Читать книгу Одержимые войной. Доля - Михаил Журавлев - Страница 4

Глава 3. Меченый

Оглавление

Ленивое солнце разливается жёлто-серым маслом по угрюмым горам. Закурились дымки над холмиками печей, где готовится плов и пекут лаваш. Там, за дувалами призрачного города, раскинувшегося у подножия горы, течёт своя неведомая жизнь. Дехкане бредут один за другим на крохотных огородах в своих промасленных халатах с мотыгами за плечами, и их серые чалмы и запылённые лица почти сливаются с цветом скупой земли, от которой как бесценный дар с послушной хвалой Аллаху поколение за поколением принимают люди с такими трудами выращенный урожай. Верблюды, навьюченные тюками, подгоняемые криками рослых бородатых погонщиков, потянулись к восточной дороге, но прежде, чем выйти на неё, не один час простоят на пыльном дворе КПП, жуя свою жвачку, пока русоволосый шурави сделает досмотр. Босоногие бачата в ободранных рубахах до колен гонят стада овец на лужайки зелёной зоны, где смирные копытные отыщут вдоль грязных арыков остатки травы. Сама «зелёнка» не оправдывает названия, будучи не так зелёной, как коричневой, поменяв цвет под напором ветров, приносящих густой слой пыли, и под жгучими лучами всеопаляющего солнца.

Отдельный батальон расположен на склоне горы, возвышаясь над городом метров на триста, заслонённый от опасного простреливаемого вдоль и поперёк ущелья массивным каменным уступом нелепо взгромоздившейся скалы. Возможно, она сорвалась когда-то и упала здесь в результате землетрясения, частого в этих местах. По вечерам от врытых в землю мачт радиосвязи, накрытых маскировочной сетью, на эту скалу ложатся длинные причудливые тени. А под ними, в двухстах метрах в сторону ниже ютятся слившиеся по цвету с окружающим пейзажем палатки-казармы с квадратными оконцами, в случае пожара выгорающие дотла за полторы минуты. Вся территория батальона изрезана глубокими траншеями, соединёнными меж собой в хитрый лабиринт сообщающихся ходов. Рыжий известняковый грунт трудно поддается не то, что штыковой лопате, но даже отбойному молотку. Однако он разрезан этими траншеями вручную, и глядя на этот безумный памятник титаническому солдатскому труду, нельзя не преклониться пред его величием. Но памятник сей, не для преклонения созданный, а для самого страшного – для войны, призванной сеять смерть и разрушение всех иных памятников, кроме памятников себе, не претендует на какую-либо эстетическую ценность. И ему суждено порасти травой забвения, едва отслужит он свою сугубо утилитарную службу. Сколько хранит земля таких памятников на своём многострадальном челе! По четырём сторонам батальона над скрученными рядами колючей проволоки, за которыми простираются минные поля, возвышаются дозорные вышки. На минных полях, обозначенных предупреждающими табличками с надписями на русском языке, почти ежедневно раздаются взрывы. То овца местного дехканина отстанет от стада, то грязный лохматый бача в замусоленной тюбетейке зачем-то полезет «в зону». И если мальчишка, которому от взрыва небольшой пехотной мины самое большее – оторвёт по колено ногу, неизменно отползёт от страшного места, прихватив с собой ставшую для него теперь ненужной конечность, то овцы так и остаются лежать под палящими лучами солнца, и их гнилые трупы, разбросанные тут и там, постоянный источник отвратительного смрада, доносимого ветром, и всяких инфекций, ежевесенне обрушивающихся на батальон. Дабы уберечься от них, комбат отдал приказ о ежедневной дезинфекции всей территории, и с того дня, как она началась, всё вокруг – и люди, и собаки, и палатки, и обмундирование личного состава, и оружие, и боеприпасы, и знамя, и документация части – словом, всё безнадёжно пропахло хлоркой. Пахнут ею и письма, забираемые каждое утро почтовой машиной, что точно по расписанию объезжает все окрестные части, привозя одни мешки и увозя другие.

Палатка Второй роты – самой «боевой», стрелковой, стоит бок-о-бок с медсанчастью, а потому впитала в себя душок дезинфекции более всех остальных. Сам каркас палатки отдаёт гадким запахом, вероятно, в силу того, что доски отсырели. Все к нему привыкли. Даже испытывают безотчётное неудобство, если в иной день он слабее привычного. Человек, конечно, не крыса и не таракан, но всё же умеет приспосабливаться к любым, даже самым нечеловеческим условиям. И это особенно заметно там, где худшие условия создаёт он сам. Стрелки второй роты встречают родной аромат части по возвращении из очередной рейдовой командировки как что-то родное. Наглотавшиеся пороховой гари и пыли, с благодарностью окунаются они в привычный дух гнилого мяса и проведённой санобработки. Этот маленький кусочек родины они называют «душистым домом». В ходу среди своих любимое выражение: «Айда домой, понюхать койку!». Весь день после рейда комбат целиком отдаёт честно отработавшим его ребятам. В их полном распоряжении клуб с бильярдом, куда в обычное время солдатам вход заказан, библиотека и телевизор, принимающий одну программу с родной земли, не считая Ташкентского телевидения, и пару местных, сплошь состоящих из новостей и однообразной музыки. Никаких работ в течение суток! Никаких нарядов! В общем, лафа!

Рядовой Роман Попов, едва из карантина, попав в рейд одним из первым из призывников, испытал на себе эти прелести и ощутил себя просто как в сказке. Сама поездка оказалась вовсе не страшной – ну, подумаешь, полазили по горам, отстреливая грязных бородачей на противоположном склоне ущелья! Всё равно ушли, гады! Ощутив вкус к таким поездкам сразу, особенно за то, что в них все были действительно равны, он сказал себе, что при всяком удобном случае будет проситься вновь. Правда, после рейда сразу пришлось «пообломаться». Хотя и давало «боевое крещение» некоторые преимущества перед теми бойцами, кто пока не побывал «на боевых», но до тех пор, пока ритуальная порка кожаным ремешком в углу каптерки, куда не доходит глаз командира, не переведёт тебя из разряда «душар» в разряд «черпаков», рассчитывать на реальность этих преимуществ нельзя. Единственное утешение – среди сопризывников ты скорей всего будешь верховодить. «Дембель в маю… Всё по<->ю… – мечтательно думает Рома, и это последняя, а потому запомнившаяся мысль его сна, резко прерванного гортанным криком дневального Гаипова «Рота, подъ-ё-о-ом!», разнесшегося по палатке и приведшего её всю в движение. Молодые «душары» стремглав слетают с верхних ярусов скрипучих коек, энергично впрыгивают в пахучие ХБ[9], обматываются быстро и неумело портянками, так что уже через час сотрут ноги в кровь, перепоясываются ремешками, застёгивают серые пуговицы со звёздочками, прилаживают на бедре противогазы и выстраиваются перед кубриками, послушно ожидая команды выходить на улицу. Ленивые «дембеля», потягиваясь кто в койке, кто, лихо заломив пилотку и уже одевшись раньше остальных – посреди казармы, никуда не спешат. Холёные лёгкие руки прапорщика Смилги аккуратно раздают математически точные и выверенные затрещины «черпакам», не желающим нарушать своей неспешности. Те не остаются в долгу и награждают тумаками раз в десять крепче зазевавшихся «душар». Периодически кто-нибудь из молодых падает, оглоушенный этими ударами, после чего вскакивает и артистично благодарит за преподанный урок, заявляя о своём непременном желании учиться дальше. Всё происходит под одобрительный хохоток «дембелей», которые уже ни во что не вмешиваются и смотрят на всё уверенными глазами театрального критика на премьере спектакля. Режиссируют показ «деды» – отслужившие по полтора года молодые люди, научившиеся быть активными и самоуверенными. Изо дня в день они оттачивают мастерство труппы в исполнении этой ежедневной пьесы и заметно преуспели в деле воспитания молодых актёров. На них лежит вся полнота ответственности за качество исполнения, за артистизм и темп, а также вся полнота забот о труппе. Им ассистируют дневальные из числа «душар»-первогодок, юродствуют, покрикивая на артистов. Если же кто из них переигрывает на своём боевом посту, аккурат в полночь, после сдачи наряда ему достанется от сопризывников; расправа пройдёт, как и положено, в каптёрке под присмотром кого поопытней – «черпака», «деда» или наиболее отличившегося «душары», получающего «звание» бойца. Отдышавшегося, в случае необходимости, облитого водой юношу водворяют на место, в койку и милостиво дозволяли поспать, как «деду», то есть, до утра. Остальных же молодых ночью раз-другой непременно подымут: надо же оружие привести в порядок, начистить алюминиевые котелки «дедушкам», чаёк сварить «дембелям», ведущим между собою еженощную задушевную беседу в отдаленном кубрике или в каптёрке! Потому с утра все первогодки, жалкие, зелёные, с синяками под глазами, с недобрыми мыслями и ожесточенным сердцем, с больной, как будто наполненной свинцом, головой, носятся «елданутые» по казарме без толку, сбиваясь в тесные кучи и сшибая с ног друг друга, ещё больше веселя «дембелей», давным-давно прошедших через всё это.

Гаипов с неисправимым южным акцентом выкликает, растягивая гласные: «Строиться на улице!» Рома уже вылетел на построение – как всегда, первый. Стоящий перед палаткой с секундомером в руке прапорщик Смилга хвалит его за расторопность. Рома знает, что значат такие мелочи для будущности, удовлетворённо сопит носом. Спустя минуту, выстроившись в шеренгу, рота замерла, съедая глазами Смилгу и возникшего подле него ротного, пока те идут вдоль строя, осматривая правильность застёгнутых пуговиц, тугость ремешков и комплектность противогазных сумок. Кого-то из молодых ротный разворачивает в казарму переобуваться. Через несколько секунд тот возвращается в строй с белым лицом, зная, что за свою оплошность будет нынче вечером отдуваться в каптёрке – сотня приседаний, затем сотня отжиманий после отбоя, и не дай Бог не выполнишь! Убедившись, что, наконец, всё в полном порядке, ротный кивает Гаипову, тот докладывает по телефону о готовности роты, а Смилга говорит лающим тоном:

– Вы строились две минуты сорок семь секунд. С момента объявления тревоги до первого залпа не пройдёт и двух минут. Вы все почти минуту, как покойники. Поняли? Все, кроме рядового Попова. У него минута сорок восемь. Напра-во! В сортир бего-ом марш!

Шеренга, развернувшись колонной, затряслась трусцой на месте, пока первый сбегает под пригорок, где стояла будка батальонного отхожего места, и минуту спустя один за другим вся скрылась внизу. Сержант Ахунбаев довольно кричит на бегу:

– У, мужики! Ми сигодня перви, да?.. Пятий рота толька всталь, барани!

– Всё чики-чики! – отзывается кто-то впереди.

В том, чтобы быть по подъёму первыми, не только учебно-тренировочный, но и практический смысл: батальонный туалет слишком мал, и в нём помочиться по-человечески может только рота, прибежавшая первой. Последним приходится увлажнять наружные стенки сооружения из досок и шифера, остерегаясь глаз комбата или начмеда, которые за такие действия упекают на гауптвахту. Многие «душары», подержавшись за живот, так и уходят ни с чем. Теперь возможность облегчиться появится только перед завтраком, а он ещё нескоро. Впереди же – кросс по горной тропке от батальона до первого КПП, в три километра длиной. Пару раз опроставшиеся в штаны на дистанции молодые уже становились объектом насмешек. Неужели так трудно смекнуть, что нужно всего-то встать за час или за полчаса до общего подъёма, чтоб справить естественную надобность, и потом спокойно досыпать оставшееся время? Роман сообразил это с первого дня и всегда оставлял у дневального запись «Попов, 3-й взвод, разбудить в 5 утра». Ленивые дураки пускай страдают!

В 6.10 рота пылит вниз к КПП, шумно втягивая вонючий воздух, оседающий на зубах скрипучим шлаком. А в 6.35, по окончании кросса, который на одном из построений начмед назвал «азбукой здоровья», все роты машут руками, покачивают бёдрами, висят на турнике, после чего – любимые утренние полчаса: на заправку коек, помывку, уборку и перекур.

В 7.30 утреннее построение батальона, по замыслу комбата, главное в деле воспитания личного состава. На него приходят все, даже один из дневальных по приказу снимается, оставляя в расположении роты второго, и по одному человеку с каждого наряда – и в общий строй, чтобы выслушать торжественную, как песня о Родине, речь комбата или скороговорку щеголеватого замполита майора Быстрякова, и познакомиться с текущей информацией, деловито объявляемой тучным начштаба майором Суконцем по прозвищу «Баба Настя».

Когда на обозначенном выложенными рядами белых камешков щебёнки немощеном плацу выстроился вокруг командира буквой «П» в две шеренги батальон, начинается утренний досмотр карманов и подворотничков. Комбат подполковник Буев, невысокого роста щетиноусый татарин дожидается окончания процедуры, после чего делает шаг вперёд, как бы на авансцену, и начинает говорить, мягко картавя «Р», негромким, но звонким голосом. Вещает складно, с ощущением человека, наперёд знающего, что его будут слушать, что бы ни говорил. Недолгая речь построена на кратких насыщенных фразах так, чтобы они доходчивее пронзили тёмное сознание людское.

– Страна должна знать своих героев! – начинает он с одной из своих излюбленных фраз. – Вчера вечером во время наряда по столовой рядовые Гусев и Кийко вынесли со склада пятнадцать банок сгущенного молока. Каждая банка стоит 55 копеек. Итого ущерб нанесён на 8 рублей 25 копеек. Не какому-то абстрактному государству. А своей родной части. То есть нам с вами. Но ушлых вояк не лакомство интересовало. Каждая банка – это тридцать афгани. А четыреста пятьдесят афгани – это уже приличные джинсы. Прибарахлиться решили, мерзавцы? Как будто мы играем не в войну, а в базар. Рядовые Гусев и Кийко, выйти из строя!

От шеренги нехотя отделяются две ссутулившиеся фигуры. Два «черпака», почувствовавшие на середине второго года службы, что всё уже знают, понимают и умеют, пора разгуляться, проштрафились сразу, попались на первой сделке. Оба из второй роты.

– Отставить! – гаркнул из строя ротный, сильно ударив на первое «О». – Команды выполняются строевым шагом.

И два штрафника, напоминающие внешне Гаргантюа и Пантагрюэля, возвращаются в свою шеренгу. И снова:

– Рядовые Гусев и Кийко, выйти из строя!

– Да, капитан Орловский, видно, плохо ваши орлы владеют строевой подготовкой. Поучите летать часок-другой до обеда, – проскрипел подполковник Буев, не глядя на ротного. Тот лишь желваками повёл.

– Посмотрите на этих героев, – продолжает комбат. Сегодня они обнесли товарищей на молоко. Завтра потащат врагу оружие. Такой случай уже был в соседнем автобате. Продали дуканщику[10] автомат. Кстати, дёшево продали, дураки. За 15 000 афгани. По пятнадцать лет и получили. Все трое. Трибунал дело серьёзное. Ну а вы что же? Чем завтра торговать собираетесь? Честью что ли? И прибыток, и удовольствие какое-никакое, – по строю волной пробегает смешок. – Уж поделитесь, никому не скажем. Здесь мужская компания. Как-нибудь поймём.

Большеголовый, большерукий и нескладный великан Кийко отрывает взгляд от ровной линии щебёнки вдоль плаца и, смело глянув в лицо комбата, чувствуя, что наливается краской, говорит:

– Товарищ подполковник, разрешите обратиться.

– Обращайтесь, герой армии.

– Мы с Гусевым хотели её съесть, сгущёнку эту.

– А-а-а! – протягивает комбат, – у нас недоедание. Хроническое. Товарищ зампотылу! – обращается он к лысому майору, на котором форма имеет привычку сходиться только до завтрака и перед отбоем: такой вот парадокс метаболизма[11], – принесите, пожалуйста, этому юноше восемь банок сгущёнки. Он продемонстрирует нам здесь сейчас своё искусство.

– Товарищ подполковник, мы ж не в один присест хотели!

– А разрешите узнать, товарищ солдат, на сколько же вам с Гусевым этого хватает? Полагаю, основной расход приходится на растущий организм вашего товарища. – По строю проносится с трудом сдерживаемая волна смеха. Великан Кийко в самом деле, наверное, способен съесть в один присест несколько банок. Однако же зрелище, должно быть, комичное!

– На месяц, – неуверенно отвечает рядовой.

– Хорошо! Здесь при нас есть не будете. Некогда нам на этот цирк смотреть. Но съедите. Лично проконтролирую. Товарищ майор, – полногрудый зампотылу снова встрепенулся, – спишите украденное на расходы, а восемь рублей двадцать пять копеек вычтите из месячного содержания рядовых.

– Есть! – выпаливает майор с облегчением: пронесло, не стал выяснять, куда делись шестнадцать ящиков тушёнки, списанной им позавчера, и откуда на хоздворе появилось вдруг столько инструмента, гвоздей, шурупов и прочего, он-то ведь тоже ведёт свой бизнес, учитывая, конечно, интересы части, но и себя не забывая. Просто попадаться не надо, как эти двое. Скооперировались бы с кем-нибудь из прапорщиков, на худой конец. Так нет же! Всё сами хотят. Под грузом сумбурного хора столкнувшихся в голове мыслей рука зампотылу описывает плавную кривую, чтоб приложиться к панаме и опуститься вниз.

– Рядовые Гусев и Кийко, семь суток гауптвахты!

– Есть! – в один голос отвечают они.

– Встать в строй! Капитан Орловский, вашей роте три часа строевых занятий на плацу. Приступить после завтрака. Проводите вы и старшина прапорщик Смилга.

– Прапорщик Смилга в наряде, товарищ подполковник.

– Тогда вы и ваш замполит лейтенант Безгубов.

– Есть! – ротный снова играет желваками; жарко нынче будет на плацу. Сержант Ахунбаев шепчет вставшему рядом в строй Гусеву:

– Урою щенков вас, ти поняль, да? Дух со стажем…

Рома с интересом скользит глазами по сержанту. Конечно, Гусева «урыть» возможно, но с гигантом Кийко и вчетвером не справиться! «Вот идиоты, козлы, – думает он, – попались, дурачьё. Теперь ведь из-за них всех шмонать начнут». Ещё не став «черпаком», Рома уже наладился потихоньку таскать со склада, что плохо лежит, и передаёт «бакшиши» «деду», сержанту Костенчуку. Тот аккуратно и быстро сбывает Ромины находки знакомому дуканщику, откладывая накопленные афгани в неведомом тайничке. Легко и быстро сориентировавшийся боец Попов знает, что заводить собственный «бизнес» ему пока рано, а вот покровитель-«дедушка» – это серьёзно.

Час физподготовки окончательно портит настроение ротному. Впереди объявленные три часа строевой, да ещё после турника, брусьев и приёмов рукопашного боя, а это вместе доконает личный состав перед заступлением в караул. Он бы пощадил солдат, но надзирать за занятиями по физической, как назло, явился щеголеватый замполит Быстряков. Он и внешностью чем-то напоминает падальщика – нос с горбинкой, тонкая шея, навыкате глаза. А его манера возникать всякий раз, как дело пахнет стычками на нервной почве, точно как у стервятника! После разноса на плацу рота на взводе. Молодые изо всех сил стараются, чтобы разрядить обстановку. И первыми вызываются делать упражнения, и от души лупят друг дружку, показывая: рукопашные схватки им по силам. Но «деды» сумрачны и хмуры, хорошего не жди!

Строевая подготовка, самое нелюбимое дело во всех частях любой армии. Нужно быть особым извращенцем, чтобы испытывать удовольствие от печатания шага взад-вперёд под короткие рявкающие команды. Хорошо, хоть на строевых остались одни свои – ротный да Безгубов.

После обеда (щи, плов да чай с бромом), на котором «душары» старались услужить «черпакам» и «дедам», наступает долгожданное время покоя. Рота заступает в караул, можно слегка отдохнуть. Рядовых Гусева и Кийко, напоминающих своим понурым видом двух побитых собак – мопса и сенбернара, без шнурков в ботинках и ремней дежурная машина увозит в гарнизонную крепость; её провожают недобрым взглядом всей ротой, включая капитана Орловского. Мало того, что провинились, так ещё и подставили всю роту: одни боец с брюшничком[12] слёг в госпиталь, двое конвоируют двоих же – итого уже пятеро в минусе! Попова после рейда занимать не положено, шестеро в наряде, то есть, с учётом караула, никого в роте, кроме Попова не останется.

Проходит полчаса после обеда, и – новая напасть. У младшего сержанта Блинова внезапное острое отравление. Корчащийся Блинов оказывается в лазарете, а ротный, проклиная всё на свете, вызывает к себе отличника боевой и политической, вернувшегося из рейда, и объявляет, что деваться некуда, придётся ему сразу же заступать в караул. Людей не осталось, дурачков он на посты не выставит, значит, придётся ему. Ну, надо так надо. Уже через полчаса Рома спит, бухнувшись в койку. До развода остаётся немногим более часа.

Будит его истошный крик Гаипова: «Рота, подъё-о-ом! Трево-о-ога!» Погрузившись в сон глубоко и прочно, Попов не сразу соображает, в чём дело. Ему кажется, что настало утро, и он машинально соскакивает с койки, настраиваясь на весь утренний распорядок. Свирепый свист снарядов объяснил, что к чему. Обстрел. Для большинства его однопризывников ощущение необычное, но он под обстрелом уже был. Каска. Автомат. Бронежилет. И – в окоп. Натренировали, тут проблем нет. Они начинаются, когда раздаётся первый гулкий удар разорвавшейся мины метрах в двухстах от его позиции. Ему-то всё «парван-ист», не впервой. А какой-то «душара» рядом заголосил, как баба. Что там у него? Ранен, что ли? Попов высовывается из окопа, чтобы выяснить, кто орёт и что происходит. Пока подымал голову, уже понял, что ничего серьёзного: раненный так кричать не будет. Наверное, в штаны наложил. И в тот момент, когда его голова оказывается в полуметре над урезом укрытия, раздаётся громкий хлопок, и горячие осколки, а может, оторванные взрывом от поверхности земли камушки секут его по руке, звонко тенькают по каске и приказывают: «Обратно! В окоп!» Он подчиняется приказу, разглядывает руку – на запястье наливается красным короткая неестественно прямая царапина. Боли нет. В детстве, когда падал с велосипеда, бывало больнее. Но неприятно. Он лижет по-собачьи руку, сплёвывает, и с уст непроизвольно срывается «русская боевая молитва» в три слова, последнее из которых – «мать».

Плотность огня усиливается. Это уже всерьёз. Постепенно надвигающиеся сумерки определённо говорят: пытаться обнаружить, откуда бьют, нереально. Тем более, ответить огнём. Остаётся прятаться от огненного дождя, вжавшись в землю. Молча и не сопротивляясь.

Обстрел продолжается минут сорок. Комбат по рации приказывает задержать смену караулов, а новому караулу проверить сохранность батальона, на территорию которого упало не менее десятка мин. Получив задачу, Рома в сопровождении разводящего из 1-й роты побежал досматривать палатку клуба и находящегося подле вещевого склада. Про себя снова выматерился: сейчас бы в том же клубе отдыхал бы себе, в ус не дуя, ан нет, не вышло!.. Стоящий на посту «дембель» по прозвищу Кубик, иронически подчеркнувшему сходство звучания его фамилии Кулик со словом, характеризующим некоторую присущую ему угловатость, незлобливо поторопил:

– Шевелись, боец. Третий год стою, – и добавил, помянув крепким словом безвестных басмачей: – Дембель в опасности!

Разводящий бежит сопровождать следующего. Роман приступает к осмотру поста. Быстро убеждаясь, что повреждений нет, докладывает Кубику. Тот скребёт под каской затылок, сплёвывает и говорит:

– Шмыздуй к старшому. Сам отзвонюсь, – и шагает к телефончику связи с караульным помещением на столбике под козырьком. В этот момент шальная пуля откуда-то снизу, из «зелёнки» противно тенькает у него под ногами. Он, присвистнув, плашмя бросается наземь, взяв автомат наизготовку. Через секунду, видя, что Рома, опешив, стоит, где стоял, кричит ему:

– Эй! Тебе что, жить надоело? Падай, сука!

Попов, как подкошенный, рухнул рядом, и тут же вторая пуля звякает по обшивке КУНГа[13], точно там, где он только что стоял.

– Прицельно лупят, сучары! – бормочет Кубик и передергивает затвор. Теперь страх касается липкими крыльями души рядового Попова. Одновременно возвращается дар речи. Он шепчет Кубику:

– Из ложбинки садит. Снайпер.

– Вижу, не маленький. Слушай сюда, боец. Стреляешь одиночным в воздух, и пулей отползаешь. Понял?

Рома делает, как сказал Кубик, и, отползая, еле успевает увернуться от пули, просвистевшей точно над ухом. Ромин выстрел – это сигнал, через минуту возникает начальник караула с пятью караульными из смены. С возгласом «Кто стрелял?» он бежит мимо Попова к каменному уступу, за которым укрылся Кубик, и в тот же миг раздается стремительно понижающий тон свист летящего в цель снаряда, и громкий взрыв взметает вверх куски грунта возле каменного уступа, укрывшего Кубика. Рома, находясь к месту взрыва ближе остальных, оставленных начкаром у палатки, увидел всё отчётливо. Дым рассеивается, и Попов уже на краю воронки. Он видит на противоположной стороне стоящего на четвереньках начкара старлея Валетова, отчаянно мотающего головой в пыли. А рядом, уткнувшись лицом в землю, лежит неподвижный Кубик.

– Кубик! Кубик! – орёт Роман, не слыша собственного голоса, и волочит его, истекающего кровью, прочь от воронки. Скорей в лазарет. Рядом кто-то, матерясь, костерит комбата, уславшего дежурную машину с двумя штрафниками в гарнизонную «губу». Везти раненного в медсанбат не на чем!

Навстречу бегут люди. Раздаются очереди, чешут «зелёнку». Батальонный врач с фельдшером, спотыкаясь, бегут с носилками. Громко стучит сердце: «Он спас мне жизнь!.. Он спас мне жизнь!..»

…Проходит время. Дни, ночи, нечленораздельные, слипшиеся в тошный ком событий, одно не отличимое от другого, прояснились к ночи на 21-е ноября. Выпал первый снег, словно очистив голову от накопленного там шлака и мусора. Всю ночь сырой промозглый ветер нёс противные хлопья грязной полузастывшей воды. Она расстилается под сапогами свалявшейся ватой, и ничто не напоминает в этом преображении природы того радостного воцарения зимы, что бывает дома. Но к утру ударяет мороз. Грязь сковывает непробиваемым панцирем, поверх наметает настоящего снега. Становится легче.

В этот морозный день стало известно, что цинковый гроб рядового Кулика будут сопровождать на Родину старший лейтенант Валетов и рядовой Попов, бывшие рядом в последние минуты жизни убитого. Рома слёзно просил комбата послать вместо себя другого, ссылаясь на то, что у Кулика было много друзей, но подполковник неумолим. Говорил, что «дембеля» не пошлёт – тому и так пора домой, остальные заняты – скоро рейд. Оставалось подчиниться. И теперь Рома готовится к отъезду.

Накануне двое «дембелей» с одним «дедом» завели его в каптёрку учинять злую расправу. Но через минуту вошедший сержант Костенчук остановил их:

– Э, слоны! Не трожь бойца! Он не виноват, что Кубика… – и, когда «дембеля», поворчав, ушли, сказал Роме:

– Вот, что, Роман. Пока я жив, тебя никто не тронет. Ни в роте, ни во всей части. Не будешь дурак, замком[14] будешь. Скажу Смилге, он с ротным поговорит.

– Какой из меня замок?

– Самый такой, – спокойно ответил сержант и, похлопав рядового по плечу, добавил:

– В службу круто врубаешься. Понял? Ну, давай, иди спать.

Рома ушёл, а другой «дед», оставшийся в каптёрке и слышавший весь разговор, желчно заметил Костенчуку:

– Гадёныша себе присматриваешь? Ну-ну!

– Ума нет – считай калека, – не глядя на него ответил сержант и также покинул каптёрку.

Наутро батальон прощается с погибшим. Комбат, привычно начав речь словами «Страна не забудет своих героев», заканчивает её сообщением о представлении рядового Кулика к Ордену Красной Звезды посмертно.

Отправка через час. Попов переминается с ноги на ногу у домика комбата. Рядом возвышается старлей Валетов с запечатлевшейся на лице после контузии противной ухмылкой. Рома бросает искоса взгляд в сторону своей роты. У входа в палатку стоит Костенчук, вперив в него взгляд. Попов просит разрешения отлучиться на пару минут и, получив его, оставляет Валетова и опрометью мчится к Костенчуку.

– Молоток! – хвалит сержант запыхавшегося бойца.

– Что, приготовил? – шёпотом спрашивает Рома, слыша в ответ:

– Всё в порядке. Пошли, возьмёшь, – и они скрываются в роте. – Не боись, боец. Комбат ещё минут пятнадцать мариновать будет, я его знаю.

– Я и не боюсь. Тоже заметил его манеру, вот и прибежал, увидев тебя у входа. Время есть, а у тебя не густо, ты ж в наряде. Давай вещь.

Костенчук заходит в тёмный кубрик, достаёт из-под тумбочки предмет, напоминающий кусок пластилина в пахнущей шоколадом фольге. Затем в его руках появляется сапог с аккуратно оторванным каблуком. В каблуке изнутри вырезано углубление, идеально подогнанное под размер «пластилинового» бруска. Туда сержант прячет предмет в фольге. Пока приколачивает каблук с «начинкой», рядовой пишет диктуемый адрес. Он с детства увлекался изобретением шифров и неведомых языков, и вот адрес превращается в запись шахматной партии – дурацкой, с точки зрения гроссмейстера, но, при этом, вполне осмысленной. Сержант косится на него и произносит:

– Я его хвалю, а он, сучара пишет! – и щёлкает его по уху.

– Ты чего погнал? – обиженно отвечает боец, потирая ладонью ухо. – Это же шифр!

– Гм! – недоверчиво хмыкает Костенчук и добавляет:

– Смотри, корешок, расколешься, закажу тебе такой же цинковый пиджачок! Сымай сапог. Одевай вот этот. Не жмёт?

Рома радостно притопнул ногой по деревянному мощёному досками полу казармы.

– Тише ты! – шикает сержант, – Растанцевался, дубина! Короче, всё понял?

– Так точно, товарищ сержант!

– Всё. Иди, – наконец, улыбнувшись, молвит Костенчук и слегка подталкивает Попова к выходу.

Серёжа Костенчук невысок, плотен, тонкогуб и русоволос. Он напоминает юнкера благородных кровей. Родом из Минска. Из дому завёз в часть милый белорусский акцент, который не раздражает, как малороссийский или уральский, но и не делается привычным и незаметным наподобие волжского выговора. Особенность его речи не то лёгкое заикание, не то странное подчёркивание звука «К», на котором он будто приостанавливается, чтобы осмотреться и подумать, что говорить дальше. Отличается и «Л», где-то приближаясь к польскому произношению. На родине он был не то студентом, не то лаборантом в институте, во всяком случае, происходил из интеллигентов, в армии обычно нелюбимых. Однако своим независимым характером, гордой замкнутостью и редкой отчуждённостью постепенно снискал себе если не любовь, то во всяком случае, уважение, коих в помине не было у прочих «гнилых интеллигентиков». Он всегда отстаивает собственное «Я», при этом, никогда не унижая других, вне зависимости от призыва. «Душар» гоняет без фанатизма Ахунбаева и без брезгливости Мамедова. Любимчиков не выделяет. Покровительствуя Попову, никогда этого ни перед кем не подчёркивает. К тому же, физически крепкий и выносливый, обладает изощрённым умом добропорядочного и дальновидного скептика, умеющего и на лету схватить новое, и не поддаться на провокационные очевидности. Раза два со своими махинациями, о коих в роте знают все, он был на волосок от провала. Но пойман не был. Или провидение свыше хранило, или истинно спартанское хладнокровие! Никто из «шакалов» так и не вычислил, что за неполных два года службы он переправил на Родину магнитофон «Sanyo», доставшийся в обмен на пару зимних шапок и две пары сапог от одного дехканина, джинсы Levis изумительного голубого тона, выменянные совсем дёшево – за какой то десяток банок рыбных консервов, и наборчик тайваньской косметики сестрёнке, купленный за советские чеки. Шрам в форме буквы «Т», украшающий его лоб с доармейских времён, поговаривали, получен им во время мафиозных разборок по делам фарцовки и коммерции, на одной из которых он и погорел, вылетев из института и в два счёта оказавшись в Афгане. Нынешняя переправка в Союз конопляного «пластилина» стала чуть ли не крупнейшей сделкой Костенчука за годы его службы. Сам он никогда не баловался травкой, или чарсом, как его называют здесь. Но, оказывается, собирал пластилиноподобную массу, держа в фольге из-под шоколада, напрочь отбивающей запах. Ротный регулярно получает от настырного Смилги информацию о курильщиках гашиша и, чтобы их постращать, вызывает к себе на допросы, по окончании которых почти всегда вызванные идут на утомительную чистку завонявшей огромной выгребной ямы либо на профилактический кросс в противогазах. Как правило, этими экзекуциями всё и ограничивается. Капитан Орловский, не заинтересованный выставлять в штрафниках свою лучшую в части роту, блюдёт видимость порядка. За два года на беседах в его комнате случалось гореть алым огнём едва ли не каждому из личного состава роты. Костенчуку не доводилось. Оттого дотошный прапорщик присматривается к минчанину с особым пристрастием. Ну, не верит он в существование не подверженных пороку солдат. Сержант Костенчук – а наблюдательностью действительно не обидел расчетливого парня Создатель – это знает. И ведётся хитрая двойная игра – сержанта стремительно продвигают по службе, но и в любой момент могут разжаловать, а прапорщик рискует однажды оказаться перед офицерами в дурацкой роли. С целью водворить Костенчука на соответствующее позорное место у ямы или в противогазе на «тропе войны», месте проведения кроссов, в переводе с солдатского жаргона, Смилга обрабатывает пополнение, рассчитывая завербовать надёжных осведомителей, а говоря по-простому, стукачей, в первую очередь, на Сергея Костенчука. Но мудрый обычай «твёрдо хранить дедовские тайны» накрепко оберегает сержанта от шпионских происков прапорщика. Незатейливая окологашишная интрига давно составляет популярную тему для разговоров, но никого в части, кроме Смилги, похоже, всерьёз не интересует. Теперь же, проворачивая афёру с конопляным зельем, могущую стоить много большего, нежели лычка сержанта, Костенчук безусловно рискует. Попов понимает это. Отдаёт он себе отчёт и в том, что раз ему сержант доверяет такую операцию, значит, и в будущем можно рассчитывать на нечто большее, чем просто армейское покровительство до дембельского приказа. Подвести нельзя! Головы не снесёшь. Роман заходит в кубрик, переобувается и протягивает Костенчуку новенькие сапоги, а на нём пара «с начинкой»!

– Ну, как? Соображаю? – спрашивает боец.

– Шаришь, – довольно подтверждает сержант, а Попов тем временем шагает по казарме, обнашивая сапоги. Костенчук меряет его долгим взглядом, потом молча подходит и снимает с его головы измятую потрёпанную фуражку. Через минуту, разворошив всю каптёрку, находит новенькую, прямо дембельскую, и, стряхнув с неё серую пыль, ровным слоем устлавшую гладкую поверхность, молча же водружает на голову солдата. Оценивающе смотрит и вдруг спрашивает:

– Кстати, а откуда ты такие сапожки отсосал, а, «душара»?

– Обижаешь, начальник. Теперь твои будут. Ты же мне мои починил! – и Попов щёлкает каблуками.

– Но-но! Потише! Сорвёшь каблук.

– Не боись, проверка. Меру чувствую. А сапожки-то мне Смилга перед поездкой выдал. Других, попроще у него, вишь ли, не оказалось.

Сержант, присвистнув, сверкает глазами:

– Да ты чо, с дуба рухнул? Этот пенёк же расколет в два счёта. Я же урою тебя, «душара»!

– Не боись, сказал же, всё чики-чики. Я ему сразу жаловался – жмут. А он – пообносятся, как раз будут. А я ему: при случае поменяю.

– Гм! Хитёр. Ну, смотри у меня.

Через минуту Попов снова у домика комбата. Тот уже вышел из своего бунгало и разговаривал с Валетовым.

– Опаздываете, товарищ солдат! – бросает Буев.

– Виноват, товарищ подполковник, – не отрывая руки от козырька, рапортует Роман, – менял обмундирование на более приличное. Всё же, по такому делу летим…

Буев придирчиво оглядывает солдата с головы до ног, после чего с усмешкой произносит:

– Живут же некоторые! Прямо гардероб великого князя! Ладно. Продолжаю инструктаж. Следуете строго по маршруту. Срок командировки – семь дней. В пути до аэродрома автомат в боевом положении. Всё. С Богом! – и коротко пожав руки, разворачивается и уходит к себе. Суров, татарин!

По дороге к аэродрому, сидя в открытом кузове ЗИЛа с автоматом наизготовку, рядом с запаянным цинком, Рома вдруг захандрил. Сидит и думает: «Как же так! Ему завтра домой, а его сегодня нет!». И вспоминает обветренное лицо и карие глаза Кубика в ту секунду, когда они в последний раз еще смотрели на этот убогий мир…

Неделя в Союзе, куда Попову предстоит когда-нибудь вернуться (и кто знает: не так ли же, как Кубик?), пронесётся, будто и не было. Чтоб отогнать от себя накатившую по дороге в аэропорт хандру, рядовой твёрдо решит выполнять все инструкции, следовать за Валетовым и не включаться ни во что, что видел вокруг. Гражданская жизнь пока не для него!.. Это будут дни, памятью сразу же перемешанные в пёструю кучу. Так проще. Наблюдая за дембелями, Попов заметил: те из них, кто преждевременно начинает готовиться к дому, впадают в такую жесточайшую тоску, перемешанную с озлобленностью, что перебить её не может ни крепкий косячок травки, ни стакан бражки, ни санитарка из медсанбата. Нет уж, всему своё время! Если он только-только из «душар», то и ни к чему расслабляться. В конце концов, это даже не краткосрочный отпуск, а служебная командировка, да ещё по весьма печальному поводу.

Виртуозно и незаметно для Валетова выполненное по дороге поручение Костенчука не изменит настроения Романа и не включит дремавшую память. Лишь один эпизод поездки зацепит, чирканув по душе, как осколок разорвавшейся мины по каске, оставив на ней незаметный и почти безболезненный, но всё же след. Появление на траурной церемонии прощания с героем сестры погибшего. Почему-то ни мать, ни другие близкие и дальние родственники, собравшиеся на похоронах, не запомнятся. А эта девушка с пронзительно глубокими серыми глазами, в которых можно добровольно утонуть, до того они хороши, даже в полной скорби, останется навсегда. И много позже нет-нет, а вспомнит Роман эти глаза, точно пытаясь разгадать, какая же невидимая ниточка может связывать его, Романа Попова, с этой незнакомой девушкой Таней из чужого города, кроме смерти её брата, с которым они вместе служили несколько месяцев. И что же за беда такая! Или на него так подействовала увиденная смерть, что он позволяет себе заинтересоваться незнакомкой? Ведь уже пережил смерть матери, видел её ставшее чужим лицо, на котором запечатлелся поцелуй чёрного безносого ангела. И ничего! Не свихнулся же, не стал искать каких-то связей кого-то с кем-то… Ну, оборвал отношения с той, с кем славно пожил. Но сделал-то это правильно, как ни суди! Осознанно, это во-первых! Ради её же блага, это во-вторых, – ну, не пара они, не пара! Что там копья ломать, если и так это давно ясно уже было! А в-третьих, ведь он, в конце концов, и не переживал по поводу этого разрыва, а тут раскис из-за какой-то Тани и её погибшего брата!.. Ни друг, ни приятель. Ну, спас жизнь. Так, это случай, чёрт его побери! Мог оказаться любой другой… Аж противно! И всю обратную дорогу в расположение Роман сосредоточенно гнал от себя образ девушки с серыми глазами, стараясь настроиться исключительно на встречу с однополчанами. Вроде получилось…

…И вот он снова в своей роте. Смилга, отозвав Валетова в сторону, осторожно осведомляется, не чинил ли солдат по пути следования обувь. Летёха удивлённо вскидывает на «куска»[15] глаза и отвечает:

– Этого не видел. Но в Ташкенте он свои сапоги просто выкинул. Купил в военторге новые.

Прапорщик, сумев за неделю вычислить Костенчука, но не уличить, сломлен. С этого дня он будет мстить бойцу, лихо провёдшему его вокруг пальца. А боец тем временем докладывает Костенчуку, что его задание выполнено.

– Ну, «Душара», а ты ценный фрукт. Я тебя точно замком сделаю, – довольно улыбаясь, отвечает сержант. Замкомвзвода дембель Юсупов, слыша эти слова из своего кубрика, вяло зовёт Попова со своей койки, с которой подымается разве на обед или сдачу наряда:

– Э, боец! Сюда иди, – и долго рассматривает подошедшего рядового снизу вверх, после чего изо всей силы пинает ногой в живот, так, что Рома валится на соседнюю койку. А Юсупов приговаривает в сторону завалившегося бойца:

– Однако харощи замок будит, стоять савсем ни можит, ноги слабиньки!

Попов вскакивает с койки, где лежит другой дембель, под дружное гоготание нескольких глоток. Тот, на кого Рома повалился, медленно встаёт и, саданув рядовому ребром ладони по шее, приговаривает, подражая акценту Юсупова:

– Ти, дух, за-ачем гражданьски челявек абидель, да?

Хохот громче. На Рому обрушивается ещё несколько незлобливых, но сильных ударов. Он на четвереньках, согласно этикету, улыбается через силу. Когда последний тычок кладёт его плашмя на пол, к дембелям вразвалочку подходит Костенчук и, посмеиваясь, говорит:

– Хорош, мужики, прикалываться. Выходи на вечернюю поверку.

Один за другим солдаты вяло тянутся из своих кубриков на середину палатки-казармы. Костенчук поднимает лежащего Попова, отряхивает его и, глядя прямо в глаза, говорит: – Молодец, Попов. Становись в строй…

После отбоя, когда все разбредаются обратно по своим местам, замкомвзвода Юсупов снова зовёт Попова. Костенчук вставляет ему:

– Э, Юсуп! Не трожь! Духов что ли мало в роте?

– Ти загружаишь, да! Я проста пагаварить с ним буду.

Рома стоит перед дембелем навытяжку, готовый к любой гадости от озверевшего за два года службы «уважаемого человека». Впрочем, никаких оценок того, что творят дембеля, рядовой Попов себе не позволял. Зачем? И так ясно, что пройдёт время, и сам он будет так же воспитывать бойцовский дух в подрастающем поколении. Грубо, жестоко, но ведь тут война, а не детский сад. Пусть становятся мужиками!

– Ну чиво стаишь? Я тибе сичас не сержант, а гражданьски пра-астой парень, да? Садись, – проскрипел Юсупов и достал из-под койки канистру с бражкой. Разлили по стаканам мутную жидкость, зловоние от которой разносится по всей казарме. Юсупов берёт стакан и молвит:

– Ти радню Кубика видель, да?

– Видел.

– Многа плакаль систра ево, да?

– Много.

Юсупов цокает языком и продолжает, склонив голову набок и глядя куда-то перед собою:

– Хароши Кубик биль парень. Ми с ним из адной учебка биль. А там в адин рота, адин взвод… – и снова цокает языком, – Многа у нас там всякий народ биль. И Кавказ, и молдаване, и ищё всяки. Русски нихароши биль, свинина, сало режут, баранину плоха любит, сами барани. Кубик ни такой биль. Как джигит, за сибя стояль, другим спуску ни даваль. Ти видель, как мина упаль?

– Видел. Я в метре лежал… Но я тоже русский. А баранину люблю, – зачем-то прибавляет Роман. Юсупов не обращает внимания на его слова и продолжает своё:

– И как биль всё?

– Он засёк, откуда стреляют. Ну и залёг. И мне приказал. Я упал рядом, а в этот момент ещё одна пуля саданула. Уже по мне. Но я уже залёг. Вот, что! Так, если бы не Кубик…

– Ну! Чиво замольчаль, ти дальше гавари.

– Потом я дал сигнальный. Прибежал караул. И когда к посту прибежал старлей, тут их и накрыло обоих, зараза!

– Чиво нихароши слово гаваришь? Да-а… Давай випьем, чтоби там на небе иму харашо биль!

Они залпом осушили стаканы, и тотчас горячая вонючая отрыжка обожгла Роме грудь. К ним подсаживается ещё один дембель, прозванный Борманом за свою странную фамилию Бормотов. Отлично сложённый, как говорят, накачанный молодой мужик с пушистыми пшеничного цвета усами и здоровенными ручищами, какими запросто гнёт кочергу. Наливает из канистры. Пьёт не морщась, потом берет Рому за плечо и молвит с расстановкой, пристально глядя в глаза:

– А ты знаешь, боец, ты теперь меченый?

– Почему? – не понял Рома.

– Кубика смерть нашла за три недели до дома. А ты рядом был…

– И что это значит?

– А то, что старуха теперь за тобой охотиться будет. Долго охотиться. Не знаю, где и найдёт. Может, и дома. Ведь ты его умирающего волок на себе. Помнишь?

– Помню, – сглатывая ком в горле, выдыхает Рома.

– Волок. И так же её теперь на себе волочишь.

Борман замолчал, глядя прищуренными глазами на Попова и потягивая беломорину, слабо отдающую чарсом. Юсупов тоже молчит. Только цокает языком. Наконец, Борман, прервав молчание, наливает до краёв стакан со словами: – На, Меченый, выпей и иди спать!

Попов благодарит, выпивает и идёт к своей койке в растерянности. Борман в роте самый лютый. Правда теперь, дембель Бормотов поутих. Но никто не помнил, чтоб он так спокойно разговаривал с «духом». А ещё загадочная его фраза грызёт и грызёт. Лежит Рома в койке и не может никак сомкнуть глаз. Снова голова раскалывается от мыслей. Вот ты живой, что-то себе чувствуешь, чего-то хочешь, строишь планы. У тебя руки, ноги, половой член, наконец. Не лишнее место, хотя от него и проблемы бывают. Да и голова – не просто так дана, наверное. И в один миг всего этого ты лишаешься: нет ничего! И получается, что если тебя лишили всех этих человеческих атрибутов, ты уже и не человек. То есть, и вовсе тебя нет. Что ж тогда человек – руки, ноги, член и голова? О чём же тогда говорят и пишут в умных книжках? О какой-то душе, памяти, сознании? Взять вот, например, Кубика. За какую-то минуту до смерти хотел поскорей смениться с поста, а ещё хотел домой, готовил дембельский альбом. А теперь где его планы, желания? Вот сестра, мать. У них есть руки, ноги, голова, всякие женские дела… И значит, они пока существуют, живые. Даже без чего-то одного человек может жить, если это, конечно, не голова, а, к примеру, рука или там нога. Но сколько нужно отнять от целого человека, чтобы его не стало? Кубику хватило нескольких осколков дурацкого снаряда. И всё, нет целого человека! Бред какой-то. Почему мы рождаемся затем, чтобы обязательно потом исчезнуть? Вот я. Где было моё сознание, пока ещё не родился этот мешок с костями? Не мог же весь этот мир возникнуть только тогда, когда возник я! Что-то было до меня. Что-то будет после. Мы тут корячимся, придумываем, хитрим, стараемся урвать кусок побольше, занять местечко потеплее. Это, в принципе, наверное, нормально. Но потом от нас не остаётся даже мокрого места. Червяки съедят. Только пустая черепушка с дырками, где когда-то глаза торчали, в сухом остатке! А до того, как мы родились, даже черепушки никакой нет. И спрашивается, зачем тогда корячиться, хитрить? Ну, вот Юсупов. Попинал «душару», помял ему внутренности немного, получил своё удовольствие, и небось спит теперь. А зачем? Духи вот эти. Стреляют, жгут, взрывают. Все что-то друг другу доказывают. Эти за Аллаха, эти за КПСС. А и те, и другие превратятся в безглазые черепушки, и никому на свете не будет дела до их веры, за что они там стенка на стенку шли. Из века в век одна и та же карусель. И зачем?

Сон мало-помалу начинает одолевать Романа. Только странный сон. Картинки перед глазами реальнее яви вокруг него. Звуки слышимее тех, что чуткое солдатское ухо привыкло различать и во сне из внешнего мира. Даже запахи какие-никакие касаются ноздрей. Будто бы мчится он в железнодорожном вагоне в купе проводника со своим напарником, таким же проводником, но чуть постарше. А в соседнем купе едет безбилетная пассажирка, которую они пустили. И звать её Маша. Когда-то между ними были близкие отношения. Но однажды Роман понял, что завёл себе эту девочку, как заводят кошку или собаку, а использовал, как щит, закрываясь им от матери, с детства проявляющей слишком большой интерес к его личной жизни. А он рос самостоятельным и достаточно замкнутым человеком и не хотел, чтобы кто-нибудь, тем более, мама лезла в его дела. Теперь эта пассажирка почти чужая. У неё тоже своя жизнь. Чистая случайность столкнула их в этом поезде. У него было место, а в кассе не было билетов, и ей срочно надо куда-то ехать. И вот они едут, разделённые тонкой стенкой, а он с остервенением глядит на своего напарника и мечтает о том, чтобы тот куда-нибудь убрался. Если бы не напарник, он привёл бы девушку в своё купе, и… Почему она никак не отреагировала на встречу? Да, он обидел её. Но мало ли! Были неприятности, могла бы и понять. Так нет же! Теперь она просто чужая. Почему? Ей бы обрадоваться встрече – как же! старый возлюбленный! Ещё и герой войны! Он такого порасскажет! Заслушаешься! Ни один сопляк на свете ему в подмётки не годится. Он круче всех. Почему она не отреагировала на встречу?

Поезд набирает ход. Колёса стучат ритмично и гулко, как его сердце. Наконец, стук сбивается. Что случилось? А, это в ритмическую пульсацию железнодорожной музыки вплетается посторонний звук – стучат в дверь. Напарник откликается, предлагает войти. На пороге – она. О, как похорошела за эти годы! Роман не привык к тому, что на свете существует юбка, не готовая пасть к его ногам. А эта, холера её задери, смотрит на него как на пустое место. «Девушка, – говорит он, – не желаете присоединиться к нашей компании?» «Это будет для вас слишком дорого стоить, – с холодным жеманством сообщает она и обращается к его напарнику, – послушайте, не могли бы вы помочь мне? Я хорошо заплачу». Только сейчас Рома замечает, какие дорогие на ней украшения и как богато она одета. А то, что так особенно ему вскружило голову, оказывается ароматом каких-то необычайно дорогих духов. Вот ведь, сука! Роман подскакивает на месте и выражает готовность услужить, соображая про себя, как бы воспользоваться ситуацией и раскрутить её на интимный разговор. Маша одаряет его холодной приветливой улыбкой и отвечает: «Хорошо. На следующей станции будет стоять молодой человек, которому надо будет передать один из моих чемоданов. Чемодан тяжеловат для меня. Я попросила бы вас его вынести ему. Человека зовут Руслан. Одет в кожаную куртку и бейсболку. На правой руке будут чётки из крупной яшмы. Всё поняли?». Роман злится, продолжая буравить масляным взглядом прелестницу напротив себя, но елейно произносит: «Один вопрос, сударыня. Сколько?» В ответ нагло глядящая прямо ему в переносицу девица молча протягивает зелёную американскую купюру и спрашивает: «Этого хватит?» Напарник хлопает глазами то на одного, то на другого, то на купюру. Пауза длится. Девушка с протянутой рукой, в которой зажата стодолларовая банкнота, не сводит насмешливых глаз с Романа. Роман, пытаясь проткнуть своим взглядом непробиваемую оборону неприступной крепости, стоит, не шелохнувшись, и не пытается ни взять деньги, ни ответить что-либо. Напарник не выдерживает, подскакивает с места и с горячностью предлагает свои услуги, заверяя, что для него этой суммы за такой пустяк вполне достаточно. Рома резко осаживает его и сквозь зубы, не снимая улыбки с лица, цедит: «Что в чемоданчике-то?». Маша недоумённо воздевает бровь, отдёргивает руку с банкнотой и отпускает реплику, от которой холодеет спина: «Разве посылочка Костенчука в сапоге не научила вас лишнего не спрашивать?»

Роман просыпается в холодном поту. Казарма спит мертвецким сном. Дневальный, поддерживающий огонь в буржуйке, тоже клюёт носом перед печкой. Глубокая ночь.

«Хорошо, что это всё сон, – подумал Роман и вновь предался размышлениям, – Да. Сон. А после смерти тоже сон? Верующие считают, что там есть рай и ад. А по-моему, они на земле. И никакого в жизни смысла! Животные инстинкты. Смысл жизни – сама жизнь, что может случайно и нелепо оборваться, чтобы стать основой для чьей-то другой жизни – тех же червей… А есть ли смысл жизни, например, у Бормана? Ведь если он такие вещи говорит и берётся рассуждать о жизни и смерти, наверняка что-нибудь в этом понимает. У Костенчука-то, положим, есть. Там всё точно – он твёрдо знает, чего хочет и к чему идёт. Каждую секунду. Парень расчетливый. Хотя какой в этом смысл? Вот какой смысл был у Кубика, мы теперь не узнаем… Зачем он умер? И зачем на меня навесили теперь это слово? Меченый… меченый… Ах, Борман! Сволочь! Теперь не отвяжется, пристанет, как банный лист! Так ведь и прозовут теперь… Пуля-то была моя. А Кубик взял, да и отвёл. На себя накликал. Зачем?.. Я вот всегда знал, что в жизни надо устраиваться. Я и старался устроиться. Всегда. И Костенчук старается. Этот не пропадёт нигде. И я не пропаду. Только вот одна такая пуля-дура может разом всё перечеркнуть. Впрочем, нет. Так не бывает. Кубик был хороший парень, но вот он-то как раз не умел устраиваться. Единственный дембель, кого ротный в караул поставил. Это ж надо! И в рейды до последнего ходил. Тоже мне, «дух со стажем»… Потому и отвёл от меня пулю. В природе всё устроено благоразумно. Выживают сильнейшие и практичные. Так и надо было, чтобы досталось ему, а не мне. Никаких других законов в природе нет! Выживает сильнейший! И всё тут!.. Чёрт возьми! Но ведь ему-то уже всё равно! Его просто нет! Нет, и всё тут. И законов для него нет! И какой в этом смысл?»

Роман перевернулся на бок и уставился в тонкую полоску сумеречного света, пробивающуюся в щель под клапаном, которым на ночь закрывали окна палатки. За окном горит прожектор на сторожевой вышке, ощупывая уступ за уступом. Он установлен таким образом, чтобы, медленно поворачиваясь, лучом высвечивать каждый сантиметр окрестностей в радиусе километра. Сейчас луч обращён в противоположном от 2-й роты направлении, свет его, отражаясь от дальних скал, доносится до глаз стократ ослабленным, неясным. Но через полчаса луч скользнёт по стене палатки, и здесь будет почти как днём. К этому все привыкли. Спать не мешает.

Глядя на полоску света, он продолжает думать: «Какой смысл был в моих отношениях с Машкой? Я её не любил. Она… Не знаю, у женщин всё не так. Наверное, привыкла. Но ведь дальше так мы действительно не могли. И я правильно сделал, что расстался с ней. Пока мама была жива, старушке требовался уход, и Машка его обеспечивала. Я за это давал ей… Да много чего я ей давал. В конце концов, ей было хорошо со мной. Я жениться и не обещал, кажется. Это они все вокруг зачем-то думали нас поженить. И вообще, что за глупая блажь обязательно всё сводить к свадьбе! Вот Костенчук. Моложе меня на пять лет, а и баб у него было больше, и сам теперь «дедушка советской армии», а я столько времени потратил на глупости… нет, неправильно было бы сейчас помирать! Так что пуля не дура. Если из своей службы в армии я не извлеку максимум выгоды, как Костенчук, полным дураком буду. А про Машку думать себе запрещаю! Вычеркнуть! Забыть! Впереди ещё полтора года, а потом… Потом нужно крепко встать на ноги, обзавестись хозяйством, найти девчонку попроще, заделать с нею детишек, да жить припеваючи! Вот и весь смысл… Так-то! Вот возьму себе кубикову сестру Таню. Вроде, простая, красивая. В самый раз!».

Дрёма снова начинает овладевать рядовым Поповым, смежая веки, запутывая мысли. И вновь он едет в поезде. Только теперь один. Ни наглой девицы в дорогом прикиде, похожей на Машку, ни напарника, ни пассажиров. Просто гонят порожняком. Перестук колёс успокаивает, кажется, всё в этой жизни постепенно наладится и пойдёт хорошо.

Рома спит – и не знает, что в эти самые минуты летит к нему письмо от той, кого он так старательно вычёркивает из своей памяти. Он не знает, как она разыскивала его адрес, а, разыскав, долго писала; письма не доходили, потому что перевраны были какие-то цифры. Почта вернула отправительнице одно с указанием ошибки, и она снова бегала по военкоматам, уточняя адрес. Начальники, в погонах и без, шалели от её напора, недовольно указывали на дверь или отрезали, мол, есть дела посерьёзнее, чем какого-то бросившего невесту дурачка по Полевым почтам разыскивать, но уступали. У неё оказался, в конце концов, нужный адрес, и она опять написала. Получалось, что летящее в эти самые секунды к нему письмо станет первым. Зато незадолго до командировки в Союз он сам отослал ей хамскую записку, которую со смехом составляли вместе с Костенчуком, запивая каждую сочиненную фразу бражкой из «дембельских запасов», какими по случаю своего дня рождения угостил Юсупов. Он не знает, что девушка так и не смогла его забыть, что любит, ждёт, простила ему его хамство, списав на шок от смерти матери, от неожиданной повестки в военкомат.

Письмо летит, через день он его получит. Прочтёт, и будет свирепо бросаться на стенки каптёрки, сам не понимая, что с ним происходит. Он всегда владел собой. Даже когда изображал растерянность или обиду – только изображал, никогда не выходил из себя. А тут… Сержант Костенчук, вернувшийся с наряда, будет пытаться обуздать его ярость, скручивая руки и крича прямо в ухо: «Ты что, падло, очумел, что ли?» А Борман посмотрит-посмотрит на безумца, затем резко выхватит из его кармана письмо, прочитает и, покачав головой, с грубым словом крепко саданёт по шее, разом выключив и ярость и сознание. А когда он придёт в себя, Борман принесёт косяк чарса и заставит выкурить до конца, приговаривая: «Кури, Меченый, кури. Полегчает». И в глазах лютого дембеля загорится странное зелёное пламя.

Потом в затуманенное травкой сознание причудливо вплывут отдельные слова Бормана. А тот, сидя напротив с тяжеленной рукой на его плече, будет внимательно глядеть в лицо и цедить короткие фразы:

– Я думал, ты, как Костенчук… Ничего не боится, потому что подлец… Этот кремень кого хочешь на дно утянет… А ты боишься, Меченый. Так ведь какая загогулина! Люди боятся смерти, ты её не боишься. Люди любят жизнь, а ты жизни-то и боишься… Ну, Меченый… Чтой-то с тобой на «гражданке» будет теперь?.. Человеку, что боится жизни, нет в ней места – воли нет ему… Эк тебя заколбасило и растащило! Чарса не долбил, что ли?

Меченый будет ошалело кивать: никогда, водку пил, спирт пил, бражку знает, а травку – впервые. Борман покачает головой и поведёт бойца до его койки, приговаривая по пути:

– Откуда ж ты такой взялся, Меченый!

А наутро навсегда закрепится за ним эта новая кличка – Меченый, по ней будут обращаться к нему до конца его службы. И даже «шакалы»-офицеры между собой будут называть его именно так – Меченый, с удивлением оценивая солдатскую наблюдательность в подборе прозвищ. Но пока ещё ночь. Пока длится странный сон, зигзагами соединяющий острова прошлого и будущего, причудливо сплетая парадоксально изменённую реальность, выводя её в сферу, которую принято называть инобытием. И пока он еще просто рядовой Роман Попов, старший по возрасту в своём призыве, но более ничем не отмеченный. Недавно вернувшийся из командировки, в которую лучше б никому не ездить… Он спит, и не знает всего, что ждёт его впереди, хотя, быть может, какое-то предчувствие и поселилось под корой его мозга, органа, коему дано устанавливать связь времён и заранее улавливать скрытые причины отдалённых последствий.

«Ромушка, здравствуй.

Видишь, я тебя отыскала. Мне часто страшно за тебя. Я не могу тебя забыть, хотя ты и постарался, чтобы забыла. Вокруг много хороших ребят. Я пыталась увлечься, но не смогла. Ведь я люблю тебя. Я теперь понимаю. Мы играли во взрослую жизнь. Но игра стала настоящей жизнью. Так бывает. Это как у детей: мало-помалу игра становится жизнью. Я сначала совершенно запуталась. Не понимала, зачем ты прогнал. Теперь поняла. Но вот, что скажу: Ромушка, ты дурачок, если думаешь, что так вот облегчаешь мне жизнь. Если с тобой что случится, ты ж тенью будешь за мной ходить. Куда мне от тебя? Я прошу тебя, прости, что не послушалась и пишу. У меня всё внутри изболелось. Я не просто верю, я знаю, что ты вернёшься. ТЫ ВЕРНЁШЬСЯ! Всё у нас будет хорошо. Ты вернёшься на свою железную дорогу, а я пойду работать. Я и теперь много работаю. Я стала на своём факультете комсомольским вожаком. Много интересных дел. Много интересных людей. Кажется, я могу сделать даже хорошую карьеру. Ты же знаешь, я всегда была отличницей. Только с языком небольшие проблемы. Но скажи: не надо, – и я ради тебя всё оставлю. Пойду в школу, заниматься с детьми. Это ведь самое настоящее дело, ничего на свете нет важнее детей – их рождения, воспитания, учёбы, становления. Я хочу, Ромушка, чтобы у нас было много детей. Они будут прекрасными. Только скажи, что не бросил меня. Ведь если ты не любил меня, притворялся, то всё бессмысленно. Я ж не маленькая девочка, которой можно вертеть и играть, потому что она сама вертится и играет. Одного боюсь: что ты просто никогда не напишешь. Но ведь это неправда? Ты напишешь, да?

У нас холодно. Зима началась. Каждый день снег. Много снега. Езжу кататься на лыжах за город. Раз больно упала, теперь шишка на колене. Врач говорит, теперь она со мной останется. Вот такая я меченая. Сяду в электричку, и пока еду, всё думаю, думаю. О тебе. О нас с тобой. Колёса стучат, а я время считаю. 17 месяцев осталось. Я тебя встречу, обязательно встречу.

Целую тебя, мой любимый. Твоя Машка»

Одержимые войной. Доля

Подняться наверх