накидке. Просперо подмигнул ему.
– Будет очень хорошо, если портрет моего дяди положит начало иному взгляду на папу, – Шипионе растопырил пальцы и осмотрел свои ногти. – Мы, Боргезе, не похожи на древние римские семьи, представители которых обычно занимают трон святого Петра. Возьмем, к примеру, семейство Колонна. Они ведут род от Юлия Цезаря, который, как известно, происходит от самой богини Венеры. А вот Его Святейшество, мой дядя, – сын писаря из Сиены. Разве это делает его менее достойным святости сана?
– Боже упаси.
– Или связанной с ним власти? – Шипионе понизил голос. Он встал, прошел к двери и от самого порога обернулся. – Маэстро Рафаэль написал бы лицо, а облачение поручил бы кому-нибудь из учеников.
– Разумеется, ваше высокопреосвященство.
– На Рафаэля смотрят как на божество – непогрешимое и совершенное.
– Да, это так.
– Но вы не бог. Вы художник и потому всю работу делаете сами.
– Драпировка или ваза с фруктами требуют не меньше мастерства, чем лицо, ваше высокопреосвященство.
– Теперь понятно, почему я выбрал именно вас, чтобы написать портрет сына сиенского писаря? – кардинал-племянник не стал ждать ответа и тенью выскользнул в коридор.
Дверь за ним закрылась. Караваджо уронил палитру на стол с красками. Конечно, приятно было услышать от Шипионе, что тот выбрал его не случайно. «Но еще ни от одной похвалы я не чувствовал себя настолько оплеванным. Трясусь, как девушка, которая знает, что комплименты ее фигуре – лишь прелюдия к изнасилованию».
– Можешь разоблачаться, дорогое святейшество, – сказал он Просперо. – Что-то не работается мне больше.
Просперо снял пурпурную шапку и стянул с шеи распятие.
– Сильные мира сего всегда наводят на меня страх, – он указал на дверь, через которую только что вышел Шипионе. – Но в этом типе есть что-то особенно пугающее.
– Он только что признался, что не святой. А ты ведь знаешь, как ведут себя люди, когда забывают о святости в своей душе.
– Да, знаю. Кстати, сегодня вечером – борьба. Там со святыми беда, зато повеселимся на славу. Я как раз не прочь поглядеть на драку.
– Где это?
– На площади перед палаццо Колонна.
Колонна. Караваджо вздрогнул, словно вдруг вспомнив давно забытый сон. Он схватил папское распятие и приложился к нему губами.
– А пошли. Уж сегодня-то я точно поставлю на победителя.
* * *
Костанца Колонна, прикусив нижнюю губу, теребила красный кружевной манжет своего черного платья. Затаив дыхание, она переступила порог зала. Нечто подобное она испытывала при каждом возвращении в Рим – туда, где выросла, в дворцовый уют родного дома. Семейство Колонна вело свой род от Энея – героя Троянской войны, потомки которого основали Вечный город, – и все еще сохраняло здесь могущество; они щеголяли в куньих мехах и пили из отделанных драгоценными камнями кубков. В других местах – в Милане, Флоренции или Неаполе – Костанца привыкла пользоваться всеобщим уважением. Пятидесятипятилетняя вдова Сфорца, мать шестерых благородных сыновей, наследница значительного состояния и вдобавок маркиза города Караваджо. Но под ледяными взглядами родни она снова превращалась в тринадцатилетнюю девочку, которая в смятении металась по коридорам дворца, узнав, что отец решил выдать ее замуж за угрюмого юношу из далекой провинции.
Брат Костанцы, кардинал Асканио, хлопнул в ладоши, приветствуя сестру. Она взяла его под руку, и вместе они вышли на балкон над площадью Святых Апостолов.
Площадь была забита народом, явившимся поглазеть на поединок. Смеркалось, и факелы, пылающие над ареной, бросали на ревущую толпу мерцающие блики, подобно тому, как судовой фонарь выхватывает из мрака волны, набегающие на стоящий на якоре корабль. Костанца всматривалась в лица собравшихся внизу людей. Может, и Микеле придет?
Пальцы Асканио крепко сжали ее локоть. Костанца прочитала в его глазах хорошо знакомый холодный расчет – так же глядел их отец. Чувство обиды до сих пор не давало ей покоя, и она частично перенесла его на брата, как будто это он выдал ее замуж, не спросив согласия. Вместе с тем в душе по-прежнему жили любовь и тоска по отцу, этому великому человеку, покинувшему мир почти тридцать лет назад. Костанца теснее прижалась к брату.
– У твоего художника новый заказ, – сказал Асканио. – Пишет портрет Его Святейшества.
При виде борцов, вышедших на арену с поднятыми в приветствии руками, толпа заревела. Натертые маслом мускулы переливались и играли в мерцающем свете факелов.
– Этот заказ может оказаться важным для нас, – Асканио пренебрежительно поджал губы. – Для Фабрицио.
– Фабрицио…
Костанца чуть слышно прошептала имя младшего сына, хотя ей показалось, что она выкрикнула его вслух; сердце сжалось от невыносимой боли. С появлением наследника ее муж почти перестал интересоваться семьей. Она же, напротив, с появлением на свет очередного ребенка привязывалась к каждому все больше. Старшие дети родились, когда она была еще совсем молодой. К девятнадцати годам она избавилась от детской неуверенности, переборола тоску по отчему дому и досаду на грубияна-супруга и стала считать себя взрослой женщиной. Тогда и родился Фабрицио. За него она уже не так отчаянно тревожилась, как за старших детей. И наконец-то перестала сама быть ребенком – она стала матерью. Чтобы у Фабрицио появился друг, она приняла в семью Микеле Меризи.
Кардинал снова по-отечески пожал ей локоть, она вопросительно посмотрела на него. Он лишь тяжело вздохнул, в который раз убеждаясь, что нечего и думать о том, чтобы женщина вдруг поняла его с полуслова.
– Твой художник увидится с Его Святейшеством, – тихо втолковывал он, – и с кардиналом-племянником.
– Да, – кивнула она. – И что?
– Неужели ты не понимаешь? В его силах сделать то, чего не позволяет нам наше положение. Он может ходатайствовать перед Его Святейшеством, чтобы тот позволил нам расплатиться с Фарнезе золотом и землей, а не жизнью. Он попросит о милосердии – ради Фабрицио.
Костанца перевела дух. Микеле поможет освободить Фабрицио из тюрьмы. «Он обязательно поможет, – успокаивала себя она. – Даже после стольких лет разлуки Микеле не предаст их дружбы».
Старшие сыновья в надежде завоевать благосклонность отца часто увязывались с ним в Милан, куда он ездил с визитами к тамошней знати. Зато Фабрицио и Микеле всегда оставались с ней, в тихом провинциальном Караваджо, понемногу взрослея и все крепче привязываясь друг к другу. Она все чаще становилась участницей их приключений. По утрам мальчики вбегали к ней в спальню, забирались под полог кровати и будили Костанцу веселой возней. Она охотно включалась в их игры, словно пыталась вернуть упущенное детство, так вероломно оборванное отцовским повелением вступить в брак. Однако умиротворение, в котором она пребывала в такие минуты, нарушали братья Фабрицио. Они дразнили Микеле, обзывали сиротой и деревенщиной, постоянно провоцируя на драки.
– Позаботься об этом, Костанца, – сказал Асканио. – Наша семья не может себе позволить ссориться с Фарнезе.
– Разумеется.
– Они непременно потребуют отмщения. Фабрицио убил члена их семьи.
Костанца чувствовала горечь во рту, так невыносима была мысль о том, что натворил ее сын. Невозможно, чтобы он.
– Если ты не сможешь уговорить своего художника вымолить для Фабрицио освобождение, – сказал Асканио, – сами мы его ни за что не вызволим. Если же мы открыто выступим против Фарнезе, в Риме начнется война кланов. Утихомирить Фарнезе под силу только папе.
– Я понимаю.
– А понимаешь ли ты, что, если он нам не поможет, придется отдать Фабрицио им на съедение?
Один из борцов резко отбросил противника. Костанца испуганно вскрикнула, когда тело с грохотом кузнечного молота свалилось на арену, но не отвела взгляда и продолжала смотреть, как неистово побежденный пытается сопротивляться.
* * *
Спустившись по склону холма от папского дворца, Караваджо вклинился в толпу, кишащую на площади Святых Апостолов. Просперо поспешил купить у торговца вина. Сделав долгий глоток, он обтер бороду рукавом, подтянул под увесистым животом тонкий пояс камзола и передал флягу Караваджо.
Арена представляла собой помост высотой в человеческий рост и располагалась под самыми окнами дворца Колонна. Караваджо, вытянув шею, высоко поднял голову, чтобы лучше рассмотреть борцов, и в этот момент увидел Костанцу Колонна, стоявшую на балконе в окружении знатных сородичей. Она кивнула, и по ее лицу он понял, что мысли ее омрачены какой-то тревожной заботой. Художник поклонился в ответ. Когда он вновь поднял голову, она уже не смотрела в его сторону, но Караваджо не сомневался: Костанца сейчас думает о нем. Нет, не о том, чем наполнена его сегодняшняя жизнь. «Она вспоминает прежние дни. Время, когда я жил у нее мальчиком». Чума отняла у Микеле отца, а мать утратила рассудок от горя. Костанца взяла старшего сына несчастной женщины к себе – отдавая долг памяти его деду, преданно служившему у нее управляющим. Микеле вырос у нее на глазах, наперегонки с Фабрицио бегая по галереям ее дома. «Пока она не отослала меня прочь», – вздохнул он.
Толпа ахнула и разразилась восторженными криками. Караваджо развернулся к арене. Борец бросил своего противника на землю и прижал; тот тщетно пытался вырваться. Оба – мускулистые, широкоплечие; крестьяне, годные разве что для тяжелого труда да для драки. Поверженный замолотил по полу рукой.
Герольд в алом плаще с семейным гербом в виде золотой колонны поднял вверх руку победителя. Тот обдал себя водой из ведра, чтобы освежиться перед следующей схваткой. Стоял прохладный майский вечер, но поединок и жар пылающих вокруг факелов разгорячили участников боя. Победитель – гигант с густой черной бородой – запрокинув голову, приложился к меху с вином. Он держал его на расстоянии ладони ото рта и вливал вино себе в глотку, не касаясь мехом губ, что выдавало в нем привычку пить из общего сосуда.
– Глянь только, какие ручищи, – восхищался Просперо. – Ему бы вместо меха – ослиную челюсть, так был бы прямо Самсон.
Свет факела заиграл в струе вина, создавая впечатление, что мужчина глотает жидкий огонь. Опустив мех, он тряхнул головой, и капли пота полетели с его волос в толпу. Следующий противник, ступив на ринг, расправил плечи, покрутил шеей в качестве разминки и помахал руками зрителям, которые уже делали ставки.
– Поставлю на нового, на свеженького, – сказал Просперо.
Коротышка в зеленом камзоле схватил его за руку:
– Ты с ума сошел? Рисковать деньгами против этого зверюги?
– Да кто он, черт возьми, такой?
– Конюх кардинала Одоардо Фарнезе. А новенький – водонос клана Колонна. Ставлю два скудо на человека Фарнезе.
Теперь, когда Просперо узнал, за какие семейства дерутся борцы, восторг его чуть угас, однако руку незнакомца он не отпустил:
– Спорим!
Борцы кружили по рингу.
– Ну почему нельзя людям просто подраться? – пробормотал Просперо. – Почему обязательно Колонна против Фарнезе?
– Уж лучше такая битва, чем настоящая война, – заметил Караваджо.
– Проигравшие сегодня же начнут настоящую войну. На улицах Рима. Если сейчас на глазах у всех атлет Фарнезе победит борца Колонна, твоим друзьям с балкона придется нанести ответный удар. На карту поставлено самолюбие и политические интересы, а не судьба двух потных громил на арене.
Караваджо поднял глаза на знатное семейство:
– Они мне не друзья.
Он перехватил взгляд Костанцы. Ее лицо горело от стыда, как у богато одетого покупателя, вынужденного торговаться на рынке из-за грошей. Он почувствовал незнакомое прежде волнение. Когда-то давно маркиза уже смотрела на него так. Ему было четырнадцать, и он наблюдал за мастерами, которые обновляли фреску в одном из залов хозяйского замка. Старший среди них показал мальчику, как наносить рисунки на влажную штукатурку, используя трафарет. Микеле раскрашивал лист дерева с таким азартом, что Костанца спросила, не хочет ли он стать подмастерьем у художника. И он отправился учиться в Милан. Провожая его, она не скрывала печали, будто прощалась с родным сыном. Но от него не ускользнуло и то, с какой легкостью она его отпускала. «Она хотела, чтобы я уехал, – ради восстановления мира в доме».
Конюх кардинала Фарнезе тем временем ухватил за пояс противника, поднял его над землей, несмотря на попытки отбиваться, и саданул плечом по ребрам. Борец семейства Колонна захрипел. Зрители затаили дыхание, словно этот удар достался им, – но в следующий миг вновь принялись выкрикивать имя фаворита.
Смуглый и наголо бритый борец семьи Колонна ухватил врага за бороду, прицелился и, подавшись вперед всем корпусом, боднул его головой в нос. В толпу полетели брызги крови. Конюх Фарнезе в ответ резко дернул головой. Его глаза горели яростью. Он вдавил ладонь в лицо противника.
– Он ему глаз вырвет, – крикнул Просперо. – Разнимите их!
– Тут запретов нет, cazzo, – засмеялся тот, кто сделал ставку против бритого.
Борец Колонна беспомощно корчился под натиском соперника, который крепко удерживал его за руки. Бедняга готов был сдаться, но не мог даже подать знака. Когда глазное яблоко вышло из орбиты, он пронзительно завопил. Только тогда герольд схватил его мучителя за плечо и приказал закончить поединок. Победитель торжествующе воздел к небу сжатый кулак. По его предплечью струилась кровь, омывая вздувшиеся вены, – издалека казалось, будто его убийственные мышцы обнажились, сбросив кожу. Герольд опустился на колени перед побежденным, но тут же, побелев как полотно, прикрыл рот рукой. Даже факелы, казалось, потускнели от ужасного зрелища и пылали не так ярко. Победитель поднял голову к балкону дворца Колонна и, глядя в застывшие от ярости лица, проревел, заглушая вой толпы: «Фарнезе! Фарнезе!»
Этот неистовый зверь праздновал свою победу, но ликовал он от имени их врага, вечного, как камни на улице Императорских форумов. Колонна поспешили покинуть балкон, но ушли не все. Постукивая кончиками пальцев по балюстраде, Костанца искала глазами Караваджо. Встретив его взгляд, она кивнула на дверь, давая понять, что будет ждать его во дворце.
Просперо тем временем спорил с коротышкой в зеленом о законности победы Фарнезе, не желая выплачивать проигрыш. Недолго думая, Караваджо обхватил лицо пройдохи руками и слегка надавил ему на глаза кончиками пальцев. Тот сразу забыл о деньгах – слишком свежи были воспоминания о том, что только что случилось на арене. Испугавшись не на шутку, коротышка споткнулся и упал, да так, что не смог сразу подняться: толпа вмиг сомкнулась над ним. Просперо хлопнул Караваджо по плечу и без лишних разговоров исчез.
* * *
Привратник провел Караваджо через двор в летние апартаменты дворца Колонна. Из залов первого этажа можно было разглядеть мандариновую рощу. Среди деревьев блестели в голубоватом лунном свете струйки фонтана.
Костанца вошла в комнату. Караваджо показалось, что ожил семейный портрет из его воспоминаний. По контрасту с нетронутыми сединой черными волосами ее кожа была так бледна, что, пожалуй, в палитре Караваджо едва ли нашлась бы белая краска, способная передать ее оттенок; во всяком случае, так подумалось художнику. Может быть, он смог бы изобразить нечто подобное жемчужным порошком и голубиными перьями, но такие ухищрения более пристали колдуну, нежели художнику. Гладкость ее кожи, почти без единой морщинки, тоже казалась волшебной. Когда Костанца шла к нему по терракотовому полу, карие глаза ее в свете двурогого канделябра блестели, как темные вишни.
– Микеле, – она протянула ему обе руки. Караваджо прильнул к ним долгим поцелуем, вдыхая запах жасмина. Он уже привык к женщинам, чьи пальцы пахли только грязью и тяжелой работой.
– Счастлив, что вы снова в Риме, госпожа. Давно вас не видел.
– Я вообще-то не собиралась приезжать сюда, – голос ее звучал неуверенно. – Вижу, с моего прошлого приезда кое-что изменилось: ты больше не синьор Меризи. Теперь ты зовешься именем родного города.
– Да, теперь я известен как Караваджо. Хотя на самом деле этот титул принадлежит вам.
– Мне как маркизе Караваджо твоя слава делает честь. Благодаря твоим картинам мое имя теперь на устах у каждого римлянина.
«Если бы вы услышали, что обо мне говорят, – подумал он, – вы бы так не сказали».
– В поместье все благополучно?
– Вполне. Твоя сестра Катерина родила еще одного ребенка – девочку. Назвали Лючией, в честь твоей матери, да упокоит ее Господь.
– Матерью мне были вы.
Она прокашлялась, чтобы скрыть неловкость, и судорожно вдохнула. Огоньки канделябра тревожно замерцали, словно заразившись ее нерешительностью.
– В детстве ты был мне как сын. Теперь ты вырос, но я до сих пор тебя люблю.
Он сжал ее руку и осторожно погладил пальцем.
– Я вспоминаю о вашем великодушии каждый раз, когда жизнь в Риме становится слишком. слишком жестокой.
Она опустила глаза.
– Мне нужна твоя помощь.
Пламя свечей нежно золотило белую кисею у нее на груди.
– Я к вашим услугам, госпожа.
– Микеле, Фабрицио попал в беду.
Горло Караваджо сжалось так, что он едва мог дышать.
– Фабрицио в Риме? – хрипло спросил он.
– Да.
– Что случилось?
– Поединок.
– Разве у вас некому позаботиться о таких вещах? Кошель пострадавшему, взятка тем, кто держит Фабрицио под стражей.
Но, говоря это, он уже понимал: положение слишком серьезно и обычные меры не помогут. Фабрицио и впрямь в опасности.
– Убит один из Фарнезе, – прошептала она.
«Что же ты наделал, Фабрицио?» Микеланджело перебрал в уме знакомых, которые могли помочь сыну Костанцы. На шее у него забилась жилка – будто бы в такт тем чувствам, что сейчас, наверное, охватили маркизу.
Два борца на площади символизировали противостояние между двумя великими домами. Каждая семья владела монументальным дворцом в Риме и войском вассалов, вооруженных дубинами и кинжалами и готовых пролить кровь. Он подумал о Фабрицио и каком-нибудь вспыльчивом молодом герцоге Фарнезе. То же кровопролитие, только оружие благороднее. Да и последствия, Микеле, будут для тебя тяжелее, если ты вмешаешься.
Он смотрел в умоляющие глаза Костанцы. Да, она очень помогла ему в жизни. Но если он в свою очередь поможет ей, это поставит под угрозу его собственное положение, завоевать которое ему стоило стольких трудов. Караваджо понял, что она видит его колебания и что ей больно за ними наблюдать.
«Это тебе не проигрыш Рануччо. Ты стольким обязан этой женщине, что и жизни твоей будет мало, чтобы отплатить».
– Я к вашим услугам, госпожа. Всегда.
Ее пальцы робко легли на плечо Караваджо. Он вспомнил, что за все эти годы она касалась его, лишь подставляя руку для поцелуя, – и содрогнулся. Словно сила многих поколений ее благородных предков – вельмож, полководцев, даже одного папы – перетекла из этой маленькой руки в его тело. Такая власть может послать человека на верную смерть. На краткий миг Караваджо оцепенел.
– Микеле, ты ведь пишешь портрет Его Святейшества? – уточнила она.
«Эти дворяне ждут своей минуты много лет. А как только увидят возможность, сразу за нее хватаются. Преданность – всего лишь красивое имя для шантажа».
Рука Костанцы не двигалась, но от ее прикосновения у него побежали мурашки – сначала по шее, затем вниз, по рукам и спине. Он жалел, что предложил ей помощь не сразу, нехотя. Она обратилась к нему за помощью, потому что знала, сколько значил для него Фабрицио. Но он не мог пересилить в душе обиду. «Если бы меня не отослали, всего этого могло и не случиться. Фабрицио стал бы другим человеком. Да и я тоже».
– И какое выражение вы хотели бы увидеть на портрете Его Святейшества, госпожа?
– Милосердия.
Караваджо вспомнил цепкий взгляд маленьких темных глаз на полотне, оставленном в Квиринальском дворце. Милосердие – на этом лице? Это потребует не меньшей изобретательности, чем роспись потолочной фрески с богом моря и всеми его нимфами.
– Я попробую, госпожа. Постараюсь.
Пруденца пришла среди ночи – вбежала по лестнице и разбудила Чекко, дернув его за нос.
– Ступай вниз, малыш, – прошептала она. – Мне сегодня нужно спрятаться.
Чекко завернулся в одеяло и, ворча, побрел вниз. Пруденца легла на кровать Караваджо и запустила руку под его ночной колпак, перебирая волосы.
В темноте он провел ладонью по ее лицу – осторожно, чтобы не потревожить порез, оставленный Филлидой в углу рта. Но она вздрогнула, когда он дотронулся до свежего синяка у нее под глазом.
– Филлида попала в меня камнем, – сказала девушка. – Я не могу вернуться домой. Ты ведь меня не прогонишь?
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
4
Поправки (итал.).
5
Педераст (итал. груб.).
6
Привет (итал)
7
Здесь: Привет, красотка! (итал.).