Читать книгу Оченырд - Михаил Александр - Страница 3
2
ОглавлениеЗвук, от которого просыпается наш герой, проникает глубоко в самую сердцевину его сознания прежде, чем приводит к пробуждению, ибо слишком невероятен, слишком неуместен и слишком противоречит обстоятельствам места и времени. Это звук размокшего и рассохшегося, безнадёжно испорченного и расстроенного, но всё-таки фортепиано. Он доносится из-за прикрытой деревянной двери гостиной и выдаёт мастерство и отчаяние музыканта, склонившегося над умершим инструментом. Молодой человек открывает глаза и несколько секунд неподвижно глядит перед собой, пытаясь вернуться в реальность. Когда это, наконец, удаётся, он первым молниеносным движением тянет на себя ветровку, вынимает из кармана маску и натягивает её на лицо. Что делать дальше? Он силится вспомнить вчерашний ясный план, найти в нём то место, где сказано: «И когда ты услышишь за дверью нежилого барака звуки фортепиано…» – но ожидаемо ничего такого в памяти не находит, ведь и самого барака в плане не было. Потом он смотрит в окно – на улице, кстати, солнечно, только редкие клочковатые облака бегут по небу. Потом на рюкзак. Расстёгивает верхний карман. Вынимает довольно внушительных размеров складной нож, раскрывает его. Делает шаг к двери и резко, без предупреждения, с силой распахивает её.
Первое – нет, второе после музыки – запах. Хорошие духи, вкусные, тонкие, они вырывают из реальности похлеще фортепиано. Это должен быть Париж, как минимум, возможно, даже Ницца, море, набережная. Барак исчезает уже поэтому, без остального, но к звуку и запаху присоединяется картинка. Он видит девушку, чьи тонкие пальцы беспомощно лежат на пожелтевших клавишах. Она облачена в опрятный сине-голубой свитер с угловатым северным узором – олени, треугольники – и чёрные спортивные брюки из плотной синтетической ткани. Каштановые волосы падают на плечи. Нельзя сказать, что она как-то особенно, вызывающе красива, но обстоятельства встречи создают ореол, который на мгновение ослепляет его. «Сейчас она закричит», – думает он и бросает короткий, растерянный взгляд на оружие, зажатое в кулаке. Однако она не кричит, а поднимает на него заплаканное лицо – он видит полные слёз сапфировые глаза – и смотрит как бы даже без удивления, словно её план – в отличие от его – содержит указания и на тот случай, когда за дверью необитаемого барака в Заполярье, где ты играешь на раздолбанном пианино, вдруг обнаруживается незнакомец с ножом. Вместо крика она улыбается, потом говорит:
– Убьёшь меня, да?
Молодой человек складывает лезвие, бросает нож куда-то в сторону, потом неловко врёт:
– Нет, не собирался.
Он смотрит на её тонкие, улыбающиеся, подкрашенные светлой помадой губы, смотрит пристально, несколько секунд, прежде чем понимает, почему их вид так привлекает его. Губы! Вот чего ему не хватает больше всего в последние недели. Теперь нигде не увидишь губы, везде одни повязки.
– Тебе не надо надеть маску? – спрашивает он.
– Маску? Разве ты болен?
– Я думаю, что нет, но ты же не можешь знать наверняка. Почему ты должна мне верить? Даже я не могу знать наверняка.
Она пожимает плечами.
– Ну, значит такова судьба.
Последняя фраза обжигает, отбрасывает его подобно электрическому разряду вглубь спальни, он прикрывает дверь. Голос становится холодным, напряжённым.
– Что ты хочешь этим сказать? Что ты уже больна?
Она по-прежнему улыбается.
– Разве это так важно?
Он думает. Несколько секунд думает там, в стыдном укрытии. Смотрит в просвет двери на её разложенные вещи – коврик, спальник, сумочку-косметичку, кружевную белоснежную майку, в которой она, вероятно, спала. Вдыхает воздух, пахнущий южным морем. Под босой ногой шуршит рваная газета.
– Уходи, – говорит он. – Собирай вещи и уходи.
Пока она собирается, он мечется по пустой спальне, потом тоже собирает вещи. «Нельзя отступать от плана, – так говорит он себе, – любое отступление может стоить мне жизни. Она возможно – и даже вероятно – больна, иначе бы боялась». Однако часть его разума отчаянно сопротивляется. «Хорошо, – возражает эта часть, – но ведь никто тебя не заставляет приближаться к ней сейчас. Здесь полно пространства, места хватит на всех. Держись на безопасном расстоянии, ставь отдельную палатку, пока не пройдёт карантин. Конечно, никто не знает, сколько в точности надо ждать, но по всем оценкам не больше двадцати дней, а у тебя впереди почти вечность. Если после трёх недель симптомы не проявятся, то она здорова, и она разделит с тобой твою счастливую – или несчастную – участь». Впрочем, невидимый оппонент не унимается: «Но если она больна, что ты сделаешь? Тебе уже сейчас трудно с ней расстаться, что случится дальше, когда она будет лежать беспомощная в палатке и жить только благодаря тому, что кто-то подносит ей еду и воду? Едва ли тогда ты сможешь её оставить? А если нет, то неизбежно заразишься сам, и весь твой гениальный план…» «А в чём смысл всего этого плана, если в мире не уцелеет никто, кроме тебя?»
– Я ушла, – слышит он её голос из соседней комнаты и стыдливо приближается к щели, чтобы ещё раз увидеть её.
Она стоит, повернувшись к нему спиной, он видит только рюкзак. Какой-то не слишком большой рюкзак для зимовки. Маленький рюкзак. По всему видно, что у неё очень скверный, короткий план, не то что у него.
– Может быть, ещё увидимся, – говорит он и сам морщится от того, насколько фальшиво это звучит.
– Нет, – отвечает она спокойно. – Мы больше не увидимся.
– Но почему?
– Ближайшие двадцать дней ты будешь бояться меня, а через двадцать дней меня уже не станет.
– Почему не станет? Ты умрёшь от болезни? Уедешь? Что значит, не станет?
Она не отвечает, просто делает шаг вперёд. Потом ещё. И исчезает. Он торопливо считает до десяти, врывается в гостиную, задержав дыхание. Крышка пианино по-прежнему открыта. Он бросается к окну, чтобы распахнуть, проветрить, убрать опасный воздух, но раму перекосило и она не поддаётся. Кислород в лёгких заканчивается, он вдыхает – через маску – и снова чувствует аромат её духов. Потом хватает табурет, кидает в стекло, ещё раз, ещё, потом бьёт с усилием – наконец, стекло поддаётся, покрывается трещинами, высыпается наружу, в нежаркий солнечный день. Солнце переливается в гранях осколков, торчащих из испорченной рамы. И в эту дыру вдруг слышно собачий лай.