Читать книгу Вариант шедевра - Михаил Любимов - Страница 5

Глава третья
Моя жизнь в искусстве, без которого разведка чахнет, ведь все мы, шпионы, в душе клоуны и трагики

Оглавление

Силы такой не найти, которая б вытрясла из нас, россиян, губительную склонность к искусствам: ни тифозная вошь, ни уездные кисельные грязи по щиколотку, ни бессортирье, ни война, ни революция, ни пустое брюхо.

Анатолий Мариенгоф

Начать бы так: жили мы в Куйбышеве напротив оперного театра, и сей художественный факт мажорным отпечатком лег на мое нежное, еще не испорченное подрывной деятельностью сердце.

И поставить точку.

Или, на худой конец, добавить, что оперный театр располагался на просторной, как вся страна, площади, недалеко от памятника большому любителю искусства Василию Ивановичу Чапаеву, в театре иногда проводились и молодежные вечера с танцами, где фигуранту однажды из-за девушки чуть не начистили физиономию, и только резвые ноги уберегли от позорных синяков.

Уже в детстве неугомонные родители, жаждавшие вырастить вундеркинда, напустили на меня полчища изящных муз. Особенно старался отец, всю жизнь из своего Смерша с завистью поглядывавший на недосягаемый Парнас. До революции он получил неплохую закваску в церковно-приходской школе, пел в церковном хоре, любил исполнять в кругу друзей оперные арии, обладая превосходных тенором, а иногда после рюмки брал гитару и ударялся в мещанские и цыганские романсы. Естественно, папа плотно дружил с актерами, особенно с хорошенькими и певучими актрисами.

Первое мое серьезное приобщение к трем грациям состоялось в дни эвакуации в Ташкенте, когда мама приставила ко мне, первокласснику, учительницу немецкого, заставившую выучить наизусть «Лесного царя» Гете. Немецкий язык я возненавидел сразу и учил лишь в надежде оказаться за линией фронта у партизан. Несколько лет подряд я читал этот шедевр ошеломленным моей эрудицией взрослым, декламировал, торжественно встав на стул, – они до слез умилялись и пачкали мои гордые щеки поцелуями. После войны, уже в Львове, желание вылепить из меня маленького лорда Фаунтлероя не потухло: не успел я с помощью изощренных трюков выжить учительницу немецкого, как в семье возникло трофейное пианино, и я попал в лапы худосочной и педантичной музыкантши, замучившей меня упражнениями Черни. Коряво бухали в клавиши робкие пальцы, и охватывала муть. Наконец от Черни мы доползли до знаменитого вальса из «Фауста» – это был апогей. Однако я был настойчив, и ненавистную пианистку тоже удалось выжить, после чего моя душа успокоилась и основательно застряла на бренчании душераздирающих романсов типа: «Ах, шарабан мой, американка, а я девчонка и шарлатанка!»

Отец с меня не слезал, страсть как хотел привить мне любовь к прекрасному. Водил в обожаемую им оперу, для страховки приобщил и к оперетте. Обливаясь слезами и кровью, я прошел по всем гвоздям мирового репертуара от Кальмана до «Великой дружбы» Мурадели, осужденной товарищем Ждановым, ходили мы в оперу почти еженедельно, что закрепило во мне устойчивое отвращение к жанру[14]. Образовавшийся вакуум уже в Куйбышеве, куда перевели отца (там я пошел в восьмой класс), заполнила в моем сердце лукавая Мельпомена, ею увлекся я самозабвенно. Особенно блистал в образе дряхлого старца Крутицкого из «Мудреца» Островского: шаркал, хватался за бока, хромал, ронял челюсть, трясся, хрипел, шамкал, а школьный зал захлебывался от хохота, смотря на кривлявшегося идиота шестнадцати лет от роду. Но себя я обрел в ролях фашистов, когда нужно было допрашивать, брызжа от злобы слюной. Как известно, на это простые советские люди отвечали ледяным молчанием, доводя гадов до истерики, либо смело плевали в харю оккупантам, причем копили слюну, старались плюнуть огромной порцией и попасть непременно в глаза (один раз я на несколько секунд ослеп). В таком же ключе я играл и американских полковников, правда, они не пытали, а больше рассуждали о судьбах мира и торговали нижним бельем, популярным у малосознательного населения.

Не удивительно, что спустя тридцать лет мой приятель режиссер Алексей Салтыков попробовал меня на роль немецкого коменданта новгородского Кремля в фильме «Господин Великий Новгород». Ликом моим режиссер остался доволен: физиономия излучала презрение к трудовому народу, прусские сытость, тупость и природную агрессивность. Олег Стриженов, игравший нашего секретаря обкома, долго и задумчиво разглядывал меня в немецкой форме и грустно бросил: «Неплохо!» Дмитрий Балашов, крупный русский писатель, игравший художника, которого я допрашивал, как оказалось, когда-то закончил театральный вуз и блистал своим актерским талантом.

Съемки происходили в сложных условиях: камера не брала стоявший слишком низко письменный стол, который пришлось поставить на кирпичи. Салтыков предупредил, что мы должны думать о том, чтобы не задеть случайно стол и не сбить его на пол. Неудивительно, что когда настала пора раскрыть рот, я думал о столе (а тут еще юпитеры и масса любопытных!) и никак не мог вспомнить элементарный текст: «Здравствуйте. Садитесь. Будете говорить или нет?» Провал был полный. К счастью, утешила какая-то кудрявая седая дама с горящими глазами, попросив у меня автограф в свой паспорт (другой бумажки у нее не нашлось). Она заверила, что никогда в жизни не видела таких добрых и симпатичных эсэсовцев, это, по ее мнению, доводило роль до невиданных глубин.

Музы играли мною, как любимой куклой: поселили в одном доме с актерами на Тверском бульваре, научили писать лирические стишки девушкам и даже приобщили к делам живописным: институтский друг затащил меня в тогдашний «Гранд-отель» и таинственно отвел за угол ресторанного зала, там в толстой золоченой раме призывно развалилась обнаженная дама, нечто в стиле Буше. Я вспыхнул от смущения, почувствовав себя как мальчик, которого опытный сутенер затащил в публичный дом. Нравы тогда были чистые, и вид голого тела общественная мораль редко допускала.

Гораздо серьезнее искусство вторглось в мою жизнь, когда, поступив в разведку, я решил жениться на актрисе Театра транспорта Кате Вишневской, более того, на дочке актрисы и художника – печальная весть для отдела кадров, где богема доверием никогда не пользовалась из-за ненадежности и непредсказуемости. Размотка биографии моей жены вскрыла жуткую историю захвата тещи немцами во время гастролей фронтовой бригады театра Красной Армии и отсылки ее на работы в Германию. На этом прегрешения тещи не закончились, и вместо того, чтобы убить Гитлера или, по крайней мере, взорвать Унтер-ден-Линден, она влюбилась в пленного француза и вместе с ним дерзко бежала во Францию, в город Нант. У кадровика КГБ от ужаса шевелились уши, когда он уточнял у меня нюансы романа (француз, к несчастью, был женат, так что к политической неблагонадежности примешивалась аморалка). Впрочем, теща сразу же после войны вырвалась из полюбившейся Франции на родину, воссоединилась с мамой и дочкой, прошла через фильтры бдительных органов, однако из театра Советской Армии была изгнана в русский драматический театр в Лиепае, затем в Вильнюсе, где долго работала и даже получила «заслуженную Литовской ССР»[15].

Не говорю уже о том, что родом дворяне Вишневские от сербского авантюриста Теодора, близкого к сподвижнику Петра Великого Савве Рагузинскому. Теодор вступил в русскую армию и снабжал армию и Петра превосходным токаем, до которого тот был горазд, на этом весьма и весьма разбогател. Полковник Вишневский пользовался расположением будущей государыни Елизаветы Петровны (даже вместе коллективно мылись в бане(!), это доказано письмами), именно он представил ей провинциального церковного певчего Лешку Розума, ставшего фаворитом будущей императрицы, графом Разумовским. Добавим, что любовница и потом морганатическая жена императора Александра II Екатерина Долгорукая, светлейшая княгиня Юрьевская, родилась в браке богатой помещицы Вишневской и обедневшего князя Долгорукого (из рода Рюриковичей!), у них в полтавском имении иногда гостил сам император, там он и влюбился в дочку. Взял под свое покровительство и ее, и других детей, в Петербурге проходили тайные страстные свидания, от царя она родила двоих детей и шел разговор даже о ее коронации. Однако Александра зверски убили в 1881 году, и Катрин эмигрировала с детьми во Францию, до революции предводитель киевского дворянства Гавриил Вишневский наезжал к ней в Ниццу с подарками в виде банок с домашним вареньем.

Просто счастье, что мой отдел кадров не докопался до этих компрометирующих деталей!

Чтобы потом не утопить себя в омуте с родственниками, покончу с ними сейчас.

Саша у меня образцовый сын, я его нежно люблю и горжусь его местом в российской жизни. Его жена Наташа – умна, экзотична и обязательна. Опытная переводчица с японского, на боевом счету труды Мураками. Легендарный дед Наташи – Цезарь Куников, Герой Советского Союза, погибший во время высадки на Малой Земле. Вдова Куникова, бабушка Наташи, вышла замуж за его друга и соратника адмирала Георгия Холостякова, его имя значится на стеле в центре Вены (командующий Дунайской флотилией во время штурма), мундир адмирала не умещал всех орденов, из-за этих регалий они оба и погибли, зарубленные прямо на квартире гнусными ворами.

О внуках пока помалкиваю, но осмелюсь перечислить: Екатерина, уже актриса, Кирилл, Константин, Олег. Все они учатся и деда принципиально не читают.

И правильно! Плохие читатели становятся великими писателями.

Все перипетии тещиной жизни подмочили мою незапятнанную биографию и несколько затемнили проспекты грядущей карьеры. Это меня изрядно огорчало, однако любовь, пути которой, как известно мне было уже тогда, усыпаны цветами и политы кровью, оказалась сильнее желания возглавить всю разведку лет в тридцать пять (сорокалетние тогда казались глубокими стариками). В течение многих лет, заполняя в очередной раз анкеты, я с глухой тоской писал о грехопадениях тещи Елены Ивановны, она всегда радостно хохотала, услышав об этом, и обещала черкнуть письмецо своему другу в Нант. От этой шутки меня бросало в дрожь, ибо вся заграничная почта перлюстрировалась, на тещу, по моей прикидке, держали толстое дело, и не было никакой гарантии, что КГБ не решит, что она – связная в моих тайных сношениях с французской разведкой.

Но звезды благоприятствовали мне, подвиги чекиста-папы намного (не знаю, на сколько) перевесили смертные грехи тещи.

Уже в Москве мне следовало выдумать «легенду», не упал же я в МИД СССР с ясного неба? Жизнь учила, что легенду всегда нужно ковать самому, не полагаясь ни на МИД, ни на КГБ, ни на черта, самому писать свой автопортрет, самому окружать его значительными и мелкими фигурами, самому придумывать эпизоды из якобы взаправдашней жизни. Жизнь текла сама по себе, мы частенько бывали с Катей в ресторане ВТО на Горького, позже сгоревшем, там за знаменитыми биточками по-климовски забывалась принадлежность к Бдящему Оку. Об этом, правда, помнил швейцар, который поэтому и пускал: ведь давать рубли было жалко, приходилось делать государственно-озабоченную физиономию и многозначительно показывать краешек красного удостоверения, действовавшего как «Сезам, откройся». Детские игры по сравнению с великими маневрами моего друга, потом генерала Александра Иванова, который входил в азербайджанский ресторан «Баку» с вопросом, не звонил ли ему еще первый секретарь азербайджанского обкома Гейдар Алиев (тут же в набитом битком ресторане предоставляли лучший столик), и легко мог сесть в ожидавшую кого-то правительственную «Чайку» со словами: «Хозяин просил передать, чтобы ты нас подкинул!»… Вот это разведка, commedia dell'arte, куда мне до таких высот!

Но озарения бывали и у меня, так, в 1965 году уже опытный ас и лондонский денди вместе с близким другом из МИДа Володей Васильевым карабкался, словно на Эверест, на последний этаж гостиницы «Москва», где пировали искомые звезды международного кинофестиваля, в частности, Наташа Фатеева, которая вскружила мою несчастную голову. Первые три кордона прошли по Володиному удостоверению («Нас там ждет венгерский пресс-атташе…»), но на последнем этаже были категорически отвергнуты стражем: «Никуда я вас не пущу без специального пропуска! Тут же сам Аверелл Гарриман, бывший посол США!» Тут и проявилась находчивость: я взял служивого под локоть, отвел в сторону и чуть зловеще, приглушенным шепотом (не дай Бог, услышит Гарриман) прошептал: «Кстати, о господине Гарримане…» – и поднес к его глазам сафьяновую книжицу. У цербера опустилась челюсть, будто по поручению председателя КГБ я передавал яд для американского посла: «Так бы вы сразу и сказали…» – и мы, осчастливленные, проследовали в райские кущи, завертелись меж белоснежных улыбок в дыму редких тогда американских сигарет, там сидела она, о, Она! «Я на тебя гляжу в упор, на взгляд твой, синий и осенний, так крокодилы разговор ведут в искусственном бассейне».

Пою тебя, магическое кагэбэвское удостоверение, ты не раз выручало меня и в искусстве, и в суровых буднях, выхватывало прямо из лап ГАИ и несло по жизни как птица-тройка, оберегая и лелея. Мягкое и нежное на ощупь, словно верный пес, с фотографией в военной форме, которую никогда в жизни не носил. Съемки производились в клубе Железного Феликса на улице его же имени, там фотограф давал напрокат пахнувший прокисшими подмышками, заношенный мундир, накладывал на плечи соответствующие погоны, щелкал… получалась перепуганная белуга с остекленевшими глазами. Слава тебе, книженция, ты спасала в пикантнейших ситуациях, ты вгоняла в дрожь, когда терялась, ты впрыскивала радость, когда вдруг находилась, ты делала вежливыми директоров станций ТО и начальников ЖЭКов, ты превращала в саму любезность суровых партайгеноссе, и даже обои в страшные дни капремонта клеили тщательно и аккуратно именно благодаря твоему обаянию…

Разве это не жизнь в искусстве?

Галерея Тейт. Великолепные Стэнли Спенсер и Генри Мур. У Спенсера толстая золоченая рама, за которую можно сунуть маленький контейнер. Пожалуй, опасно, охрана смотрит, а вот на скульптуры Генри Мура внимания не обращают – такие махины не увести – интересно, это бронза или какой-то особый сплав и прилипнет ли к заднице этого бронтозавра магнитный контейнер? Потрясающий Гейнсборо в Кенвуд-Хаусе прямо на лаунах Хемстед-Хита, народу мало, недалеко ресторанчик, этот зеленый массив превосходен для тайников и разного рода сигналов. Правда, с агентами встречаться рискованно: совсем недалеко советское торгпредство, не обделенное, естественно, вниманием контрразведки, можно легко напороться и на наружника, и на сослуживца, выкатившего дитя в коляске на прогулку.

В пабе «Чеширский сыр» на Стрэнде (не путать с любимым Чеширским Котом) работать можно только с официальными связями, ибо он забит журналистами с Флит-стрит, но, если припрет любовь к искусству, можно пройти в соседний дворик, где жил великий остроумец доктор Джонсон, там, между прочим, легко найти место для бросового тайника, контейнер, скажем, коробок из-под спичек. Лондонские театры старомодны, сидеть всегда тяжко, ряды узки, немеют ноги, для разведки театры малопригодны, разве что вонючие сортиры, куда стоит в очереди такая же ср… интеллигенция? Моментальная передача в сортире. Возможно, но только во время спектакля, когда сортиры пустуют.

Лучший Лондон создан Кристофером Реном, в соборе Святого Павла можно установить визуальный контакт с агентом, а потом пройти в ресторанчик на набережной, Бромтонская оратория с разными скульптурными ансамблями идеальна для тайников. Библиотека Лондонского музея весьма подходит для встречи с агентами, в двухэтажном книжном магазинчике на Беркли-сквер приятно обменяться информацией, роясь в антикварных фолиантах на полках. Проверяться от слежки можно и в Национальной галерее, и даже в переполненном народом шикарном магазине «Хэрродс», для этого нужно знать расположение боковых лестниц, и наружнику, если он не хочет потерять вожделенный объект, придется переть, задыхаясь, следом (в магазине масса выходов, которые трудно заблокировать).

14

Поразительно, но к семидесяти годам у меня вдруг появилась страсть к опере. С чего бы это? Движение к младенчеству? Особенно полюбил я Вагнера и мечтаю с цветами приехать на фестиваль в его имении Байрат.

15

Уже в годы свободы печати я составил толстый фолиант, где бриллиантом сияли интереснейшие мемуары Елены Вишневской, поскромнее зарисовки Николая Лескова о некоторых экстравагантных представителях этой династии, ну и мой скромный опус.

Вариант шедевра

Подняться наверх