Читать книгу Вариант шедевра - Михаил Любимов - Страница 3

Глава первая
Так дитя появилось на свет, и росло, непрерывно умнея. Блестки биографии: война и эвакуация, смерть мамы, Львов и Куйбышев

Оглавление

– Смотри, Пьетро, какие блистающие глаза у малютки, какой ум написан у него на лобике! Наверное, он будет если не кардиналом, то, во всяком случае, полковником!

Михаил Кузмин

Будущий полковник родился в роковой 1934 год (убийство Кирова) в семье чекиста с 1918 года, женатого на красавице из Днепропетровска. В доме у дедушки, маминого папы и профессора медицины, я и появился на свет, свершилось это на улице Карла Маркса[2] (странно, что дитятю не нарекли Карлом или, на худой конец, Владленом). Правда, через три месяца мы благополучно возвратились на место постоянной прописки в Даев переулок, что на Сретенке.

Заполним анкету: отец Петр Федорович Любимов, с 1918 г. сотрудник ЧК-ОГПУ-НКВД-Смерша, родом из города Кадома (тогда Тамбовская губерния), семья мещанско-крестьянская, сам папа слесарничал, его мать я не застал, а отца Федора помню в полуподвале на ул. Жуковского, ему стукнуло девяносто лет, он почти ослеп и ласково ощупывал меня руками. Семья была трудовая, папа помог перебраться в Москву и устроил жену брата, слесаря Васи, буфетчицей в чекистский клуб на Лубянке.

Людмила Вениаминовна Любимова (в девичестве Иоффе), Милочка, моя любимая, самая любимая мама, умница и красавица, прожила лишь 38 лет. Помню ее смутно, как некую вечную нежность и заботу.

Захватывающая генеалогия с обеих сторон дальше дедушек и бабушек не вытягивается, никто ничего не записывал, дневников не вел и старался не высовываться.

Взглянем на героя с высоты низколетящего самолета, что избавляет от разгребания завалов души.

Перед вами мужичок с головой длиною в 10,83 дюйма и шириною в 6,36 дюйма (со щеками гораздо больше). В детстве за удлиненный затылок дразнили Геббельсом, нос, к сожалению, не длинный, и не крюком, как хотелось бы, дабы возбуждать внимание дам, а весьма ординарный, небольшой, с заметными кровеносными сосудами (с детства), с годами превратившимися по загадочной причине в склеротические жилки. Выступ надбровных дуг убого мал и не отдает талантом, зато высота лба внушает уважение, лоб растет с каждым годом все выше и выше, превращаясь в позорную пустыню. Уши: мочки нормальные, прекрасный верхний бордюр, выверта наружу нет, объем противокозелка нормальный, отопыривание отсутствует (nota bene!), общая форма – овальная, по периметру ползут одуванчики светлых волос, они вздымаются и вдруг напарываются на черный, неясно, зачем и откуда выросший куст. Обладатель головы впивается в эту смоль двумя обгрызенными пальцами, с наслаждением вырывает куст и подносит к глазам, дивясь, что такое может вырасти на человеческом ухе. Пробует добычу на язык, дует в нее изо всех сил, щекочет волосинками нос, чихает и, сдерживая искушение все это заглотнуть, горько хохочет и с сожалением кидает на пол.

Бесцветны и жидки брови, они нарисованы словно для подтверждения, что головка сыра суть лицо; узко и безрадостно пространство между зенками, что свидетельствует об остроте ума, а возможно, о тупости; контур фаса – лошадиный, но размытый в ширину все из-за тех же необъятных щек. Глаза серые и невыразительные, шпионско-дипломатические. Рот правильный, почему-то не чувственный, без заячьей губы, он, правда, становится варежкоподобным после стакана кородряги[3], зубы все с пломбами, стянуты бюглями, с некоторых слезла эмаль, но все вместе образует великолепную улыбку, по многим свидетельствам, почти единственное достоинство полковника. (Smiling Mike, как потом писали английские журналисты, но писатель Джон Ле Карре меня позже поправил: Smiley Mike, в честь героя его романов, профессионала высокого класса, это льстит). Подбородок не выпирает несокрушимой волей, как у настоящих рыцарей, хотя герой скромно относит к себе строчки Вяземского, посвященные скандальному графу Федору Толстому-Американцу: «Под бурей рока – твердый камень, в волненье страсти – легкий лист».

Сейчас это любопытное соединение щек и задницы начнет ползти и по жизни, и по деятельности.

Итак, антимемуары.

Анти – значит ничто, все вкривь и вкось, все беспорядочно набросано в мешок, как у квартирного вора, никакой хронологии, мозаика, удары кисти.

Исповедь? Разве можно этого ожидать от Will-o'-the-wisp?

Will-o'-the-wisp – это блуждающий огонек, это вылитый я. Они мерцают вдали, милые огоньки, и заманивают путников в болотные топи.

Серебряных дел мастер и авантюрист Бенвенуто Челлини учил вволю послужить государю, а потом обязательно описать свою жизнь, но сделать это не раньше сорока. Челлини был не писатель, не литератор, а просто человек пишущий. Это намек.

Великий Чосер перевел у Джованни Боккаччо: «Шутник с кинжалом под плащом». У нашего шутника с его избыточным юмором на лбу не написано, что он из КГБ, об этом не знали даже близкие друзья. И это намек.

Льюис Кэрролл играл в куролесы и писал повесть в виде хвоста.

Хвост и антимемуар имеют общее: они оба сзади.

Жизнь проступает пятнами. Она уже вымахала в океан, ее можно окинуть взором и ничего не увидеть, поэтому лучше смотреть в одну точку: пятно – человек, пятно – событие, пятно – дымка, которую сейчас уже не разгадать.

Самое раннее пятно, пророческое: младенец стоит с выпученными глазками в кровати, разминая, размазывая (и поедая) собственное говно, он орет от возмущения, дозываясь мамы.

Пятно кощунственное: Таганрог, 1941, мост у Азовского моря, герой в коротких штанишках, крестом перепоясанных на груди и на спине, указывает грязным пальчиком на священника: «Мама, почему дядя в юбке?» Священник хмуро делает маме выговор за плохое воспитание ребенка, мама тушуется и извиняется, мальчик недоумевает.

Пятно фрейдистское: шесть лет, Киев, 1940, улица 25-го Октября; автор играет в «папу и маму» с девочкой Леной. Дети готовят обед в игрушечной кастрюльке, мама баюкает детей-кукол, рассказывает папе о приключениях Карика и Вали (популярная книга). Папа же с интересом смотрит на трусики мамы, он уже знает, чем женщины отличаются от мужчин, но помалкивает.

Совсем фрейдистское пятно: уже семь лет, женская баня в Ташкенте, где загадочно мелькают темные треугольники, бабы ругают маму почем зря: «Мальчик-то уже взрослый! Все видит! Что вы его с собою водите?» Мама утверждает, что мальчик еще маленький, один в мужскую баню ходить не может, а папа на фронте. Дитя опускает глазки с манящих волосатых треугольников на мокрый пол. Невеликое прегрешение по сравнению с Жан-Жаком Руссо, который не только занимался страшным делом – онанизмом, но и в содомию чуть не влез.

Вот и все самые яркие пятна до семи лет, какая обида что так мало! В отличие от Льва Толстого, детство мутновато и несчастливо – сказалась война. Да и ребеночек был замедленного развития. Поэтому мое детство так тяжело и вспоминается – ведь счастье навсегда впечатывается в сердце, а несчастье все же постепенно забывается. Война.

22 июня 1941 г. ровно в четыре утра Киев бомбили (жили мы, как и подобало будущему юному ленинцу, на улице 25-го октября), и нам объявили. Отец ушел на фронт, мы остались вдвоем с мамой. Паника, вой сирен, набитые бомбоубежища (нравилось выходить и смотреть на прожекторы, бегущие по небу), в переполненном эшелоне под бомбами добрались до родителей мамы в Днепропетровске. Дедушка Вениамин Борисович Иоффе (недавно узнал, что бывший меньшевик – о боже!), медицинское светило, хрупкий интеллигент в очках, бабушка Любовь Борисовна, не работала, писала стихи и тяжело болела диабетом. Рванули переждать войну к тете Ане в Таганрог (все ожидали нашей ранней победы), но немцы наступали. Наш дранг нах остен. И какой дранг! Додрангались аж до Ташкента. С пересадками, со страхом не попасть в вагон. Переполненный вокзал в Сталинграде: давка, вонь, мешки, люди даже на крышах. Изможденная мама кое-как устраивает родичей, с рыданиями тычет меня в окно, в руки симпатичных командиров, умоляет проводника впустить ее, но страж – как кремень (страх, что я уеду без мамы, проедает насквозь!), наконец мама в купе и смеется, и я счастлив, хотя и задыхаюсь от дыма папирос.


Отец (в центре с автоматом) на Калининском фронте. 1942 г.


Длинный коридор коммуналки в Ташкенте, все завалено саксаулом, сказочные арыки, куда запускал бумажные кораблики, чтение писем от папы с фронта, патриотические ответы в стихах: «Вот лоб суровый, взгляд бесстрашный, ревОльвер держишь ты в руке, в атаку ходишь ты бесстрашно, и все же думаешь О мне!» Ох уж это «о»! С годами патриотизм крепчал, социальная направленность определяла творчество, и единственным аполитичным стихом (его стыдился и любил) были несколько строчек о коте Барсике (котов обожал всю жизнь). В школе я проникся ленинским лозунгом «учиться, учиться и учиться!», у соседа по коммуналке попросил Маркса, важно прочитал страницы три «Капитала» (ничего не понял, впрочем, не понимаю и сейчас), но возгордился и ликовал, когда слышал беседы мамы с подругами: «Мишенька осваивает Маркса». Квартира кишела скорпионами, и один злодей меня ночью тяпнул. Визжал я ужасно, ибо его раздавил и еще больше перепугался. Сбежались все соседи, уверили, что сейчас не сезон, и укус не опасен, мертвого скорпиона сунули в банку и залили спиртом – теперь будет противоядие (пить? делать инъекцию? – этого никто не знал). Прегрешения: у добряка-соседа, приобщившего к Марксу, слямзил из шкафа пистолет, но был засечен мамой. Известный эстрадник и наш знакомый Илья Набатов посвятил мне стих прямо во время застолья со свиной тушенкой: «Он на вид смирней барашка, но на деле он герой, у него за ширмой шашка, куча камней за стеной». В нашем ташкентском дворе процветала шпана, нас, мальцов, подкармливали жмыхом и использовали на побегушках, впрочем, мальцы (12 классы) живо интересовались тайнами зачатия, оттачивали мат и даже пощупывали девочек, визжавших от счастья. Апофеозом любви было тайное созерцание того заветного, что таилось под юбкой у толстой бабы, торговавшей на высоком крыльце чем-то сладким, ноги она разбрасывала в стороны, обнажая ляжки, и под юбкой синели соблазнительные панталоны. Мы подползали и снизу вожделенно разглядывали.

В начале 1944 году мы с мамой с помощью отца (он прислал ординарца с фронта) перебрались в Москву: аэростаты, немецкие пленные, бредущие по улицам под конвоем. Жизнь у маминой приятельницы Зои Кирилюк в комнатушке на Сер пуховке, любил я покопаться в ее шкафу, разглядывая и вожделенно нюхая лифчики, юбки и презервативы, запрятанные в шкатулку, запах был притягивающий, умопомрачительный, словно первый секс. В школе я был чужаком, за это иногда доставалось, особенно запомнилось, как лупцевали ранцами, набитыми учебниками. Телефоны-автоматы у метро «Серпуховская», дребезжащий трамвай, погоня за ним, ухват за поручни, прыжок на ступеньку, шикарнейший соскок на полном ходу, аттракцион того времени…


Три чекиста, три веселых друга (отец слева)


Настало время всерьез готовить себя к мировой славе, голоса у вундеркинда не было, пианино шло туго, шахматные таланты не прорезались, рекордов в спорте не ставил. Пришлось последовать примеру русских классиков, входивших в историю с младых ногтей (правда, я считал, что Пушкин начал писать слишком поздно). Так появился роман из морской жизни, созданный под влиянием литературного мариниста Новикова-Прибоя, страниц десять, написанных кровью сердца («Прекрасный роман, сынок, одно лишь замечание: у тебя адмирал ест мороженое в метро, но разве наш советский адмирал станет это делать?»). Но романы пишутся долго, они ведь должны быть толстыми, а славы хотелось сразу же, одним махом: пришлось наполнить тетрадку стихами, нарисовать иллюстрации (тут помогал дружок) и отправить в «Пионерскую правду», регулярно открывавшую гениев. Ответ – как кулак в нос: «Мишенька! Печатать стихи в газете тебе еще рано. Учись писать правильно.

Слова «светИт» нет. Присылай стихи на консультацию…» А как же у Лермонтова: «тихой радости так мимолетный призрАк нас манит под хладною тьмой»? Вместе с мамой делали бусы: залезали в прозрачные стекляшки кисточками с краской, мазали сумбурней, чем Кандинский, потом нанизывали стекляшки на толстую нитку, – артель была довольна, бусы, как ни странно, шли нарасхват. Тогда потянуло к девочкам: помнится, сидел на коленях у толстушки (на два года меня старше), пили что-то мерзкое и пели тогда популярное в юношеских низах: «Денег у Джона хватит, Джон Грей за все заплатит, Джон Грей всегда таков!»

Отец в то время по линии вселявшей ужас организации «Смерть шпионам» (Смерш) ловил диверсантов на разных фронтах, один раз приехал в Москву в белом коротком полушубке, на фронте забурел, сморкался прямо на тротуар, зажав пальцем одну ноздрю (до сих пор помню ту желтую соплю, гордо застывшую рядом с парком культуры им. Горького). Я гордился отцом и просил взять меня на фронт хотя бы рядовым.


Моя мама


Отец на фронте (военная контрразведка). 1943 г.


Страшные дни в пионерлагере под Голицыне: первые в жизни драматические соприкосновения с деревянной уборной, утопавшей в грязи, унизительное сидение над вонючей черной дырою, куда старшеклассники грозили сбросить, нелегкое привыкание городского мальчика к странной орлиной позе – зачатки ненависти к пионерлагерям, общественным клозетам и прочим формам коллективизма и корпоративности.

В 1944 году после освобождения Львова отца поставили заместителем начальника Управления Смерш Прикарпатского военного округа (военная контрразведка, наблюдавшая за армией), в конце года мы переселились из Москвы в типично западный и очень уютный город, где стояли добротные дома и особняки с палисадниками. Город утопал в зелени, весной цвели белые гроздья каштанов на улице Гвардейской (бывшей Кадетской), там недалеко от Стрыйского парка мы и обустроились. Школа с простоватыми, но милыми учителями, день Победы и радостные мужики, палившие в небо из автоматов и пистолетов.

Внезапная смерть мамы (март 1946) в возрасте тридцати восьми лет, завывавшая собачонка Ролька (ее потом загрыз огромный дог), запах свечей в часовне Лычаковского кладбища, первый удар судьбы, я представить себе не мог, как буду жить без мамы. Случилось это в разгар приема гостей, до сих пор помню ее длинное черное платье с кружевами на груди. Диагноз: паралич сердца. И это в 38 лет. Как рано она ушла! Измучилась, издергалась во время войны, – чего стоит наше бегство с родителями из Киева в Ташкент! – похоронила папу с мамой в Ташкенте, сама заболела астмой и курила специальные папиросы. Как жить без мамы? Но отец это хорошо осознавал и старался меня баловать: в отпуск регулярно брал с собой на курорты в Крым и на Кавказ, обустроил в комнатушке для меня фотолабораторию, водил в оперу и оперетту, которые обожал, ибо сам из певчих. Но в сущности, я рос один. В то время, по расписанию Вождя Народов, чекисты и прочие слуги народа работали с 11 до 16, затем обед, а дальше до 3–4 утра… Но папа доставал мне книги, наверное, они меня и формировали. Полные собрания: В. Шишков, А. Толстой, все классики и даже «Совершенно секретно» Р. Ингерсолла и иностранные книги о секретных службах, рассылаемые подчиненным по указанию главы всего Смерша Виктора Абакумова. (Особенно я любил «Тайная война против Советской России» просталинских американцев Сейерса и Кана, там достаточно подробно излагались процессы 30-х годов.) Отец с 1918 г. служил в Тамбовском и Гомельском ЧК, потом перешел в секретно-политический отдел ведомства в Москве. Гомельское ЧК считалось престижным, ибо инициировало операцию по выводу в СССР Бориса Савинкова. Отец мало рассказывал о своей работе. Ему запомнилось участие в подавлении антоновского восстания на Тамбовщине, там он кого-то по приказу расстрелял, но после подавления мятежа наступили иные времена, и его временно отстранили от работы. Участвовал он в деле Промпартии профессора Рамзина (позже выпущен, создал новый паровой котел и получил Сталинскую премию), присутствовал на обыске жены Троцкого («Вы обыскиваете вождя революции! – кричала она.»). После развенчания Сталина и хрущевских чисток органов отца-пенсионера вызывали по поводу дела какой-то бандеровки (он ударил ее по лицу), но последствий вызов не имел. Впрочем, даже если вдруг обнаружится, что папа лично расстреливал людей, я не перестану его любить – уж такая кровавая была эпоха, порожденная революцией и гражданской войной. Вообще человек должен нести с собой и свои подвиги, и свои грехи, это относится и к стране – негоже сносить или возносить памятники ради сиюминутных политических интересов, народ должен постоянно помнить, видеть и светлое, и темное в своей истории, памятники Николаю 11, Пушкину и Сталину должны сосуществовать. Конечно, могут быть исключения временного характера. Папа утверждал, что именно он с приятелем, будучи в 30-е годы на отдыхе в Симеизе, заприметили в своем ведомственном санатории Виктора Абакумова, красавца и бабника, игравшего а теннис, и перетянули его из ГУЛАГа к себе в секретно-политический отдел. Но потом Абакумов пошел в гору, а папу в 1937 году посадили за троцкизм (в котором он не петрил), да и какой троцкист из парня из Кадома (Тамбовская область), с церковно-приходской школой за плечами, потом рабфаком? Отец рассказывал, что во внутренней тюрьме его подсадили к редактору «Нового Мира» Воронскому (обычный приемчик Лубянки), через день старый подпольщик и интеллектуал Воронский направил записку начальнику тюрьмы: «Уберите от меня этого дурака!» Отец рассказывал и хохотал, ну, куда мне разрабатывать такую глыбу! Просидел папа несколько месяцев, согласно документам, его выпустили 9 июля 1937 года, между прочим, реабилитировали аж в 1991 году, как жертву политических репрессий (вот бы он хохотал!). После тюрьмы его уволили из органов, но сохранили в запасе и направили в Киев уполномоченным по весам и меро-измерительным приборам (звучит как «Рога и копыта»), однако, в 60-е появился целый Комитет по стандартам, там отец работал уже на пенсии. Но до отставки с Абакумовым связь он не терял. Помню, мама в 1944 г. пошла о чем-то просить Абакумова, он ее принял (я ожидал в приемной на Кузнецком), она вышла сияющая: «Витя совсем не изменился!» Тем не менее Витя по словам отца, прямо сказал ему, что никто не понесет его дело в ЦК на повышение до генерала и начальника управления, поскольку он сидел в тюрьме.

Какое счастье!

Иначе папа, уцелев в сталинской резне, наверняка бы попал под каток репрессий в хрущевский период. Как прекрасно, что он, чекист с 1918 года, ушел на пенсию в 1951 году (ему был 51 год!), словно предчувствовал новые времена. Впрочем, он был мелкой сошкой. В интернете я нашел приказ о том, что в 1935 году отец занимал должность пом. начальника 12 отделения в 4 (секретно-политическом) отделе ГУГБ НКВД и являлся старшим лейтенантом госбезопасности (в переводе – майором). Отделение это занималось милицией, разными незначительными организациями. После ареста приказом НКВД СССР № 577 от 23.04. 1937 уволен совсем, но в 1939 переведен в запас. С началом войны сначала направлен в Приволжский военный округ (до 08.07.1942 нач. 2 отделения 00 (Особого Отдела), это военная контрразведка. Затем начальник особого отдела НКВД 2-й истребительной авиационной армии, затем соответственно 1 штурмового авиакорпуса (это Степной фронт), войну закончил подполковником, зам. нач. управления контрразведки Смерш Прикарпатского военного округа с местожительством в гор. Львове, куда мы с мамой и прибыли из столицы осенью 1944 года. У папы имелись два боевых Красного Знамени, один Ленина (за выслугу лет), Красная Звезда, Отечественной войны 1 и 2-й степени, польский орден Вертути Милитари и множество медалей.

Итак, переезд в грациозный особняк в 1946 году, часовой с винтовкой у входа (свирепствовали бандеровцы), недосягаемая блондинка Оля в бантиках, с которой все же однажды прошел под руку по улице Академической, обсаженной тополями. За толстушкой Инной ухаживал а-ля маркиз де Сад: стрелял в нее солью из духового ружья, целясь чуть пониже спины. Однажды попал и убил назревающий роман.

Уроки музыки, потные руки, становившиеся еще горячее и мокрее, если об этом думать, проклятый Черни-мучитель, как я ненавидел его этюды! Единственная отрада: пение под пианино «Ах, шарабан мой, американка, а я девчонка и шарлатанка!»

Пятно животного хохота: школьный карнавал, когда в танце краковяк лопнула бечевка в огромных шароварах запорожского казака, и бедный мальчик, путаясь и потея, с трудом добрался до сортира и там часа два продевал булавкой новую веревку. Средь шумного бала…

Пятно политического негодования: убийство бандеровцами униатского священника Костельника прямо у рынка, а затем и писателя Ярослава Галана, борца с ОУН, его зарубили топором рядом со зданием Смерша. Я знал, что бандеровцы засели в деревнях, однажды они прислали во Львов головы молочниц в бидонах, они поставляли в город молоко. Партийцы выезжали в деревню с оружием, одному знакомому подрезали сидение в деревянном сортире, и он рухнул прямо в дерьмо, еле вылез. Считалось, что с подключением армейских войск с танками и проведением спецоперации под началом генерала Леонида Райхмана с бандитским подпольем покончено уже к 50-м. Сейчас выясняется, что гораздо позже, и вообще вся картина иная.

Грубое пятнище: школа во Львове, бритый наголо, горько пьющий географ в галифе, сопровождавший уроки сочным матом. Наш класс его обожал.

Пятно занудства: преподавательница украинского в оспинках, научившая декламировать стих о Сталине знаменитого Павла Тычины: «Людина стоiть в зореноснiм Кремлi, людина у сiрiй вiйсковiй шинелi», – выступал на всех концертах самодеятельности, огромный успех.

В 1949 году отца перебросили в Куйбышев. На такую же должность зам начальника управления контрразведки по Приволжскому военному округу, в общем, близко к отцам города. Там он с огромной выслугой и ушел в отставку в 1951 году, будучи здоровым как бык. Предчувствовал, видно, предстоящие гонения на старых чекистов и расстрел Абакумова.

Школьный драмкружок: там уж я поактерствовал на всю жизнь, репертуар от Сатина и Протасова, через Астрова к современным американским полковникам – исчадиям ада, платонический роман с девушкой Руфой из соседней школы, работа над собой с выписками афоризмов в толстые тетради (на случай выступлений с трибуны ООН). Неудачное обучение плаванию в Волге одноклассника и гения шахмат Льва Полугаевского, который чуть не утонул, и после этого очень на меня разозлился[4]. А еще я ловил под Куйбышевым карасей бреднем, запер случайно в квартире опаздывавшего на поезд друга отца, за что получил от папы по морде (в первый раз, второй – уже в Москве, когда затанцевал его партнершу, а потом затащил ее в ванную…), собирал на квартире компании, пел с придыханием «Очи черные» под собственноручный аккомпанемент на фортепиано, очень старался. А еще выиграли мы первенство города по волейболу среди школ. Одноклассник Игорь Теплов, потом ракетчик и вообще потрясающе мужественный человек; недавно почивший Осик Ковалевский, сын полка с нелегкой судьбой. А еще был выпускной вечер с вручением золотой медали, вроде бы дававшей право распахивать ногою двери во все вузы без экзаменов, а еще – ночные гуляния у Волги, тогда еще нормально-широкой, а не огромной лужи, изуродованной набережной и водохранилищами, а еще, а еще…

Московский государственный институт международных отношений, все ново, все загадочно, и греют сердце обращения «вам, будущим дипломатам». Впереди – вся жизнь, впереди успех, а пока поездки в подшефный колхоз с питанием одной картошкой – это веселило, и ночью соревновались, кто громче пукнет[5]. Подслеповатый, похожий на постаревшего Добролюбова, профессор Дурденевский, ходивший в мидовской форме и пару раз по ошибке отдавший мне честь (я носил старую отцовскую бекешу и сапоги, ноги при этом обматывал портянками, чем гордился). Другой профессор – Сергей Борисович Крылов очень выразительно читал лекции («Во время русско-турецкой войны, когда я был ранен чуть пониже спины…») и, когда одна студентка подбежала к его машине и попросила поставить ей «Зачет», он молвил: «Мадмуазель, я вышел из того возраста, когда принимают зачеты в машине». И, конечно, превосходные преподаватели английского – Людмила Алмазова, Сергей Толстой и другие.

Как ни странно, студенческие годы оставили хлипкие воспоминания: постоянный долбеж огромного числа учебных предметов, работа над собой в библиотеках, невыразительные пьянки, отсутствие пленительных красоток и некрасоток (мешала «проблема хаты»), правда, к концу учебы жизнь озарили капустники, которые я организовывал, появились новые друзья. Неуютная, но счастливая жизнь на Твербуле в крохотной комнатушке, снятой у Дмитрия Александровича Сумарокова, актера театра имени Пушкина – бывшего Камерного (там узнал о режиссере Таирове, великой актрисе Коонен, о пьесах Юджина О'Нила и безыдейном «Багровом острове» Булгакова). Первая любовь, болезненная и долгая, блуждания в районе Патриарших, недалеко от дома Берии (однажды видел, как он прогуливался, незаметно отмахивая ладонью от себя охрану). Семья Сумароковых – Мягких: милая и откровенная Татьяна Вениаминовна, ее нежная дочь Таня, не менее нежная внучка Елена имели на меня огромное влияние. Боготворю эту семью истинных интеллигентов, склоняю голову перед памятью почивших!

Смерть Сталина (на похороны не пошел из-за лени и нелюбви к толпе и очередям), признаюсь, что не рыдал от горя, ибо никогда не верил в правдивость процессов 30-х годов. В ноябре 1952 года удалось увидеть живого вождя, вяло спускавшегося с мавзолея, я шел в колонне ликующей молодежи, завершавшей демонстрацию.

Разброд и шатания после разоблачения Хрущевым «культа личности», ожесточенные споры по поводу Сталина, и вновь обретенная, уже по Ленину, вера в коммунизм – счастье человечества. Боже, как я верил в Теорию! Даже видя, что народ вокруг слишком далек от коммунизма, все убеждал себя: правы Маркс и Ленин, все будет хорошо! Неисправимый оптимист. Или дурак.

Попытка личного счастья, поиск Идеала – спутницы жизни а-ля Жорж Санд («когда сей женственный талант бросал перо и фолиант, часы любви бывали сладки – французы так на это падки» – это из институтской стенгазеты), но только покрасивее, искал целеустремленно и чисто, при этом очень уважал отца Сергия за железную волю (пальцы стал рубить в более зрелом возрасте). Записка от сокурсницы: «Я не знаю, Христос ли ты, но единственное, в чем я уверена: я не Магдалина и мне не нужны святые объятия пастора ни в коем случае, будь то пастор из монахов Боккаччо или фанатик, уничтожающий свою плоть. Аминь!» За что? Даже не целовались. Теперь понимаю, что именно за это.

Прощальная выставка Дрезденской галереи, взволновавшая Москву, там спустя многие годы появились полузапрещенные импрессионисты, да и Мадонна с младенцем ослепляла. Встреча с первой женой, красавицей Катей Вишневской, жившей в домике на ул. Огарева (деревянный ангел висел в коммунальной комнате), тогда студенткой Щепкинского театрального училища. Познакомила нас Ада, жена известного художника Владимира Милашевского, он учился у Добужинского, в графике считался непревзойденным. Наши отношения развивались медленно, Катя жила со своим гражданским мужем-актером, а я, холостяк, уже был призван на работу в Финляндию по линии МИДа.

Тусклая практика в отделе печати МИДа, мои статьи в советской печати под псевдонимом с критикой американских корреспондентов, отдел возглавлял Леонид Ильичев, мне он запомнился своим непочтительным отношением к западным корреспондентам. Человек неординарный, бывший моряк, ставший затем грозным секретарем ЦК по идеологическим делам, с его подачи Хрущев громил выставку художников в Манеже. Любил он после загранпоездки собрать отдел и показывать фокусы, натягивая на руки с вытравленной татуировкой какие-то замысловатые ниточки. В отделе печати я сошелся с Сашей Бессмертных, тогда атташе, вымахавшем при Горбачеве в министра иностранных дел СССР. Саша отличался пытливым умом и эрудицией, мы оба искали будущих жен, ходили по гостям, выпивали, но потом пути разошлись. В то время я впервые узрел бывшего министра иностранных дел Вячеслава Молотова, ближайшего соратника Сталина: однажды он по ошибке заглянул в наш кабинет, а в другой раз я, как истинный филер, пошел у него в хвосте от здания МИДа, довел аж до магазина политической книги, что был на нынешнем Камергерском, там Вячеслав Михайлович поинтересовался, имеется ли в продаже советская конституция. Увы, оной не оказалось, он очень вежливо поблагодарил и ретировался. Зачем ему понадобилась конституция? Искал нарушения законности, которую никогда не соблюдал? Но я был поражен скромной фигурой великого человека, идущего запросто по московским улицам, без всякой охраны, словно он простой трудяга, многие его узнавали и, оторопев, изумленно оглядывались, не веря глазам своим.

Но вот распределение в Финляндию, прощай, предыстория, ты оказалась такой короткой, здравствуй, зрелая жизнь, переполненная подвигами на ниве заграничного фронта. Вперед под звуки марша, под музыку Судьбы, сверкните неповторимой улыбкой, сэр, но не застывайте в ней, помня об отскочившей эмали на зубах, вдохните и выдохните воздух!

Я просил своего близкого друга, доктора геологии Игоря Крылова, гения и очень близкого друга еще со времен Куйбышева, посвятить мне венок сонетов, он и написал:

Мой друг, спешу тебе ответить,

Творец, мыслитель и поэт,

Зачем тебе венок сонетов?

Я напишу тебе букет.

Ведь согласись со мной, мой милый,

Что в буче нашей боевой

Венки мы ставим у могилы,

А ты еще – вполне живой.

А коль взглянуть на дело трезво

(Светоний это описал),

Венок придумал Юлий Цезарь:

Он плешь венками прикрывал.

Зачем тебе такие вещи?

Ведь череп твой ничем не блещет!


Череп, действительно, не блещет, но зато какой хвост!

И я исчезаю из предыстории, как Чеширский кот: первым – кончик хвоста, последней – улыбка. До этого она долго парила в воздухе, удивляя Алису: ведь она видела котов без улыбки, но никогда не подозревала, что улыбка может быть без кота.

Улыбка тем временем опускается вниз на грешную землю, прямо между разведкой и литературной жизнью.


С экс-министром иностранных дел СССР Александром Бессмертных и другом, журналистом Юрием Щекочихиным


2

Изучая географию своих перемещений, я отметил, что Судьба готовила меня на роль пламенного революционера. В Киеве перед войной я жил на улице 25-го октября, в Куйбышеве – на Чапаевской, в Москве на улице Литвина-Седого (революционер 1905 года), а потом на Ленинском проспекте, на ул. Готвальда (лидер коммунистов Чехословакии) и в переулке, примыкавшем к Безбожному(!), ныне Протопоповскому – в смене названий вся трагедия России. Впрочем, большевики перенасытили страну своими бессмертными именами, посему вовсе не жалею о переименовании родного Днепропетровска в Днепр, хотя украинских нациков терпеть не могу.

3

Не спеши, мой друг, со временем узнаешь эту тайну.

4

Приехал в Самару на презентацию своей книги в 2013 году, школа процветала, ученики смотрели на меня, как на динозавра, город, конечно, сильно изменился, но только не дороги.

5

Неприлично мало написал я об альма-матер. Все мне кажется, что недоучили, недодали драгоценных знаний. Действительно, вместе с религией вынули из головы и часть искусства, и крупных философов (где Бердяев? Ильин? Флоренский? И другие, гордость наша?), забили башку Великой Теорией, которую жевал почти всю жизнь. До сих пор не усекаю разницы между абсолютной и относительной истиной, а в обнищаниях пролетариата совсем запутался. Но разве Институт виноват? Все определяла Системка, bloody system, с нее и спрос!

Вариант шедевра

Подняться наверх