Читать книгу Спор о Платоне. Круг Штефана Георге и немецкий университет - Михаил Маяцкий - Страница 8
IL У истоков георгеанской платонолатрии (1910–1913)
2. Платон и Георге: священный альянс (против Виламовица?)
ОглавлениеВ 1910 году начинает выходить новый печатный орган Круга – «Ежегодник за духовное движение» [ «Jahrbuch für Geistige Bewegung»]. Он носил совершенно иной, по сравнению с «Листками за искусство», характер[79]. Если «Листки» были целиком посвящены творчеству (преимущественно поэтическому), то «Ежегодник» – осмыслению творчества, будь то свое или чужое, осмыслению, которое должно было перерасти в критику самой эпохи. Отличаясь принципиально по жанру, «Ежегодник» логически преемствовал «Листкам» в смысле «эстетической коммуницации»: если «Листки» отбирали-создавали аудиторию, черпая из нее отчасти и авторов, то «Ежегодник» уже знает, к кому обращается. Первый том вышел в феврале-марте 1910 года под редакцией Фридриха Гундольфа и Фридриха Вольтерса, двух влиятельнейших соратников-антиподов.
В высшей степени примечательно, что в первом томе этого критического и теоретического органа печатается статья, содержащая лаконичную, почти эмбриональную программу будущего культа Платона и одновременно следующей, платоновской фазы истории самого Круга Георге. Обширная – более чем 50-страничная – статья Курта Хильдебрандта[80] «Эллада и Виламовиц (к этосу трагедии)»[81] носит полемический характер[82] и направлена против Ульриха Виламовица-Мёллендорфа (1848–1931), крупнейшего мэтра (одновременно высшего авторитета и наивлиятельнейшего бонзы) тогдашнего антиковедения. Поскольку георгеанцы претендовали не на вклад в академическое знание, а на его пересмотр, услышана и замечена эта претензия могла быть только через громкую критику какого-нибудь столпа «старой» науки. Виламовиц-Мёллендорф был идеальной мишенью – не только благодаря центральному статусу этого ученого в Altertumswissenschaften (основанных им на основе тесной интеграции классической филологии, археологии и древней истории), но и прежде всего потому, что направляя критику именно на него, Круг Георге как бы продолжал полемику между Ницше и Виламовицем[83], иначе говоря, вписывался в традицию критики академической науки[84]. Характер мести этой критике придавала некоторая ее зеркальная аналогия с нападками Виламовица на Ницше: предпринявший тогда эти атаки Виламовиц, молодой аспирант проф. Морица Хаупта, был такой же никому не известной величиной, как в 1910 году Хильдебрандт (за исключением того, что тот был дипломированным классическим филологом)[85].
Но бесспорным кандидатом на место антигероя Круга Георге Виламовиц был и по другой причине: он начал конфликт с Кругом Георге. У статьи была своя предыстория: в 1898–1999 годах Виламовиц написал три пародии на Штефана Георге[86]. Он действительно много и успешно версифицировал и пародировал на греческом, латинском и немецком языках, чем, разумеется, отличался от большинства классических филологов. В данном случае, впрочем, мы имеем дело не с самыми удачными образцами его творчества: при всей своей оскорбительности, они довольно плоски, но, главное, совершенно не пародийны, так как плохо имитируют стиль пародируемого. Впрочем, оставим немцам и германистам судить об их качестве.
Пародии на Георге относятся к самому началу берлинского – и последнего – периода деятельности Виламовица. В 1897 году Виламовиц-Мёллендорф, занимавший профессорский пост в Гёттингене, под давлением влиятельного чиновника прусского министерства культуры Фридриха Альтхоффа[87] и не без сопротивления[88] принял приглашение в Берлинский университет. Он поселился в Вестэнде, поближе к природе, и оказался неподалеку, в частности, от дома семьи художников Лепсиус, известный салон которых они с супругой стали посещать. В тот же дом приходил с чтением своих стихов и Штефан Георге. Вряд ли стоит искать иных причин их заведомой взаимной враждебности, чем непримиримая критика Виламовицем Ницше и открытая преемственность с Ницше, которую провозглашали георгеанцы[89]. С поэзией Георге Виламовица познакомил берлинский коллега Ричард Мориц Мейер (1860–1914), который был, кстати, первым германистом, написавшим о Георге и его соратниках по «Листкам»[90]. Несмотря на пародии, хозяйка салона Забине Лепсиус (Грэф), женщина независимая и открытая, пыталась свести лично Георге и Виламовица[91] и окончательно отказалась от этой идеи лишь после выхода статьи Хильдебрандта 1910 года. По меньшей мере, одна пародия (заканчивающаяся словами «das Mausegrau der Impotenz», «мышиная серость бессилия») стала быстро известной георгеанцам. Вероятно, в частности, что она была зачитана между 1899 и 1901 годами в доме юриста и журналиста Фридриха Дернбурга. Хозяин дома попытался спасти положение, сказав: «Однако господа! Если Виламовиц позволяет себе пародировать Софокла, отчего бы ему не пародировать и Георге!»[92] Под пародированием Софокла имелись в виду попытки его переводить: первый из четырех томов греческих трагиков в переводе Виламовица вышел как раз в 1899 году.
Автор статьи, Курт Хильдебрандт, впервые встретился с Георге в ноябре 1905 года и к 1910 году вошел в число самых активных членов Круга. Он родился в 1881 году во Флоренции во влиятельной пасторской семье и жил в Марк Бранденбурге. Получил хорошее классическое гимназическое образование, затем учился медицине и философии в Геттингене, Женеве, Мюнхене и Берлине. Защитил докторскую диссертацию по медицине в 1906 году. Работал в психбольнице, а в 1910 году стал главврачом психиатрической больницы Dalldorf в берлинском пригороде Витенау Позднее, в 1921 году стал доктором философии в Марбурге. С 1928 года преподавал философию в Берлине (пост получить было непросто как раз из-за вражды с Виламовицем, и потребовалось вмешательство министра культуры Беккера. Но об этом позже).
Нам неизвестно, был ли сформулирован заказ на статью Хильдебрандту самим Георге или, например, редакторами «Ежегодника», и, если да, в какой форме. Рукопись члены Круга Георге читали уже в январе 1909 года (в том числе и вслух, в присутствии Мастера). Хотя Платону здесь уделено и немного места, зато сказанное ёмко предвосхищает последующее. Объектом критического разбора здесь становятся не ученые труды Виламовица, а его переводы трагиков, предисловия к ним и его большая статья в серии «Kultur der Gegenwart»[93]. Виламовиц стремится сделать греческую трагедию доступной современному читателю за счет сокращения разделяющей их дистанции, и именно это приближение трагедии к вкусам сегодняшнего культурного обывателя и ставит ему в упрек Хильдебрандт. Виламовиц говорит сам: «Мой перевод хочет быть по крайней мере столь же понятным, как был понятным афинянам оригинал; а по возможности еще понятнее»[94]. Хильдебрандт так комментирует эту цель Виламовица:
Ну, нужно только знать современную публику, чтобы к ней успешно применить метод легкой понятности: всякому изначальному образу будет соответствовать избитый и быстро схватываемый, выражению героического величия – мещанская добродетель, ужасающему грому – сюсюкание, всему терпкому и мощному – умеренность. […] И как приятственно становится филистеру, когда ему говорят, что и гордые греки были людьми, которые мучились теми же повседневными банальностями, что и мы, только были менее просвещенными. Тогда можно не без удовольствия признать, что тем, о чем эти язычники лишь догадывались, мы обладаем в полной мере (66–67).
Подобное отношение к трагедии и к Греции Хильдебрандт считает кощунственным (frevel, frevelhaft и менее тяжелое frivolität[95] – частые слова в статье). Автор чувствует себя обязанным отреагировать на такое уплощение великого особенно потому, что оно исходит от признанного авторитета в науке, причем в науке не точной (в которой еще можно восхищаться открытиями ученого и закрывать глаза на его мировоззрение), а гуманитарной, к тому же филологии (108). В полном сознании своей провокационности Хильдебрандт многократно крайне позитивно ссылается на Ницше (по крайней мере, один раз (71) давая понять, что враждебность к тому Виламовица ему известна) и несколько раз на Роде.
Виламовицу автор отказывает в близости как к искусству, так и к философии (77; «абсолютно плосок он тогда, когда принимается философствовать; абсолютно банален, когда складывает стихи; и абсолютно нехудожествен, когда адресуется не к ученым, а к неиспорченной публике, с тем, чтобы обратить ее к искусству» (116); «… ему не хватает чистого глаза созерцателя» (ПО); от него исходит «убийственное дыхание банального» (102). Он все меряет своим убогим аршином: «Он поклоняется в древности только тому, что может себе там представить его собственная сущность» (109). Трагический героизм, например Эдипа, Виламовиц превращает в чувство вины и раскаяние. Хильдебрандт пишет по этому поводу: «Я не знаю, как извинить эти искажения, если только не свести все пороки перевода к той откровенной враждебности, которая запрещает благонамеренному бюргеру всякий доступ к рыцарскому взгляду на жизнь, к титаническому своеволию и к мистической глубине трагического искусства» (100). С особенным презрением относится Хильдебрандт к толкованию цели трагедии как «умиротворения человеческой души» (87, 91, 94).
В центре конфликта оказывается проблема дистанции[96]. Виламовиц ищет доступа, тогда как Хильдебрандт, напротив, подчеркивает недосягаемость образца. По мнению именитого филолога, предмет дан нам в сохраненных традицией оригиналах, которые – при условии соответствующих знаний – позволяют непосредственный к нему доступ. Для Хильдебрандта же речь идет не об абы каком предмете, а о классической античности, вечном и недосягаемом образце, поэтому принципом отношения к нему может быть только почтение-почитание [ehrfurcht][97], почтительная дистанция. Виламовиц-Мёллендорф считает необходимым опосредование: основываясь на своем знании, специалист растолковывает предмет любознательным неспециалистам, опираясь на их опыт и вкус, приводя аналогии из их собственного культурного обихода. Нет ничего более далекого от культурного проекта Круга Георге. Подспорьем в понимании высоких древних образцов может служить нам далеко не всё в настоящем, а, напротив, лишь очень немногое – как раз то, что на них равняется. У вопроса о дистанции оказывается историософская подоплека. Согласно антимодернистской модели Круга Георге, сама история, историческое развитие имеет тенденцию удаляться от вечных образцов не только во времени, но и сущностно. Уверенное в своем историческом преимуществе Новое время есть один и сплошной упадок. Для Виламовица же (каким бы консерватором в политике он ни был) ничего фатально-страшного в Новое время не произошло: знание накапливалось, наука пошла дальше и проч. Хильдебрандт утверждает, что сегодня чувствительность к вечным древним образцам можно воспитать в себе только вопреки нашему времени, сопротивляясь ему, ибо цивилизационно мы удаляемся от них. Вместо попыток приблизить древних к нам Хильдебрандт и его соратники утверждают необходимость и – по крайней мере для некоторых, – возможность нашего приближения-восхождения к ним.
Закроем глаза на явные преувеличения (например, Виламовиц никогда, «niemals», не учитывает стилистические характеристики и частотность переводимых слов (72) или «вкус Виламовица стоит ниже средней мерки простого любителя искусства» (101)). Остается все же главный перегиб: утверждение, что понимание трагического под силу только искусству (85). Не случайно внутренней чуждости Виламовица миру классического грека, которую не исправить гигантской образованностью, Хильдебрандт противопоставляет в качестве идеала тот «священный союз с греческим», который заключил Гёльдерлин (100). Тема необходимости пытаться достичь конгениальности языка толкования языку оригинала постоянно присутствует в текстах Круга Георге. Ученый предает объект чтения и изучения, когда переходит на свой академически-канцелярский жаргон, волей или неволей полагая его более адекватным, чем язык объекта. Платоноведческие труды Круга, как и все его Geist-Bücher – монументальные биографии великих личностей-«гештальтов», – и должны были явить собой в этом отношении альтернативу академизму.
Какая же платоноведческая программа вычитывается из статьи 1910 года?
Во введении к своему переводу трагедий Виламовиц излагает или резюмирует их полунаучной, в частности психологизирующей, прозой своего века, за что удостаивается иронии рецензента: «Поэт во всей своей неуклюжести, конечно, не смог сказать обо всех этих психологических и моральных тонкостях, и он только рад, что переводчик так проницательно заполняет эти пробелы» (80). При чтении этой «остроты» невозможно не подумать о будущих платонологических сочинениях георгеанцев, и Хильдебрандта не в последнюю очередь, которые изрядно помогли Платону сказать то, для чего у него не хватило слов.
Платон появляется уже в первой фразе статьи, которая призывает измерять культуру [Bildung] отдельного индивида гётевской мерой «Вильгельма Мейстера», а культуру совокупной духовной империи [des gesamten geistigen reiches] – «Платоновой мерой философски одушевленного государства» (64). Как и с трагиками, внутренняя чуждость Платону с неизбежностью мешает Виламовицу понять его:
Более поздние мыслители ближе к его пониманию, но там, где мыслителя можно понять только силами всей души, как в случае с Платоном, там он опять пасует. Он с воодушевлением его хвалит и способен сказать о нем немало справедливого. И все же в сущности он видит в нем ученого, – жрец и поэт, равно как и воспитатель, остались ему чужды. […] Едва ли нуждается в доказательствах, что для понимания Платона Виламовицу не хватает основ [die grundlagen] (110–111).
Переходя от деклараций к упрекам по существу, Хильдебрандт цитирует: «Он [то есть Виламовиц] говорит о диалогах: "Их стиль в определенной степени и не стиль вовсе (!), поскольку он все время меняется". (!) Классический филолог, который к тому же рядится судьей искусства, путает стиль и шаблон» (111). Его признание за Платоном божественности входит в противоречие с развязной манерой давать ему советы:
«Правильнее всего ему было бы здесь перейти к трактату [zur lehrschrift]. Ведь во время его руководства школой наверняка возникала необходимость не просто опровергать или поэтически играть, но и связно излагать свои серьезные мысли. Но он так решительно определил форму беседы, расследования вместо доктрины как единственно правомочную, что уже не мог от нее отойти, [и далее: ] Он не сумел освободиться от поэзии». Тут нам Виламовиц открыл плачевную участь философа: лучшие зрелые годы он растратил на поэтические забавы, серьезности-то ему и не хватило, а когда он это понял, вернуться уже не смог, потому что всё преждевременно решил наперед. Мелочный и трусливый, он не нашел мужества изменить программу хотя бы только внешней формы и создать произведение, которое бы современный филолог признал за полноценное (111–112).
Сознавая, что он здесь касается вековечной проблемы платоновского диалогизма, Хильдебрандт признает, впрочем, что обвинять в такой фривольности одного только Виламовица было бы несправедливо: «такая амузическая тенденция» была вообще свойственна старым поколениям филологов. Виламовицу обидно за, несомненно, горячо любимого им Платона[98], но делать нечего: «… горько признать, но Платон сам этого хотел: даже солнце своей науки он предъявляет лишь (!) в пестром блеске диалога» (114).
Если в согласии с тенденцией Виламовица Аристотель стоит выше Платона, то Хильдебрандт провозглашает (переходя на особо торжественный тон, который затем станет для платоников-георгеанцев обычным), что Аристотель господствует лишь в сфере знания (несомненно, наивысшем, согласно Виламовицу), «тогда как империя Платона обширнее, она безгранична. Он хочет созерцать мир, но более того, он строит его по своему образцу. Любовь к прекрасному и стремление создавать прекрасное сливаются у него в один Эрос. Жрецу и поэту, царю в империи душ и творцу [нового] мира, – что ему случайное знание?» (112).
И нападающий, и объект нападок возводят свои педагогические устремления к платоновской модели. Поэтому спор носит характер не только вражды, но и соревнования, конкуренции. Как пишет современный исследователь,
«Ежегодник» ищет спора с Виламовицем, чтобы на фоне неоспоримого авторитета четче оттенить свой антипроект. Но этот антипод удачно выбран и со «стратегической» точки зрения конкуренции в научном поле. […] И в политических, и в культурно-философских оценках между ними наблюдается масса совпадений: от идеи элиты, основывающейся на Платоне, через антидемократизм до антикапиталистического ресентимента[99].
И для рецензируемого, и для рецензента бесспорно одно: и трагики, и вся античность – не самоцель. Вся суть – в воспитании. Переводческая максима, которой руководствуется Виламовиц – делать перевод, по меньшей мере, столь же понятным, каким был оригинал, – ясно указывает на его просветительский этос. Само собой разумеется, что для достижения этой цели нужно апеллировать к знакомому и поступиться некоторыми тонкостями. Против такой сделки ополчается Хильдебрандт: «Образования можно ожидать только от строгих требований, а по мне – так даже от эксклюзивности» (70). В союзники против «тяги разжижать образование, чтобы его расширять», снова берется Ницше (71). Однако воспитательная концепция у Виламовица, к ужасу рецензента, тоже опирается на Платона: «Было бы праздным делом сравнивать Виламовица как воспитателя с замыслами Платона, но Виламовиц сам утверждает о себе, что понимает свое академическое поприще в смысле платоновской Академии» (113). Разумеется, он толкует ее, скорее, как место для корпения и потения, воспевая – по-мещански – благородство интеллектуальной подёнщины. «Конечно, Платон всегда стремился к высшему познанию, но он жаждет узрения вечных идей, а не умножения знания» (113). В основе воспитания по Виламовицу лежит мелкий научный труд, а для Платона (а с ним и Гёте) – почтение [ehrfurcht], которое станет одним из самых центральных понятий в идеологии Круга Георге. Поэтому, что бы ни мнил Виламовиц, не он представляет в современности то, чем был для античности Платон. Виламовиц глух не только к классической древности, но и «к тому современному великому движению, что изо всех сил сражается против уплощения и обездушения жизни». Хильдебрандт имеет в виду, конечно, «Листки», авторов и читателей нового поэтического призыва. Первая волна этого движения называлась романтизм (не путать с тщедушным омонимом, но об этом подробнее в двух последующих номерах «Ежегодника»): «Для Эллады это движение можно резюмировать именем Платона, для нашего времени, чтобы назвать лишь одну линию этого движения, именами Гёте, Шопенгауэра, Ницше и Георге. Эти четверо, как и Платон, – противники бездеятельного, растекающегося, безграничного в романтике и все же движимы всей душевной и духовной силой романтики» (115).
Нетрудно представить себе реакцию Виламовица-Мёллендорфа[100]. Для него эти нападки не были вовсе неожиданны, но, напротив, имели отчетливый привкус déjà-vu. В том же 1910 году (и, вероятно, параллельно и независимо от статьи Хильдебрандта) Виламовиц (с соавтором) бросил шпильку в «сегодняшних эстетов, заклятых врагов науки, от плодов [Abhub] которой они всё же живут»[101]. Примечательно, что молодой рецензент критикует Виламовица с позиций архаизирующих: от имени определенной части молодого поколения ему ставится в упрек чрезмерная податливость общему процессу, слишком явное рвение, с которым он применяется к подлости прогрессивно-просветительской идеологии. Действительно, те, кто знает Виламовица только по его спору с Ницше, могут считать его научным консерватором. Однако в историю науки он вошел не просто как выдающийся классический филолог, но и как великий реформатор своей дисциплины. В целом именно ему мы обязаны тесной синергией филологии, археологии и древней истории, слившихся институционально в единый комплекс Altertumswissenschaften. Старая наука ставила на красивое. Начиная с Дройзена, в исторической науке возвышенное стало высмеиваться и изгоняться, трезвость и прозаизм утвердились в качестве канона и нормы. Теперь, если ученому и надо было возвышаться, то лишь чтобы лучше дистанцироваться от возможной красоты предмета. Естественно поэтому георгеанская критика с высоты 'новой науки' представлялась самому Виламовицу запоздалым возвратом устаревшей и преодоленной, в том числе и при его активном участии, позиции. Потери были не только вероятны, но и запрограммированы. Исследователь так резюмирует конфликт: «Там, где Круг Георге ставил на наивное воспроизведение и продолжение безмерного [des Gewaltigen], на пафос, эмоцию, на эмфазу, историзирующий проект Виламовица ведет к дезэмфатизации, которая была призвана окончательно примирить катастрофическое сознание полуобразованной публики с ее серым существованием»[102].
Если академический мир, не говоря уже о самом рецензируемом, не снизошли до публичной реакции, то связанные с университетами собратья по Кругу не только с большим энтузиазмом одобрили и ободрили дебют молодого психиатра, но и охотно сообщали о докатившейся до них реакции. Прячась за деланное возмущение, некоторые скрытые оппоненты Виламовица на кафедрах были рады атаке прежде всего потому, что абсолютно доминирующее место, занимаемое им в тогдашней науке, исключало какую бы то ни было серьезную его критику изнутри цеха. Фридрих Гундольф пишет Хильдебрандту в начале 1910 года: «Ваша Эллада и Виламовиц вызывает, насколько до меня доходят "голоса", всеобщее одобрение и воспринимается как неоспоримая и во многом уничтожительная. Многие радуются, что это выражено и написано: и это самое важное: что из ощущения получилось знание, из атмосферы – образ [eine Gestalt]»[103]. Затем, 29 июня того же 1910 года:
Ваша Эллада и Вилам продолжает вызывать волнения в научных кругах – пару дней назад я нашел в бернском «Bund» цитату из сокращенной версии из Grenzboten […]. В базельских филологических кругах царит беспокойство и любопытство, кто Вы такой. В майском книжном обозрении в «Süddeutsche Monatshefte» коротко упоминается «Ежегодник» из-за «очень важной статьи Курта Хильдебрандта». В целом люди испытывают неудобство от того, что они вынуждены так всерьез отнестись к этой атаке, и многие, которые лично разделяют это мнение о В[иламовице], злятся, что homo novus осмелился атаковать бонзу. Contra professorem nemo nisi professor ipse![104] Но влияние на молодежь сильно и неизбежно, ибо истинное высказанное слово просто само по себе действует магически[105].
В письме от 12.11.1910[106] Гундольф пишет: «Да, дорогой мой, Вы вдруг превратились в человека, которым глухо восхищаются и которого боятся, и всё благодаря паре метких ударов по говорящему идолу! Недавно Вы даже были представлены в рецензии на руссвурмовского Эсхила в "Allg. Deutsche Litteraturzeitung" [sic] […], трибуне бонз par excellence, как авторитет против Виламовица». В письме от 4.02.1911 Гундольф называет Хильдебрандта «убийцей Виламовица». И продолжает в том же юмористическом тоне, намекая на врачебный диплом Хильдебрандта: «Кстати, Вашим "Виламовицем" Вы не покинули рамки узкого круга Вашей учености: он являет собой образчик "патографии" dementia praecox philologica… (если не marasmus praecox[107])… Но хватит шуток, простительных только ввиду приближающегося карнавала»[108]. С похвалой отзываются о статье и георгеанцы между собой. Э.Р. Курциус пишет Гундольфу 25.03.1910: «Статья Хильдебрандта о 'том самом' Виламовице блестящая, от А до Я. Чрезвычайно похвальная работа. Верно и метко в каждой строке. И уничтожающе!»[109]
Годы и десятилетия спустя даже близкие ученики Виламовица вынуждены признать определенную правоту критики. Верный ученик Виламовица, почитатель и продолжатель его дела Вольфганг Шадевальдт так характеризует переводы своего учителя: «… и действительно, его переводческий стиль представляет собой причудливую смесь Шиллера, Гайбеля[110], протестантского песнопения, ритмов позднего Гёте, диалогов Геббеля[111] со странными срывами в повседневную речь, и всё это вместе, абсолютно ненамеренно и потому с тем большей внутренней необходимостью»[112]. Сходный приговор выносит и Ульрих Гольдшмидт, вовсе не склонный к благодушию по отношению к Хильдебрандту. Он признаёт, что тот привел ряд примеров, преимущественно из «Агамемнона» и «Царя Эдипа», достаточных, чтобы показать, что в своих усилиях сделать древних доступными широкой буржуазной публике он [Виламовиц] «предал» поэзию оригиналов. В этом нельзя полностью не согласиться с Хильдебрандтом. Действительно, разрыв между качеством языка у Эсхила и Софокла и немецким Виламовица можно сравнить с тем, что разделяет сонеты Шекспира от их переводов, выпущенных в 1903 году Максом Вольфом, выдающимся англистом и берлинским коллегой Виламовица. Оба колебались между классицистки-гётеанским слогом и «пошлым» говором гостиных немецкого среднего класса рубежа веков с его истертыми клише и аффектированной понятностью. […] К сожалению, статья делит с пятью другими, опубликованными в «Ежегоднике», завышенный уровень пустой риторики и гиперболических оскорблений[113].
Современный исследователь Юрген Швиндт также признает частичную правоту критики Хильдебрандта и уязвимость подхода и метода Виламовица, обнаруживая у него недостаток методической последовательности и весьма поверхностную продуманность переводческой стратегии[114]. Однако он отмечает, что Виламовиц при этом открыто признавал заданность понимания временем и ситуацией, тогда как его критик Хильдебрандт просто «требовал абсолютного», самоуничижительного служения вплоть до (утопического) растворения в классическом оригинале, упразднения-схлопывания всякого опосредования: «с монотонностью пономаря рецензент порицает всякое "опосредование"»[115]. В результате у Хильдебрандта «жест трагического текста уже не отличим от жеста "филологического" комментирования. Герменевтика становится продолжением рупора грандиозного»[116]. При всей сомнительности «демократической» идеи приближения древних к нам, противоположный концепт – нашего эмпатического приближения к древним в исполнении георгеанца Хильдебрандта становится элитистской программой духовной генеалогии для избранных «греков сегодня». Что касается непосвященных, то георгеанцы исходят из «царственно предположенной глупости читателя»[117].
По поводу места этой статьи в истории Круга можно без преувеличения сказать, что «… со статьи Хильдебрандта против Виламовица начинается прямая конфронтация с институционализированной наукой в целом»[118]. Конфликт вскоре усугубился, когда, с одной стороны, Платон воцарился в георгеанском пантеоне, а с другой – Виламовиц, опубликовав свою двухтомную монографию о Платоне, утвердил свой непоколебимый авторитет в платонических исследованиях. Монография эта вполне логично немедленно стала мишенью георгеанцев.
Динамика конфронтации требовала, чтобы рецензент сосредоточился на отличиях и стороной обошел возможные сходства и совпадения, которые не могут не бросаться в глаза век спустя. Сам Виламовиц во многом отказался от позитивистского историзма своих учителей. Против историцистской фокализации на становление, развитие [Entwicklung] он выдвигал непосредственное присутствие [das Gegenwärtige], предвосхищая тем будущие дебаты между историками и филологами классической античности (и не только ее). Позаимствованный им у знаменитого историка Рима Бартольда Георга Нибура пафос «воскрешения античности» [die Antike wieder lebendig zu machen] был нацелен, конечно, на воспитание современного юношества, что, как мы знаем, отнюдь не чуждо георгеанцам (которые, правда, вместо «опускания» древних до нас предлагали подниматься до них), равно как и «третьему гуманизму»[119].
В самом деле, сегодня различия между Виламовицем и георгеанцами не представляются столь уж значимыми: оппозиция в этом, как и в других случаях, вовсе не исключает, а скорее предполагает конкуренцию. Задним числом очевидна близость оппонентов: «вскоре некоторые важнейшие результаты работы Виламовица слились с образом Платона, исходящим от Георге»[120]. Действительно, оба они исходят из кризиса классической культуры и классического образования, и оба предлагают охранительно-образовательные стратегии выхода из него или борьбы с ним. И у того, и у других прочтение Платона проникнуто и обусловлено педагогической доктриной. Только если моделью Круга Георге является классическая гимназия (ср. в статье гимн простому учителю[121], который противопоставляется недосягаемому профессору, отделенному от студентов своим угнетающим знанием и кафедрой), то модель Виламовица-Мёллендорфа (подхваченная затем В. Йегером) напоминает военизированный НИИ под его чутким и тотальным руководством: «На послушании и приказании зиждется везде всякий порядок; чиновник платоновского государства – это научно образованный военный или по-военному вышколенный ученый. Славно живется государству, управляемому такими чиновниками»[122]. И сподвижники Георге, и коллеги-ученики Виламовица стилизуют себя под Академию. Только для Виламовица платоновская школа выступает архетипом прусской или международной академии, недаром носящей то же имя («Он нас всех основоположник [Archeget]»[123]), а для георгеанцев – это сообщество, объединенное высоким эросом и служением (подразумевающим дисциплину, впрочем, ничем не уступающую прусской). Особенно поразительно Виламовиц и георгеанцы схожи в систематическом подчеркивании «прозрачных» исторических аналогий. Однако, если у Виламовица[124] они преимущественно провозглашаются с большим пафосом во введении, но в ходе чтения легко отделимы от предмета исследования, то у георгеанцев они составляют альфу и омегу их толкования.
Интересно, что с годами напряжение конфликта спадает. Швиндт отмечает, что последняя книга Виламовица «Вера эллинов»[125] полна тех же «созерцании-интуиции», «ощущений» и «вчувствований» [Schau, Einfühlung, Empfindung], за которые молодой Виламовиц клеймил Ницше, а зрелый – георгеанцев, ставя им в строку возврат к эстетскому романтизму начала XIX века[126]. Старый Хильдебрандт также склонен видеть в отношениях Виламовица и Георге скорее конкуренцию, чем оппозицию. В послевоенных мемуарах, возвращаясь к истории со статьей 1910 года, Хильдебрандт представляет дело так, будто вместе со всем своим поколением он жаждал видеть «вождя определенной духовной культуры» [Führer einer geistigen Kultur] именно в Виламовице! Но Виламовиц, увы, не потянул на эту роль: «Его безоговорочным идеалом осталась […] историко-критическая наука»[127]. Иными словами, несколько утрируя, можно было бы представить дело так, будто юный Хильдебрандт с собратьями искали Георге в… Виламовице, и лишь убедившись, что из него лидера не сделаешь, оставили этого недо-Георге на произвол его прозаической университетской науки, обратившись к самому Георге.
Соперничество Виламовица и Георге продолжалась тем не менее до самой их смерти (соответственно в 1931 и 1933 годах). Виламовиц последовательно препятствовал университетским карьерам георгеан: как он раньше голосовал против избрания Ф. Гундольфа на пост профессора германистики, так в 1928 году он воспротивился габилитации Хильдебрандта. Несмотря на положительное голосование (17 против 9), кандидатура под давлением Виламовица была отклонена. Лишь обращение к прусскому министру культуры Карлу Генриху Беккеру[128] смогло решить дело в пользу Хильдебрандта, получившему в конце концов так называемую «почетную профессуру» (Honorarprofessur). Летом 1928 года он уже читал о досократиках, а зимой 1928–1929 – о Ницше, что воспринималось еще как страшная провокация, как сама по себе, так и по отношению к Виламовицу.
79
Вышли они в том же издательстве «Листков за искусство», принадлежавшем Георге и связанным с издательством «Bondi», в частности, общей типографией (Mettler, 1979, 13–20).
80
Одно время на роль третьего редактора обсуждалась кандидатура Хильдебрандта. Сначала на этот пост предназначался Бертольд Валентин, но он отказался из опасения, что это затруднит его получение места судьи в Берлине. Когда он было передумал, Георге сообщил ему, что уже поздно, указав на строку из своего сборника «Ковер жизни» («Юноши любят, но слабы и трусливы», I, 186). Сходное произошло с Хильдебрандтом. Он согласился выступать редактором, но под псевдонимом (Dr. Florentin, то есть используя свое второе имя, отсылающее к месту его рождения во Флоренции). Когда Гундольф указал ему, что, учитывая остроту критики, важно назвать подлинные имена как автора статьи, так и редактора, Хильдебрандт согласился. Но ответа уже не получил: о высшем решении он узнал, увидев номер «Ежегодника» только с двумя редакторами.
81
Публикация с самого начала оказалась под угрозой дипломатического конфликта Хильдебрандт безуспешно пытался опубликовать статью и до создания «Ежегодника». За пару месяцев до выхода «Ежегодника» выяснилось, что он не забрал рукопись из журнала «Grenzboten». Это вызвало недовольство Георге. Взявшийся уладить конфликт Гундольф потребовал, чтобы в «Grenzboten» вышла только сокращенная публикация и только после публикации в «Ежегоднике»: см. письмо Хильдебрандту от 9.12.1909 (StGA). Это настойчивое пожелание было выполнено, и объем статьи в «Grenzboten», вышедшей позже в том же 1910 году, составил четверть оригинала.
82
Примечательно, что при всем своем антимодернистском, критическом характере, официальная идеология Круга полемику как таковую не приветствовала, считая ее спутницей демократии и парламентаризма. Предисловие редакции к 1-му номеру «Ежегодника» настаивает: «Везде, где издатели нападают, это совершается ради дела, а не из-за личностей: во имя утверждения, а не отрицания». По поводу своей статьи Хильдебрандт пишет Мельхиору Лехтеру (выдающемуся книжному оформителю и близкому соратнику Георге) 27.07.1910: «Ваша открытка с озера Гарда очень обрадовала и успокоила; поскольку я знал Ваше отвращение ко всему полемическому, я опасался, что Вам меньше всего понравится моя решительная атакующая манера. Поэтому я тем более благодарен Вам, что Вы смогли сквозь этот тон услышать, что не ненависть, но любовь двигала мной» (DLA).
83
См. по-русски подробное досье вокруг полемики в: Nietzsche, [1872], 2001, а также: Calder, 1983.
84
Kolk, 1998, 356.
85
Виламовиц, как известно, испытывал сопернические чувства к Ницше со времен их общей (Ницше был старше на 4 года) учебы в знаменитой гимназии Пфорта, находящейся между Лейпцигом и Йеной (и существующей до сих пор).
86
См.: Goldsmith, 1985а; [1985], 1989. Третий сонет был опубликован в хрестоматии немецкой пародии (Heimeran, Hrsg., [1943],4.Aufl. 1962,33).
87
vom Brocke, Hrsg., 1991, 221–266.
88
Счастливое время было позади, «но человек существует не для того, чтобы быть счастливым, а чтобы подчиняться долгу» (Wilamowitz-Moellendorff, 1928, 239).
89
Поэтому утверждение Хильдебрандта, будто в 1908 году, когда он работал над статьей о Виламовице, он не знал о его конфликте с георгеанцами (Hildebrandt, 1965, 48п.6), следует понимать так, что ему не было известно только о пародиях, что, действительно, не невозможно.
90
Meyer, 1897.
91
Интересно, что современникам случалось, пусть и редко, их прямо сравнивать. Эва Закс (Eva Sachs), аспирантка и, вероятно, любовница Виламовица, сетует в письме его внучатой племяннице Жозефине от 18.12.1933, что не может дать достаточно яркий портрет ее дедушки, «ибо человек этот был исполнен такой величественности, что против нее бледнет вся утонченность и ум георгеанцев [der Stefan Georgeleute]; но это благодаря тому, что он мог придать стержень своей собственной героической природе. Он [то есть Георге] тоже был "деятельной натурой, потерявшейся в духовном", но еще больше, чем Штефан Георге, который хотя, конечно, тоже обладал мощью "вождя" [des "Führers"], но не тем характером викинга, что был присущ Виламовицу», цит. по: Calder, ed., 1994, 216. «Деятельная натура, потерявшаяся в духовном» – это характеристика, данная Штефану Георге Людвигом Клагесом, психософом, френологом, хиромантом и товарищем Георге по мюнхенскому кружку космистов; Klages, 2.Aufl. 1920, 156.
92
Wolters, 1930, 183. Сходно, но с добавлением Эсхила в: Hildebrandt, 1965, 48п.6.
93
Wilamowitz-Moellendorff, 1905; 1907.
94
Hildebrandt, 1910, 66. Далее ссылки на страницы указаны в тексте.
95
Согласно орфографическим нормам, разработанным Георге, существительные нарицательные пишутся со строчной буквы (если нет намерения их особо выделить).
96
Ср.: «И знаменитый преподаватель должен уметь сохранять дистанцию по отношению к возвышенным произведениям» (70). Ср. также: нужно учить «терпеть дистанцию» (Distanz zu ertragen) (Borchardt, 1905, 24). О роли, которую мог бы сыграть в становлении георгеанского платонизма писатель, переводчик, антиковед Рудольф Борхардт (1877–1945), свидетельствует позднее признание Хильдебрандта, сделанное Р. Бёрингеру в письме от 8.12.1953: «Статья о Виламовице была больше всего вдохновлена Борхардтом, пусть даже и только в тенденции. Я бы его, конечно, назвал, если бы не тогдашний его разрыв с Гундольфом». Ср. также с другим его высказыванием в письме тому же адресату десять лет спустя, 2.05.1962: «По-моему, весьма неудачно, что Борхардту было так резко отказано [Мастером]. В чисто духовном он был гораздо ближе М[астеру], чем Гофмансталь» (оба письма в StGA).
97
В этом немецком слове по сравнению с русским «почтением» содержится и доля ужаса, страха божьего.
98
Свою любовь к Платону Виламовиц не скрывал: ср. «человек, которого я люблю больше всех на свете» («den Menschen, den ich vor allen auf der Welt am meisten liebe») или еще красноречивее: «Озадачило меня Ваше сомнение, является ли Платон великим поэтом. Конечно, величайший поэт греков, вообще воплощение всего того великого, прекрасного и истинного, что есть в древнем мире. На этой планете я знаю только двух других таких людей, рядом с которыми и сам величайший бог, которого себе придумали люди, есть лишь жалкий приготовишка; одного зовут Рафаэль, другого – Гёте», из неопубл. письма Максу Френкелю от 13.08.1875. Цит. по: Calder, ed., 1994, 216n.41.
99
Kolk, 1998, 369 со ссылкой на Canfora, 1995, 7Iff. О «своего рода конкуренции» (а не о вражде, как это могло казаться участникам) между В. Йегером (учеником Виламовица) и Кругом Георге говорил Уво Хёлыпер еще в 1962 году (Hölscher, 1965, 74). Ср. с понятием конкуренции в духовной сфере у К. Маннгейма: Mannheim, [1928–1929], 1970.
100
Интересно, что Хильдебрандт послал Виламовицу экземпляр «Ежегодника» с весьма учтивым сопроводительным письмом.
101
Wilamowitz-Moellendorff, Niese, 1910, 205.
102
Schwindt, 2001, 251.
103
StGA, без даты.
104
Против профессора никто [не смеет поднимать голос] кроме такого же профессора.
105
StGA. Частично цит. также у Хильдебрандта (Hildebrandt, 1965, 57п.14) с неправильной датой.
106
StGA.
107
Преждевременное филологическое безумие… преждевременный маразм.
108
StGA.
109
Gundolf, Steiner, Curtius, 1963, 157.
110
Emanuel Geibel (1815–1884), немецкий постромантик и постклассицист, известный своими патриотическими стихами.
111
Friedrich Hebbel (1815–1884), немецкий драматург.
112
Schadewaldt, [1958], 1970, 636.
113
Goldschmidt, 1985а, 604–605.
114
Schwindt, 2001, 250, 246–247.
115
Ibid., 249. Впрочем, через несколько лет Хильдебрандт, особенно в своих брошюрах нацистского периода, будет активно «посредничать», притягивая Платона к евгенико-тоталитарным чаяниям своих современников.
116
Ibid.
117
Ibid., 250.
118
Kolk, 1998, 304.
119
Calder, [1990–1991], 1998, 172–173.
120
Manasse, 1957, 5–6.
121
Этот гимн не мог не импонировать и самому Виламовицу: в своих автобиографических работах он неоднократно подчеркивал, что именно гимназия, а не университет, сделала его филологом.
122
Wilamowitz-Moellendorff, 1919, I 438–439. Русский читатель неизбежно вспомнит «научно-технические тюрьмы» – «шарашки».
123
Ibid., I, IV.
124
«Именно "Платон" [Виламовица] действительно являет собой скопление наивных идентификаций и поспешных актуализаций» (Schwindt, 2001, 260).
125
Wilamowitz-Moellendorff, 1931–1932.
126
Schwindt, 2001, 264.
127
Hildebrandt, 1965, 36. Тенденциозность и недобросовестность этих мемуаров неоднократно отмечалась исследователями.
128
Карл Генрих Беккер вообще вел независимую и интересную культурную политику, и в частности, во многом способствовал продвижению георгеанцев, – и это несмотря на политические расхождения с некоторыми активными членами Круга, например, с Ф. Вольтерсом, ярым противником Веймарской республики.