Читать книгу Писатель Сталин. Язык, приемы, сюжеты - Михаил Вайскопф - Страница 5

ГЛАВА 1
ВОПРОСЫ ЯЗЫКОЗНАНИЯ
Литературная эрудиция

Оглавление

О культурном уровне и эстетических предпочтениях Сталина высказываются самые разные мнения, но в общем тут очерчивается достаточно устойчивый консенсус: судя по его отношению к Булгакову, Маяковскому, даже Мандельштаму и другим авторам, он был человеком вполне эрудированным, выказывающим порой признаки настоящего литературного чутья. Известно, что он много читал и неустанно следил – преимущественно в буквальном значении слова – за подопечной ему литературой21.

Иногда кажется даже, что уничижительные глаголы из знаменитой эпиграммы Мандельштама – «Кто пищит, кто мяучит, кто хнычет» (ноябрь 1933) – странным образом вольются потом в сталинский жаргон, связанный с памятью об организованном им голоде 1932–1933 годов и о Большом терроре. Через пару лет после Голодомора, в мае уже относительно благополучного 1935 года, выступая на приеме в честь выпускников военных академий, «мужикоборец» обиняками коснулся недавней трагедии. Если бы, заявил он, «миллиарды валюты», выкачанные властью «из недр народного хозяйства», пошли тогда вместо машин на закупку сырья и ширпотреба (о хлебе он умолчал), меньше «народ скулил» бы, «люди меньше бы скулили» – однако индустриальных достижений бы не было. Правда, из печатного текста словцо было изъято22. В заключительном выступлении на палаческом февральско-мартовском пленуме ЦК 1937 года он восславил «маленького человека», доносчицу Николаенко, которая «пищала, пищала во все инстанции», без устали разоблачая врагов23 (при публикации «пищала» тоже было опущено). Вскоре, 2 июня, на расширенном заседании Военного совета при наркоме обороны Сталин измывается над смертными муками своих военачальников, зачисленных им в немецкие шпионы: «Я вижу, как они плачут, когда их привели в тюрьму»; «И вот эти невольники германского рейхсвера идут теперь в тюрьму и плачут». Ярость зато вызывают у него те, кто горюет о других – в данном случае о жертвах коллективизации: «Колхозы. Да какое им дело до колхозов? Видите, им стало жалко крестьян. Вот этому мерзавцу Енукидзе <…> Но так как он мог прикидываться простачком и заплакать, этот верзила, то ему поверили»24.

Скорее всего, Мандельштам уловил самую суть сталинщины, накопленную в этом ее застеночном лексиконе. Не исключена, впрочем, и вероятность того, что стихотворение было как-то утилизовано цепкой памятью Сталина.

Если его осведомленность в советской литературе, вообще говоря, сомнений не вызывает, то в классической традиции он ориентируется очень слабо, а его редкие ссылки на дореволюционных писателей отдают казусным провинциализмом. При его необъятной памяти и любви к чтению это невежество выглядит даже как-то странно. «Его обращение к классике было очень редким, – пишет Волкогонов, – что отражало и весьма ограниченное знакомство генсека с шедеврами мировой и отечественной литературы»25. Высмеяв представление о Сталине как «корифее всех наук» и новаторе марксизма, А. Авторханов заметил: «Невероятно ограниченным был духовный багаж Сталина и в области русской литературы. В его литературных выступлениях ни разу не встречаются герои и примеры из гуманистической классической литературы (Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Тургенев, Толстой, даже Горький), но зато он неплохо знал классиков-„разоблачителей“ (Гоголь, Щедрин)»26. Оно и понятно: леворадикальная публицистика кишела ссылками на этих «разоблачителей». В поздние годы, по свидетельству Светланы Аллилуевой, «он часто перечитывал Гоголя и раннего Чехова; вдвоем со Ждановым они иногда брали с полки Салтыкова-Щедрина, чтобы процитировать нечто из „Истории города Глупова“»; «Отец, – добавляет она, – не любил поэтического и глубоко-мифологического искусства. Я никогда не видела, чтобы он читал стихи, – ничего, кроме поэмы Руставели „Витязь в тигровой шкуре“, о переводах которой он считал себя вправе судить. Не видела на его столе Толстого или Тургенева»27. Не меняет дела и эмоционально-эссеистическое исследование Б. Илизарова28, изучившего пометы на книгах из некогда огромной библиотеки Сталина (вернее, из числа тех, что не успели растащить его преемники или челядь). Таких маркированных томов набралось почти четыреста, однако преобладают среди них марксистские, исторические и политические труды, в первую очередь сочинения Ленина29.

Из старых русских поэтов Сталин, как все тогдашние публицисты, предпочитает Крылова30, но цитаты приводит анонимно, будто из вторых рук, и походя перевирая текст: «Недаром говорят: „Беда, коль пироги начнет печь сапожник!..“» (вместо «печи»). Мертвая глухота к элементарному благозвучию плохо вяжется с образом молодого Сталина-поэта, пусть и грузинского, и с позднейшими легендами о чуткости к поэтическому слову. (В юности он действительно был стихотворцем, достаточно бездарным, чтобы войти в хрестоматию.) Что касается странной анонимности («говорят»), то она глубоко симптоматична: Крылова он, без сомнения, читал. Вернее будет сказать, что уже на этой самой ранней стадии его публицистики мы сталкиваемся с постоянной чертой сталинского стиля – инстинктивной конспиративностью, с методом темного намека, намеренной деперсонализацией объекта, предшествующей его прямому называнию. Любил он ссылаться и на другие, столь же обезличенные, крыловские тексты, чаще прочих – на басню «Пустынник и Медведь».

Никакого влечения к Пушкину, о котором иногда вспоминали верноподданные, я у Сталина не обнаружил – кроме того случая, когда он склеил Крылова со школьной «Полтавой»: «Наивные люди! Революционера Камкова, кадета Авсентьева и „расплывчатого“ Чернова они, после ряда неудач, хотят еще раз впрячь в одну телегу!» (контаминация басни «Лебедь, Щука и Рак» с пушкинским стихом «В одну телегу впрячь не можно…»). Не знаю, как это звучало в сталинском оригинале, – ведь приведенную цитату, подобно предыдущей, Сочинения дают в обратном переводе, – но за его редакцию отвечал, безусловно, сам автор. По-грузински – и снова анонимно – цитирует он стихи из горьковского «Буревестника», также включив их в свои Сочинения в перевранном виде: «Пусть сильнее грянет гром, пусть сильнее разразится буря!» (Вместе с тем творчество Горького – которого Авторханов причислил к классикам – он знал хорошо и, по свидетельству М. Джиласа, выше всего ставил дореволюционные рассказы, «Фому Гордеева» и «Городок Окуров»31, что само по себе интересно, так как эта вещь исполнена в мрачно-сологубовской манере.)

Однажды в полемике с меньшевиками он сравнил их с гоголевским героем, возомнившим себя «королем Испании». Но по большей части ссылки на Гоголя тоже безличны и черпаются из обычного газетного шлака: «Как говорится, унтер-офицерская вдова сама себя высекла». Другие мотивы и образы «Ревизора» фигурируют в неряшливом и противоестественном сочетании с абстрактной мировой классикой, воспринятой понаслышке, вроде мелькающих у него Дон Кихотов с вечными ветряными мельницами: «эсеровские Гамлеты» «бегают петушком» – как Добчинский – вокруг Керенского (так, по Ленину, оппортунисты «петушком, петушком бегут» за русской интеллигенцией); есть и Ляпкины-Тяпкины из эсеровской газеты, и хозяйственный Осип, припасающий веревочку. Все эти гамлеты и дон кихоты – стертые газетно-публицистические фантомы, не состоящие ни в каком родстве со своими литературными тезками. Довольно редки отсылки к «Мертвым душам» – в крохотном диапазоне от стабильной «маниловщины» или «дамы приятной во всех отношениях» до полюбившегося Сталину за политическую грамотность Селифана, который журит крепостную девчонку Пелагею: «Эх ты, черноногая. Не знает, где право, где лево!» За эти скромные пределы гоголеведческая эрудиция Сталина обычно не простирается, а когда он решается их преступить, то покушение кончается конфузом. Поддавшись соблазну литературного соперничества с Троцким, он обвинил последнего в том, что тот «хитроумно приставляет нос Ивана Ивановича XIX столетия к подбородку Ивана Никифоровича XX столетия». Сталин тут перепутал повесть о двух Иванах с «Женитьбой», где к носу приставляются все же губы, а не подбородок, – правда, с анатомией он всегда обходился так же творчески, как порой с литературными цитатами.

И все же он явно вспомнил о Гоголе – причем вовсе не о сатире, а о его казацком эпосе – спустя много лет, на совещании с кинематографистами распекая несчастного А. Авдеенко за сценарий фильма «Закон жизни». Генсек обвинил его тогда среди прочего в примитивизме и, довольно неожиданно, в неумении дать объективную рисовку характеров. Как на образчик односторонней манеры письма он сослался именно на классиков – Гоголя, Шекспира и Грибоедова, концентрировавших все отрицательные черты «в одном лице», отдав взамен предпочтение чеховскому объективизму. Сталин сказал тогда: «У самого последнего подлеца есть человеческие черты, он кого-то любит, кого-то уважает, ради чего-то хочет жертвовать», – а в качестве примера назвал таких «сильных врагов», как Бухарин и Троцкий, наделенных, помимо отрицательных, и «положительными чертами».

Нетрудно, конечно, представить себе судьбу писателя, который решился бы последовать сталинскому совету. Знаменателен зато ближайший исторический подтекст этого рассуждения и его конкретный источник. Вопреки упреку, брошенному им в адрес Гоголя, Сталин дал тут цитату из неупомянутого им вслух «Тараса Бульбы», точнее из проникновенной речи героя – воителя против ляхов: «Но у последнего подлюки, каков он ни есть, хоть весь изваляется он в саже и в поклонничестве [перед поляками], есть и у такого, братцы, крупица русского чувства».

Состоялось это совещание 9 сентября 1940-го – ровно через год после сталинского вторжения в Польшу для «освобождения западных украинцев и белорусов» – и через полгода после Катынского и прочих расстрелов; шли повальные аресты и депортации освобожденного населения, в первую очередь именно поляков. Только что, летом, были аннексированы целые страны. Хотя ранее была, в сущности, проиграна финская война, готовился все же грандиозный поход на Запад. 1 августа 1940-го, т. е. за месяц до встречи с кинематографистами, Молотов уже процитировал на сессии ВС слова Сталина о том, что «нужно весь наш народ держать в состоянии мобилизационной готовности перед лицом военного нападения» – вероятно, нападения примерно такого же свойства, как то, что было инсценировано в Майниле. Об этом важно помнить, читая сталинские наставления кинематографистам.

Безотносительно к литературе вождь коснулся затем военно-политических актуалий, подав их в радужном освещении: «Ведь счастливыми себя считают литовцы, западные белорусы, бессарабцы, которых мы избавили от гнета помещиков, капиталистов, полицейских и всякой другой сволочи <…> С точки зрения борьбы сил в мировом масштабе между социализмом и капитализмом это большой плюс, потому что мы расширяем фронт социализма и сокращаем фронт капитализма»32.

Можно строить лишь те или иные предположения по поводу трудноуловимой связи между двумя этими аспектами сталинского выступления – литературным и милитаристским. Как мне представляется, его карательная политика на оккупированных землях к тому времени – и в видах на будущее – еще не полностью определилась, в ней пока допустимы были кое-какие колебания (например, по отношению к тамошнему русскому населению, которое можно было частично утилизовать для русификации чужих территорий) – и, вероятно, эта неопределенность как-то просквозила в поучениях насчет «последнего подлеца», сохранившего остатки благих чувств. Но и без того обращение вождя к неистово антипольскому и националистическому произведению классика в тот период само по себе чрезвычайно симптоматично – как и те потенциальные аспекты гоголевской тирады (выпады против «поклонничества» перед врагом), которые уже за пару лет до того Сталин заготовил для своей пропаганды и которым суждена будет потом долгая жизнь. Действительно, еще 23 марта 1938 года, приветствуя в Кремле папанинцев, он, согласно записи А. Хатунцева, поднял тост «за то, чтобы мы, советские люди, не пресмыкались перед западниками, перед французами, перед англичанами и не заискивали перед ними!»33. (Кстати, тот факт, что немцы не были включены им в число «западников», указывает, мне кажется, на антилитвиновскую подоплеку этих гневных заявлений, прозвучавших всего через десять дней после гитлеровского аншлюса34.)

Можно найти у Сталина и цитату из (неупомянутого) А. Островского, которого он когда-то проходил в семинарии35: «Кто тебя, Тит Титыч, обидит? Ты сам всякого обидишь». Единичны среди приводимых им авторов Кольцов, опять-таки не названный по имени (отрывок из «Леса»), и столь же анонимный Некрасов, которого он процитировал в речи «О задачах хозяйственников»: «Помните слова дореволюционного поэта: „Ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бессильная, матушка Русь“». Самого Некрасова открывать для этого не требовалось – те же точно стихи (впрочем, давно облюбованные народниками) поставлены эпиграфом к посвященной Брестскому миру ленинской статье «Главная задача наших дней». Ленин здесь осуждает тех, «у кого кружится голова» (ср. сталинское «Головокружение от успехов»), а затем возвращается к некрасовским эпитетам, говоря о непреклонной решимости большевиков «добиться того, чтобы Русь перестала быть убогой и бессильной, чтобы она стала в полном смысле слова могучей и обильной». По близкой, хотя несколько оглупленной, модели действует Сталин, призывая покончить с национальной отсталостью, радующей врагов России, которым он непринужденно приписывает знакомство с Некрасовым: «Эти слова старого поэта хорошо заучили эти господа. Они били и приговаривали: „Ты и убогая, бессильная – стало быть, можно бить и грабить тебя безнаказанно <…>“. Вот почему нам нельзя больше отставать». Словом, некрасовский оригинал здесь явно не понадобился, чем и подтверждается свидетельство Светланы Аллилуевой о равнодушии ее отца к поэзии.

В 1917 году у него внезапно выскакивает драматургический Чехов: « – В Москву, в Москву! – шепчутся „спасители страны“, удирая из Петербурга». «Собственно, именно Чехов являлся любимым автором Сталина, – утверждает Громов. – Его он будет читать всю жизнь»36. Трудно сказать, на чем основано это категорическое заявление, – разве что на свидетельстве Анны Аллилуевой, подтверждающей его симпатию преимущественно к раннему, юмористическому – то бишь «разоблачительному» – Чехову: «„Хамелеон“, „Унтер Пришибеев“ и другие рассказы Чехова он очень любил. Он читал, подчеркивая неповторимо смешные реплики действующих лиц „Хамелеона“». Кроме того, «очень любил и почти наизусть знал он чеховскую „Душечку“»37; в ссылке он пересказывал и «Лошадиную фамилию»38. В 1930 году в «Заключительном слове» на XVI съезде Сталин обратился к рассказу «Человек в футляре» – задолго до того, как на упомянутой встрече с кинематографистами и с Авдеенко одобрительно отозвался об общей «манере Чехова»39.

До революции почитывал он и народнического Глеба Успенского40 да еще некоторых модных авторов вроде Арцыбашева («низменного») и Пшибышевского, которого, как и Мережковского и прочих «декадентов», в своих оценках «не щадил». Есть и сведения о его интересе к Достоевскому, идущие, в частности, от С. Аллилуевой: «О Достоевском он сказал мне как-то, что это был „великий психолог“. К сожалению, я не спросила, что именно он имел в виду – глубокий социальный психологизм „Бесов“ или анализ поведения в „Преступлении и наказании“?»41 Б. Илизаров проштудировал его графические выделения на полях «Братьев Карамазовых» и толстовского «Воскресения»42, однако, на мой взгляд, они не свидетельствуют о какой-либо глубине интересов. Так, «Воскресение» Сталин весьма не одобрил (троекратное, в разных местах, «Ха-ха-ха»), а из его многочисленных отчеркиваний или подчеркиваний трудно сделать сколь-нибудь внятное заключение – они не выходят из обычного круга пассивно-читательских реакций. С другой стороны, его редкие и по большей части глумливые реплики: «Ха!», «Хе!», «Так его!» и пр. свидетельствуют прежде всего о непроходимой пошлости и даже о туповатости, оскорбительной для каждого, кто верит в совместимость злодейства с гением. Его развернутые суждения о Достоевском, приведенные Д. Шепиловым в изложении А. Жданова43 – и тоже процитированные Илизаровым, – не поднимаются над советско-мещанским уровнем (непревзойденный психолог и мастер языка – но ярый реакционер, дурно влияющий на молодежь).

Этим, собственно, исчерпывается документально зафиксированное знакомство корифея с русской дореволюционной литературой. С западной, как подчеркивал Волкогонов, обстояло еще хуже. Правда, в 1896 году во время учебы в семинарии, когда он баловался недозволенным чтением, инспектор нашел у него две книги Гюго – «93‐й год» и «Труженики моря» (а позже и трактат Летурно «Литературное развитие народных рас»)44. Историю западноевропейской литературы Сталин усваивал, кажется, по одноименному трактату бездарнейшего марксиста П. Когана45. Уже в 1920‐е годы он увлекся инфантильным Брет Гартом, которого рекомендовал советским золотоискателям46. В тот же период всплывает у него Гейне – не как поэт, а как язвительный спорщик, удачно состривший по поводу Ауффенберга47. Важнее были, видимо, театральные впечатления, подсказавшие ему очередной выпад против Троцкого, – Сталин приписал ему стремление подражать «ибсеновскому герою саги старинной». В другой раз он сопоставил свое отношение к оппозиции с отношением Альфонса Доде к знаменитому вралю Тартарену из Тараскона – в изображении Сталина последний хвастался тем, будто в горах Атласа «охотился на львов и тигров». Но тут вождь перещеголял самого Тартарена, знавшего хотя бы, что в Африке тигры не водятся (кстати, упоминал этого героя и Ленин). Кроме того, он трижды (1912, 1917, 1924) цитировал стихи «Мы живы, кипит наша алая кровь огнем неистраченных сил» – и напоследок, в четвертый раз, сославшись на них в письме Демьяну Бедному (1926), назвал автора – Уитмена, которого похвалил за чисто большевистскую жизнерадостность. Комплимент пришелся не по адресу: стихотворение сочинил народник В. Богораз-Тан, из цензурных или каких-то других соображений приписавший его знаменитому американцу48. Однажды, в беседе с А. Громыко, вождь «очень хвалил» Мопассана49; знал он, кажется, и Бальзака. Не брезговал он и бульварщиной вроде В. Крыжановской (Рочестер). Отец рассказывал мне, что знакомый лениградский библиофил показывал ему в конце 1960‐х книжку со штампом сталинской библиотеки – «Раввин и проститутка»; автора я, к сожалению, не запомнил.

Редкие перлы общекультурной эрудиции, мерцающие в этой его публицистической куче50, – некоторые исторические экскурсы, упоминание о Менении Агриппе или пересказ мифа об Антее, украсивший концовку «Краткого курса». Вообще говоря, историей Сталин как раз интересовался, но и по этой части допускал ляпы – чего стоит его известное высказывание о «революции рабов»? Владение платоновской философией ограничено у него хрестоматийным сократовским присловьем «Клянусь собакой», которое он перенял в своих дружеских дореволюционных письмах Каменеву и Малиновскому51, – других сократических познаний я у Сталина не обнаружил (зато, как мы позже увидим, он кое-что усвоил из семинарского Аристотеля). Интереснее его реакция на поздние «Диалоги» Анатоля Франса, где он одобрительно отслеживал скептически-антихристианские реплики автора, выполненные по большей части в банально-просветительском ключе с легкой примесью адаптированной гностической традиции. Сталин оставил безнадежно убогие помарки на страницах – все те же «Ха-ха!» и чуть более развернутые: «Ха!! Вот и разберись!..»; «Так его!!!»; «Куды ж податься!»; «Греки хорошо устроились!» – это по поводу их многобожия – и «Хорошо!», по поводу солярного культа, которому отдал бы предпочтение Наполеон. Внимание его привлекли и юдофобско-маркионитские выпады, тоже привлеченные Франсом (вслед за его собственными романами) к обсуждению темы. «Анатоль порядочный антисемит»52, – решил он, так как вообще любил отыскивать эту свою черту у других. Экспертом в области мировой культуры Сталин мог выглядеть лишь на фоне полуграмотных Шкирятовых или своих преемников вроде Хрущева и Брежнева: ведь немногих действительно образованных большевиков он истребил – вместе с прочими – почти полностью. Для оставшихся он вполне сходил за корифея.

Что же до его лингвистической оснащенности, которую до сих пор отважно превозносят некоторые сталинисты, то о ней свидетельствуют и курьезы с перечнем языков в «Марксизме и вопросах языкознания», и обиходные высказывания вроде такого: «Пересмотр по-немецки означает ревизию». Увы, с русским языком у знаменитого языковеда тоже складывались весьма конфликтные отношения – вопреки убеждению всесоюзного старосты. Признаться, мне не хотелось осквернять жемчужное сияние сталинских нелепиц сколь-нибудь массивным комментарием – я довольствуюсь легкой оправой сопроводительных замечаний.

21

См.: Флейшман Л. Борис Пастернак в тридцатые годы. Jеrusalem, 1984, раssim; Волкогонов Дм. Указ. соч. Кн. 1. Ч. 1. С. 231–232; Симонов К. Глазами человека моего поколения. Размышления о И. В. Сталине. М., 1990; Бабиченко Д. Л. И. Сталин: «Доберемся до всех» (Как готовили послевоенную идеологическую кампанию. 1943–1946 гг.) // Исключить всякие упоминания… Очерк истории советской цензуры / Сост. Т. М. Горячева. Минск, 1995; Максименков Л. Сумбур вместо музыки. Сталинская культурная революция 1936–1938; Радзинский Э. Сталин. М., 1997. С. 330–331; «Счастье литературы». Государство и писатель. 1925–1938. М., 1997; Громов Е. Сталин: власть и искусство. М., 1998.

22

Невежин В. А. Застольные речи Сталина. С. 79 (неправленая стенограмма). Сталин предпочел убрать «подобные формулировки», ибо, как туманно замечает публикатор Невежин, «была вероятность неверного истолкования».

23

Сталин И. Соч. Т. 14. М., 1997. С. 202–203 (Стенографический отчет. В газетной публикации текст был приглажен).

24

Там же. С. 221–222.

25

Волкогонов Дм. Указ. соч. Кн. 1. Ч. 1. С. 233.

26

Авторханов А. Технология власти. Frankfurt/M., 1976. С. 552.

27

Аллилуева С. Только один год. New York; Evanston, 1969. С. 337.

28

Илизаров Б. С. Тайная жизнь Сталина. По материалам его библиотеки и архива. 7-е изд. М.: Вече, 2019.

29

См.: Хлевнюк О. Сталин. Жизнь одного вождя. С. 138–139.

30

О широчайшей популярности крыловских (как и гоголевских) образов в революционную эпоху см. хотя бы: Наживин И. Записки о революции. Вена, 1921. С. 79–82.

31

Джилас М. Лицо тоталитаризма. М., 1992. С. 113. Зато как раз горьковские стихи, наподобие «Песни о Соколе», Сталин терпеть не мог. Подробнее об их взаимоотношениях см., в частности: Флейшман Л. Указ. соч. С. 239 и след.; Громов Е. Указ. соч. С. 90–99; Никё М. К вопросу о смерти Горького // Минувшее. Т. 5. СПб., 1991; Иванов Вяч. Почему Сталин убил Горького? // Вопросы литературы. 1993. № 1; Переписка М. Горького и И. В. Сталина (1934–1936) / Публ. и коммент. Т. Дубинской-Джалиловой, А. Чернева // Новое литературное обозрение. 1999. № 40.

32

Сталин И. Соч. С. 200, 202.

33

Невежин В. А. Застольные речи Сталина. С. 191.

34

В начале 1938 года иностранные дипломаты, по сообщению германского посольства в Москве, выражали беспокойство «по поводу возможности советско-германского сближения», а к осени после Мюнхенского соглашения позиции Литвинова ослабели. – Ганелин Р. Ш. СССР и Германия перед войной: отношения вождей и каналы связей. СПбГУ, 2010. С. 99. Впрочем, они слабели еще раньше, на протяжении долголетнего сталинского флирта с немцами (по линии НКВД, а не НКИД), который неизбежно подрывал статус Литвинова – сторонника сближения с Англией и Францией. – Там же. С. 93 и след.

35

О семинарском курсе русской словесности в Тифлисе см.: Громов Е. Указ. соч. С. 21.

36

Громов Е. Указ. соч. С. 27.

37

Аллилуева А. Воспоминания. М., 1940. С. 190.

38

Илизаров Б. С. Указ. соч. С. 265.

39

См. также: Латышев А. Сталин и кино // Суровая драма народа: Ученые и публицисты о природе сталинизма. М., 1989. С. 501.

40

См. его письмо Р. Малиновскому от 10 апреля 1914 года: Большевистское руководство. Переписка 1912–1927. М., 1996. С. 20.

41

Аллилуева С. Только один год. С. 337. Ср. также свидетельства Джиласа: Указ. соч. С. 82, 112–113.

42

Илизаров Б. С. Указ. соч. С. 334 и сл.

43

Шепилов Д. Непримкнувший. М., 2001. С. 93–94.

44

Каминский В., Верещагин И. Детство и юность вождя // Молодая гвардия. 1939. № 12. С. 71. Там же (с. 69) указано, что Сталин прочел еще в семинарии Гоголя («Мертвые души») и «Ярмарку тщеславия» Теккерея.

45

Громов Е. Указ. соч. С. 32–33.

46

Такер Р. Сталин у власти: История и личность. 1928–1941. М., 1997. С. 155.

47

Скорее всего, ссылка на эту шутку Гейне тоже была одним из тогдашних полемических шаблонов – так, задолго до революции ее использовал Валентинов в споре с Плехановым. См.: Валентинов Н. Встречи с Лениным. Нью-Йорк, 1953. С. 250.

48

См. комментарий А. Дымшица: Революционная поэзия (1890–1917). 2-е изд. Л., 1954. С. 600–601.

49

Громов Е. Указ. соч. С. 40–42, 237.

50

Любопытно при этом, что он очень дорожил всеми крохами своей литературной образованности. А. Ильин-Женевский вспоминает, как Сталин был раздражен, когда из его статьи выбросили какую-то литературную цитату. – От Февраля к захвату власти // Сб. От первого лица. М., 1992. С. 387.

51

См.: Большевистское руководство. Переписка. 1912–1927. М., 1996. С. 16, 19.

52

Илизаров Б. Указ. соч. С. 55–59.

Писатель Сталин. Язык, приемы, сюжеты

Подняться наверх