Читать книгу Морок - Михаил Щукин - Страница 9

Морок
Роман
8

Оглавление

Соломея очнулась, как после смерти. Не знала, где она находится, и не понимала, что с нею произошло. Нависал прямо над головой бесцветный потолок. Ни пятнышка, ни трещинки на нем не проскальзывало, и весь он – цельный, словно стальная плита. Пошевелиться, глянуть по сторонам Соломея не могла – тяжесть набрякла на руках и ногах, придавила к жесткому ложу. Память отказывалась служить, и вместо недавних событий зиял провал, подернутый зыбкой и реденькой пеленой. Через нее, как через мутное стекло, маячил Дюймовочка, а дальше… дальше – пусто. Соломея пыталась разложить события по порядку: вот ушла хозяйка, вот она осталась одна в номере, прижалась к окну и звала Павла, а за окном поднимался ветер и звякали листы железа… На этом звуке сила памяти иссякала.

Сейчас Соломея находилась в неведомой ей власти. Той самой, которая принесла сюда, бросила на жесткое ложе и придавила тело непосильной тяжестью. Даже головы не могла повернуть, чуя на лбу горячий обруч. Кожа под ним нестерпимо болела.

Запахов не слышалось, потолок сиял чистой бесцветностью, и ни единого, даже слабого звука не промелькивало. Что же это за пустота, которая обступила со всех сторон? И не есть ли она продолжение зияющего провала в памяти? Соломея вздохнула и перестала мучить себя, покорно соглашаясь на все немыслимое, что может свершиться. Бог определит час и минуту, непонятное разрешится ясностью, оживет, если суждено, память, а любые мучения Соломея готова принять и вытерпеть. Она сама выбирала дорогу, в спину никто не тыкал, не говорил: иди! Значит, и надеяться должна на себя, на свою силу, терпеть и ждать.

Кожа под обручем горела сильней, в саму кость проникал жар, и казалось, что голова усыхает, становится размером с махонький кулачок. Съеживалась и память. Скоро вся жизнь Соломеи, дальняя и ближняя, подернулась пеленой. Остались несколько дней и несколько вечеров. Но они оказались до того ярки и зримы, что Соломея почуяла запах ладана, услышала стройное, вверх поднимающееся пение и смирный шепот молодой листвы на деревьях – ощутила на себе всю благость Троицы. Богородица в тот день, которой она всегда истово молилась, испрашивая заступничества, Богородица с особой печалью и лаской взирала на нее. В тот же день, после службы, когда возвращалась Соломея из храма, ей чудилось, до самого железного порога бывшего цирка, что кто-то идет следом и глядит на нее с удивлением. Взглядов людских, особенно когда глядели мужчины, Соломея боялась – они мазали ее грязью. Но этот взгляд отвращения не вызывал. Она даже походку свою утихомирила.

Вечером того же дня, со страхом поглядывая на черную простыню, Соломея вздрагивала от звуков в коридоре и молилась, чтобы подольше отодвинулась та минута, когда распахнется дверь и нарисуется на пороге клиент. Все они были для нее на одно лицо, и она никогда их не различала, хотя иные и говорили, что приходят уже не впервой. Ей же всегда казалось, что в номер приходит один и тот же и мучит ее до утра.

Как ни молила, как ни оттягивала тягостную минуту, дверь распахнулась вовремя, и клиент замешкался на пороге, прежде чем шагнуть в номер. Странно, но Соломея не услышала, как он прошел по коридору, а, увидев, едва не вскрикнула. Клиент приблизился к ней вплотную, и она ощутила, как и по дороге из храма, что на нее глядят с удивлением.

Дальше началось непонятное. Клиент посадил ее на стул, сам сел на пол, подогнув ноги, и быстро, как на бегу, сказал:

– Павел. А у тебя какое имя, только настоящее?

И она, сбитая с толку, назвалась настоящим именем.

Павел просидел перед ней всю ночь. Ни о чем больше не спрашивал, ничего не рассказывал. Сидел, молчал и смотрел. И все. А Соломея, ожидая какой-нибудь выходки, неотрывно следила за ним, не позволяя себе расслабиться. Но шла от Павла невидимая волна, обволакивала теплом, опасности в себе не таила, и Соломея успокоилась. Не заметила, как задремала. Проснулась под утро, на диване, заботливо укрытая одеялом. Сразу вскинулась – где Павел? Именно Павел, а не клиент, – так уж ей подумалось. А он поднялся с пола, пригладил коротко остриженные волосы и шагнул к двери.

– Кто ты? – вдогонку, в спину уже, крикнула Соломея.

Он обернулся.

– Я же сказал – Павел. Я еще приду. Морковку тебе принесу.

«Морковку? Зачем?» Но спросить не успела, дверь за ним уже закрылась.

Он пришел через несколько дней, и принес молодую морковку с зеленым хвостом ботвы. Сам очистил ее ножом, сам вымыл под краном и подал Соломее.

– Ешь. Первая, она самая сладкая.

Соломея хрустела морковкой, а он сидел и смотрел. Так смотрят обычно дети, когда открывают в мире раньше им неизвестное. Под утро Соломея снова проснулась на диване и увидела Павла на прежнем месте. Она хотела его расспросить, узнать что-нибудь о его жизни, но он по-звериному вскинул руку и не дал раскрыть рта.

– Не спрашивай. Про меня знать не надо, а про тебя я все знаю.

Больше она его ни о чем не спрашивала.

Павел надолго пропадал, вновь появлялся, приносил яблоко или морковку и просил, чтобы она ела при нем. В иной вечер заказывал вино в номер, тихо и не спеша напивался, ложился на пол, подолгу смотрел в потолок открытыми глазами. Пьяный просил об одном – положи на лоб руку.

Она опускалась на колени, осторожно прислоняла к потному лбу свою сухую ладонь и неслышно плакала. Ладонью ощущала, как бьется в Павле и не находит выхода острая боль… Догадывалась, как он устал жить с этой болью, и плакала еще безутешней от бессилия, что ничем не может помочь. Она могла лишь на короткое время утишить боль, и когда это удавалось, Павел сразу же засыпал, испуганно вздрагивая во сне.

Где он, Павел? Слышит ли ее? А если слышит, придет ли?

Она хотела вслух произнести его имя и нарушить тупое безмолвие, но язык разбух, едва помещаясь во рту, и сухо царапал нёбо.

Имя не произносилось.

Зато возник слева, на уровне плеча, вкрадчивый, скребущийся звук, и неожиданно резко царапнул металл. Следом застукали каблуки, пахнуло дорогими духами, и Соломея догадалась, что это Элеонора. Скосила глаза, но вместо Элеоноры над ней возникло красное лицо Дюймовочки. Нос его шевелился, рыжие волосы на голове вздрагивали. Дюймовочка выставил острый, кривой палец и стал водить им над Соломеей. Она невольно следила за пальцем, и глазные щели Дюймовочки раскрывались шире и шире.

– Жива-а-а-я… – ошарашенно протянул он. – Хозяйка, глянь, живая она! Да как же! Доза-то на быка была! Жива-а-а-я.

Ощутимей нанесло дорогими духами, зашуршала материя, и над Соломеей согнулась Элеонора. Она тоже была удивлена.

– Руська, ты меня слышишь?

Соломея не отозвалась – она забыла свою кличку. Ждала, что ее назовут настоящим именем. Элеонора не назвала. Спросила еще раз.

– Слышит она, хозяйка, слышит. Вон, гляделками шевелит. Надо же – доза-то на быка была!

– Еще раз перепутаешь – выкину! Мне трупы не нужны. Понял?

Дюймовочка кивал головой, и у него на шее складывались кольца жира.

– Не трогай ее. Вызови медкомиссию, пусть в чувство приводят. Разговаривать завтра буду, сама.

Устукали каблуки Элеоноры, прошаркал следом за ней Дюймовочка. Клацнул металл, и скребущийся звук истончился на нет, уступая место глухой тишине.

«Доза… медкомиссия, живая… он так удивился, что я живая, значит, я должна была умереть? Но меня никто не убивал. Доза, доза…» Реденькая пелена заколебалась над провалом памяти, дернулась и разом сгинула, обнажая все, что произошло с Соломеей.

Она стояла у окна, когда в дверь ее номера раздался стук. Стучали сердито, громко, как стучит, возвращаясь домой, подгулявший хозяин. Это был клиент. По виду и по ухваткам – активист. Долго и нудно хвастался своим магазином, обещал подарки, если, конечно, останется доволен, и что-то еще говорил – Соломея не слушала.

Пришлепывая губами, активист пил вино, закусывал, и даже когда пил и закусывал, пытался говорить, но получалось одно урчанье, как у голодного кота, припавшего к куску мяса.

И Соломея решилась.

Вздрагивая, расстегнула ворот платья, поймала негнущимися пальцами серебряную цепочку на шее, но цепочка крутилась каждым мелким кольцом и не давалась, словно знала, что готовят ее и серебряный крестик, который она держала, на откуп. Клиент по-своему понял движение Соломеи. Пошлепал губами, уркнул и сердито выговорил:

– Погоди, застегнись. Я сам люблю. И не расстегивать буду, а рвать. Страсть у меня – рвать. За платье плачу.

Соломея сжала наконец-то в руке вертучую цепочку и стянула ее, больно царапая и задирая волосы. Вытянула перед собой руки. Крестик крутнулся и замер. Соломея упала на колени перед клиентом – крестик даже не шелохнулся. Она подняла голову и взмолилась:

– Возьмите, больше ничего нет. За вашу плату, а я не могу, не могу! Что вам стоит! Родименький, возьмите!

С нижней губы клиента стекала по подбородку темно-красная, капля вина, оставляя за собой извилистый, мокрый след. Клиент ничего не понимал. А когда до него дошло и осенило, он заорал и стал отпихивать каблуком протянутые ладони Соломеи. Попытался пнуть и промахнулся.

– Сука! Издеваешься?! Убью! Я что, не мужик?! Брезгуешь?! Задавлю!

Отзываясь на крик, в номер влетела Элеонора. Следом ввалился, запаленно дыша, Дюймовочка. Все трое кричали, а Соломея, не поднимаясь с колен, ползала по полу, безмолвно протягивала руки, накрепко зажимая в них серебряную цепочку. Но руки ее натыкались на мокрый ботинок клиента.

Элеонора хлестнула Соломею по щеке, и Соломея, заваливаясь набок, услышала визг хозяйки:

– Медкомиссию!

Появились два бородатых человека в белых халатах. Щупали пульс, оттягивали веки, заставляли открывать рот. Соломея безропотно подчинилась. Она заранее соглашалась на все, потому что догадывалась – дивана сегодня удалось миновать. Бородатые переглянулись между собой, переглянулись с Элеонорой, и тут же, на краешке стола, один из них быстро написал что-то на желтой бумажке и передал бумажку хозяйке.

Дюймовочка сгреб Соломею, натянул ей на голову тряпку и потащил куда-то, торопливо шаркая ботинками по полу. Тащил вниз по ступенькам. Их было много, и казалось, что спуск никогда не кончится. Дюймовочка пыхтел, но передышки себе не давал, встряхивал время от времени Соломею и удобней перехватывал ее широкой ручищей. Все-таки спуск кончился. Шаркающие шаги Дюймовочки стали короче и осторожней – он двигался, нащупывая дорогу, в темноте. Сквозь тряпку просочился затхлый, сырой запах, какой властвует обычно в глубоких подвалах. Дюймовочка остановился и забренчал ключами.

Он ее куда-то внес, бросил, как бросают мешок с песком, и предупредил:

– Не шевелись.

Рывком задрал подол платья. Соломея охнула и дернулась от боли в бедре, когда в мякоть ей глубоко вошла металлическая игла. «Укол сделал. Зачем?» Это было последнее, что она успела подумать, быстро уплывая и тихо кружась, как кружится лодка без гребца, подхваченная быстрым течением.

– Дьявол! Дозу перепутал! Сдохнет, сучка! – уже на плаву, в круженье, догнал крик Дюймовочки, но Соломея не поняла его. Слова слышала, но смысл их не доходил.

«Почему же не умерла я? А если осталась жива, значит, моя жизнь еще нужна для чего-то. Для чего?»

Потолок вздрогнул и зашевелился. На глазах стал выгибаться, а середина набухла и вздувалась крутым пузырем. По бокам и на макушке пузыря зазмеились трещины. От них родился, падая вниз, нарастающий шорох. Достиг крайней, верхней отметки и разразился громом. Сверкнула, полоснув по глазам, молния, обдала искрящейся вспышкой, и прямые снопы света, нисходящие с немыслимой высоты, отвесно пролились на Соломею. Она очнулась, словно во второй раз. Тихий свет струился не от солнца; чистый, тончайше-прозрачный, он дарил благодать и восторг, рождая умиленные слезы, и хотелось жалеть и любить все сущее, что было, есть и еще пребудет.

В свете, обласканный им, возник юноша в голубых одеждах и властно повел рукой в сторону Соломеи. С треском лопнуло что-то, и Соломея поднялась со своего ложа в полной силе и свежести. На голом топчане, обитом сверху голубым пластиком, валялись матерчатые ремни, рассеченные, словно бритвой, по самой середине. Это они держали и давили тело. На свету, струящемуся сверху, ремни исчезли. Исчезал голый топчан, и медленно, сама по себе, отворялась дверь, обитая белым листом железа, почти незаметная на белой стене маленькой комнатки. Все здесь сверкало белым, но свет сверху указывал, что белизна – фальшивая.

«Ты хочешь знать – для чего тебе оставлена жизнь? – негромко заговорил юноша, возвышаясь над Соломеей в своих голубых одеждах. – Я отвечу. Жизнь тебе дана для страдания, а страдания твои – для людей. На мне голубые одежды – это знак благой вести. И я говорю весть: ты избрана для страдания и для спасения. Одень свой крест. Он у тебя в руках. И живи».

Все исчезло.

Потолок нависал по-прежнему, на месте стоял топчан, поблескивали гладкие стены, а матерчатые ремни, пусто провисая в воздухе, были застегнуты на толстые пряжки из белой пластмассы.

Но в правой ладони Соломея зажимала серебряный крестик и тоненькую цепочку. В распахнутую дверь несло запахом сырого подвала.

Соломея повернулась к двери, а из темноты, навстречу ей, выскочил Павел. Стрельнул глазами по комнате и осторожно промокнул рукавом куртки разбитые губы.

Сплюнул на белый пол кровяную слюну, невнятно выговорил:

– Успел…

Морок

Подняться наверх