Читать книгу Нахалки - Мишель Дин - Страница 4

Глава 2
Уэст

Оглавление

Ребекку Уэст можно назвать английской Дороти Паркер: она тоже была писательницей, прославленной в свое время. Но в юности Уэст как в омут нырнула в фабианский социализм и экспериментальную мораль художников и писателей кружка Блумсбери – в частности, Вирджинии Вулф и ее сестры Ванессы. С самого начала она среди «серьезных людей» своего мира чувствовала себя уверенно, осознавая, что к этому миру принадлежит, – чего так не хватало Паркер. Впрочем, Уэст редко страдала от недостатка веры в себя – что зачастую приводило к переоценке собственных возможностей.

Впервые Уэст заявила о себе, раскритиковав Герберта Уэллса в феминистском журнале Freewoman. Может быть, впервые в истории будущие любовники познакомились, когда один разгромил книгу другого. Молодой Уэст пришелся не по нраву ныне забытый роман Уэллса «Брак». Тот факт, что Уэллс был одним из самых почитаемых литераторов своей эпохи, ее не смущал. «Он – старая дева среди романистов», – писала она, прямо высмеивая гордые заявления Уэллса о его радикальности в вопросах секса:

«Даже одержимость сексом, которой залиты, как холодным белым соусом, его романы, – это мания старой девы, реакция на плотское со стороны ума, слишком долго поглощенного дирижаблями и студенистыми созданиями».

Сегодня мы помним Уэллса в первую очередь как научного фантаста, автора «Войны миров» и «Машины времени». Но на момент знакомства с Уэст он писал преимущественно такие романы, как «Брак»: откровенную, едва завуалированную автобиографическую прозу о любви и сексе. Один из его предыдущих романов, «Анна-Вероника», рассказывал о скандальной связи, очень похожей на реальный случай из жизни самого Уэллса. Подробности этих сюжетов запоминаются хуже, чем мрачный взгляд на брак: семейное счастье казалось Уэллсу тюрьмой. Каждая новая книга откалывала очередной кусок от представления о браке как вечном уюте и счастье.

Казалось бы, при таких взглядах Уэллс и Уэст должны были оказаться союзниками. Да, Уэллс считал себя сторонником равенства полов. Он активно поддерживал и регулярно читал Freewoman. В своей критике брака он подчеркивал желание освободить равным образом и мужчин, и женщин. Он считал, что брак уводит женщину в сторону от важных и многообещающих целей. Но такое признание женщины личностью несколько портила его уверенность, будто практически все женщины интересуются лишь интерьерами и модой. За это он и получил от Уэст выговор:

Что делать женщинам, которые никогда не встречали достойных любви мужчин (в следующий раз, когда мистер Уэллс окажется в метро, пусть посмотрит по сторонам и вдумается, как безнадежно недостойны любви большинство его собратьев по полу), не прельщаются красотой настенных часов, не запоминают – как и все нормальные люди – цвета обоев в гостиной и, будучи не обделенными умом, выбирают подходящее платье за пять минут и больше об этом не думают? Чем им занять свое время? Игрой в бридж, что ли? Или для них организуют эвтаназию за счет государства?


К чести Уэллса, он не обиделся и не отправил в редакцию снисходительно-высокомерное письмо. Напротив, он пригласил Уэст к себе в дом, где жил с женой Джейн. Это был блестящий пример ответа взрослого человека на резкую критику. Уэст пришла в гости в том же месяце. Она произвела хорошее впечатление – возможно, несколько лучшее, чем намеревалась. Почему-то особенно обаятельной она становилась, когда вступала в полемику.

Свои боевые убеждения Уэст заработала честно; отчасти они сложились под влиянием среды, в которой она выросла. В первые годы двадцатого века Лондон был воинственнее Нью-Йорка. Тогда Великобритания была не культурным – эту роль выполняли Франция и Германия, – а политическим и экономическим центром. Мыслители и писатели рассуждали о суровых материях финансов и политики и были далеки от нью-йоркского зубоскальства, которое так бесило Паркер. Общества социалистов-интеллектуалов, демонстрации суфражисток – вот что составляло жизнь английского писателя девятьсот десятых.

Но Уэст обладала романтической жилкой, и поэтому в мир литературы и политики она пришла не сразу. В ранней юности она несколько месяцев общалась с актерами эдинбургского театра и сама хотела стать актрисой. Но у Судьбы были на нее другие планы. В десятом году, по дороге на прослушивание в Королевскую академию театрального искусства, Уэст упала в обморок на станции метро. Три женщины помогли ей встать. Как потом рассказывала в письме сестре Уэст, одна из них не смогла сдержать жалости: «Бедная девочка – еще и актриса! Выпьем бренди – я угощаю».

Это был плохой знак. Уэст все-таки поступила в академию, но с трудом продержалась год. Из-за своего хрупкого телосложения она регулярно падала в обмороки, и хотя на фотографиях тех лет у Уэст большие выразительные глаза и копна блестящих волос, для актрисы она считалась недостаточно красивой. Вскоре она поняла, что свое место в мире ей придется завоевывать пером.

В те времена она еще жила под полученным от рождения вычурным именем Сесиль Изабель Фэйрфилд, сразу вызывающим представление о девушке робкой и покорной, каковой Уэст никогда в жизни не была. Как и Паркер, Уэст была родом из семьи, у которой амбиций осталось больше, чем денег, – отсюда ее склонность к самоанализу и готовность давать отпор. Ее отец, Чарльз Фэйрфилд, напоминал отцов из прозы Ф. Х. Бернетт – лихой мужчина, весельчак, дети его обожают. Но это лишь когда он рядом, а так бывало нечасто. В романе, основанном на воспоминаниях детства, Уэст называла отца «потрепанный Просперо, изгнанный даже с собственного острова – и все-таки волшебник» [7]. Это описание оказалось куда более точным, чем она сама думала: ловкость рук у него была невероятная, и он сумел сохранить тайну эпического масштаба: лишь недавно биограф Уэст раскопал в его биографии тюремный срок, о котором ни жена, ни дочери даже не догадывались.

Все недостатки Фэйрфилду можно было бы простить, если бы он приносил деньги в семью. Но он никогда не мог ни на чем толком сосредоточиться и добиться, чтобы оно работало. Начал он как свободный журналист, переквалифицировался в предпринимателя, но весь свой скудный заработок проигрывал. Его последней идеей было отправиться в Сьерра-Леоне, чтобы разбогатеть на фармацевтическом бизнесе. Через год он вернулся в Англию без гроша. Стыдясь вернуться домой, он провел остаток жизни в дешевой ночлежке в Ливерпуле и умер, когда его дочери были еще подростками.

Повзрослевшая Уэст отзывалась о нем безжалостно: «Не могу сказать, что он прожил собачью жизнь: собака – существо верное». Но следует заметить, что она была обижена еще и за мать: до брака Изабелла Фэйрфилд была талантливой пианисткой, очень неслабой, но авантюры Чарльза измотали ее вконец. Она превратилась в иссохшую старуху. «Расти при такой матери – это был необычный опыт, – писала Уэст. – Стыдиться я ее никогда не стыдилась, но злилась, что вынуждена вести такую жизнь». Все это убедило ее, что брак – это трагедия или как минимум незавидная участь.

С другой стороны, крах отца дал дочери незабываемый урок: показал, насколько важно быть самодостаточной. Нельзя зависеть от мужчин. Любовные романы лгут. Еще до появления идеала «освобожденной женщины» Уэст знала, что женщинам часто приходится самим зарабатывать себе на жизнь и никогда, по-видимому, не сомневалась, что прокладывать себе путь ей придется самой.

К суфражисткам ее потянуло по очевидным причинам: важность их дела она понимала по собственному опыту. Ей нравился их воинственный стиль: в вечных спорах с сестрами она выросла бойцом. Кроме того, в политической деятельности можно было найти применение ее природной харизме. Уэст быстро сошлась с Эммелин Панкхёрст и ее дочерью Кристабель – наиболее заметными суфражистками своего времени. Их организация – Женский социально- политический союз – была знаменосцем движения за права женщин. Панкхёрст стали настоящими звездами – насколько можно отнести к тому времени понятие звезды. «Крестовый поход, всколыхнувший Англию, – под командованием красавицы, – гласил заголовок одной крупной американской газеты. – Кристабель Панкхёрст, молодая, богатая и красивая, – создатель и руководитель движения за избирательные права для женщин».

Уэст регулярно участвовала в маршах и восхищалась деятельностью суфражисток, но все же не чувствовала себя среди них своей. Обе Панкхёрст – прежде всего, Кристабель – были пламенными агитаторами, свирепыми и серьезными в отстаивании избирательных прав для женщин. Уэст ценила эти качества, особенно в Эммелин:

Когда с трибуны раздавался ее хрипловатый мелодичный голос, казалось, что она дрожит как камышинка. Но камышинка эта – стальная, и крепость ее неодолима.

Еще подростком Уэст увлекалась литературой. Она читала романы и интересовалась идеями сексуальной свободы, царившими в художественных кругах, – идеями, которых целомудренные Панкхёрст не разделяли.


Более серьезное влияние на Уэст оказала другая суфражистка, Дора Марсден. Она, в отличие от Уэст, училась в университете – пролетарского типа, под названием Оуэнс-Колледж в Манчестере. Она кое-как проработала два года с Панкхёрстами, а затем предложила Уэст и еще нескольким подругам создать собственную газету. Газета называлась Freewoman (а после реорганизации – New Freewoman), и ее создательницы замахивались на большее, чем обыкновенный феминистский листок. В ней авторам позволялось несколько более открыто и широко обсуждать злободневные вопросы. Марсден надеялась таким образом избавить настоящих писательниц-суфражисток от оков пропагандистских штампов. Уэст с радостью воспользовалась этой относительной свободой и обнародовала такие взгляды на секс и брак, от которых ее матушка-пресвитерианка пришла бы в ужас. Чтобы не светить свою фамилию, Уэст выбрала себе nom de plume [8], который остался с нею на всю жизнь.

По ее словам, имя «Ребекка Уэст» она выбрала случайно, просто желая избавиться от «мэри-пикфордовских» ассоциаций своего прежнего имени с «миленькой блондиночкой». И действительно, она выбрала более звучный псевдоним, взяв имя главной героини пьесы Ибсена «Росмерсхольм». Герои пьесы, вдовец и его любовница, впадают в безумие, все сильнее чувствуя вину за страдания, которые причинили умершей жене. Любовница сознается, что усиливала эти страдания и подтолкнула несчастную к смерти. Пьеса кончается двойным самоубийством героев. Имя любовницы – Ребекка Уэст.

Рассуждения о подсознательных мотивах выбора этого псевдонима могли бы заполнить отдельную книгу. Тут и неприязнь к пропавшему отцу, и жест в сторону прежних, пусть и неоднозначных, театральных амбиций, и даже предвидение – поскольку со временем Уэст сама станет участницей скандальной связи. Но то, что она выбрала имя посторонней, отверженной, покончившей с собой из-за чувства вины, – поистине примечательно.

Уэст всю жизнь была известна как женщина, не скрывающая на бумаге собственных чувств. Она писала без экивоков, всегда от первого лица, напоминая, что здесь территория власти автора. Одна ее знакомая говорила корреспонденту New Yorker, что у Уэст «шкура была в десять раз тоньше, чем у обыкновенного человека, – этакая психологическая гемофилия». Ее книги прямо говорили, о чем она думала, чего хотела и что чувствовала. Она, в отличие от Паркер, не занималась самоедством, у нее была другая броня: Уэст ошеломляла читателя своей индивидуальностью. Все, что она написала, читается как бесконечное предложение, разделенное точками исключительно ради денег. Это выглядит как самоуверенность, апломб, но это всего лишь тщательно сработанная маска: Уэст не была уверена ни в чем – ни в деньгах, ни в любви, вообще, ни в чем из того, о чем высказывала обманчиво безапелляционное мнение.

И все же безапелляционным оно было всегда. Мишени для критики она выбирала безошибочно. В первой же статье под новым псевдонимом она обрушилась на популярнейшую писательницу Мэри Хэмфри Уорд, автора любовных романов, которая, по бескомпромиссному выражению юной Уэст, страдала «дефицитом чести». Когда в редакцию пришло сердитое письмо, где Уэст совершенно безосновательно назвали защитницей капиталистического угнетения, она в ответ элегантно смешала собеседника с грязью первой же фразой: «Вздох угнетенной твари». Ее дерзость всегда встречала одобрительный смех – по крайней мере, дерзость в газете.

Вот в это примерно время Уэст и подвергла Уэллса огню своей критики, а потом пришла в гости на чашку чая. Первые впечатления друг о друге у них не совпали: Уэст хозяин не понравился – выглядит как-то странно, «голос писклявый»; Уэллс же вспоминал, что гостья заинтересовала его «любопытной смесью зрелости с инфантильностью». И только благодаря интеллектуальному притяжению между ними проскочила искра. Уэллс был не такой человек, чтобы не ответить на вызов, и эта неуловимость в ее характере привлекла его: «Никогда раньше не видел ни одной женщины, подобной ей, и сомневаюсь, что раньше вообще бывали ей подобные». А Уэст призналась Доре Марсден, что ее заинтриговал ум писателя.

Оказалось, что в своей рецензии Уэст поставила Уэллсу верный диагноз: романтичность. Поначалу он вел себя с ней именно в том стиле старой девы, которую она подметила в его книге. Интеллектуальные дискуссии породили соблазн, однако Уэллс отказывал Уэст в прикосновении, хотя она и делала ему авансы. Дело было не в верности жене: Уэллсы жили в открытом браке, и все его романы происходили с ведома Джейн. Но у Уэллса на тот момент была любовница, и он мыслил практично. Две любовницы сразу – это слишком много даже для человека без предрассудков.

При этом решимость Уэллса быть хорошим продержалась всего несколько месяцев. Как-то в конце двенадцатого года Уэллс и Уэст случайно поцеловались у него в кабинете. Для двух обычных людей это было бы не слишком важно: стрелка чуть дернулась в сторону романа, куда и без того клонилась. У двух писателей – каждый с оригинальным аналитическим умом – реализация влечения не могла, видимо, обойтись без мучительного конфликта. Но сперва Уэллс снова пошел на попятный, и отвергнутая Уэст выдала нервный срыв.

То, что настолько умная женщина может расклеиться из-за отвергнутых чувств, – факт для современного феминизма не слишком приятный. Но Уэст было девятнадцать, и Уэллс, видимо, был ее первой настоящей любовью. Еще она, как и всегда, сумела вложить свое горе в отличный письменный текст. До нас он дошел в виде черновика письма, адресованного Уэллсу, – считается, что это письмо не было отправлено. Начинается оно так:

В ближайшие дни я либо пущу себе пулю в висок, либо сделаю с собой что-нибудь похуже смерти.


Письмо обвиняет Уэллса в бесчувственности. «Ты хочешь такого мира, в котором люди влюбляются друг в друга по-щенячьи, в котором с ними можно ссориться и играть, в котором они сердятся и страдают, – но мир, в котором они горят огнем, тебе не нужен». С таким обращением Уэст смириться не могла.

Когда ты сказал: «Ты говоришь неразумные вещи, Ребекка», ты это сказал радостно, будто подловил меня. Мне кажется, ты не прав. Но я понимаю, с каким огромным удовольствием ты думаешь обо мне как о взбалмошной девице, которая ни с того ни с сего устроила у тебя в гостиной совершенно ненужный сердечный приступ.


Если Уэллс и узнал об этих ее чувствах – из письма или как-то иначе, – он не бросился к ней с утешениями. По-видимому, он все-таки написал Уэст письмо, но в этом письме отчитал ее за излишнюю эмоциональность. Он не понял причин: ее злило не только то, что он прервал роман, не дав ему начаться. Главное было то, что Уэллс с высоты своей эмоциональной отстраненности посмеивался над ее страданием.

Это письмо Уэст написала в июне тринадцатого в Испании, куда отправилась с матерью, чтобы поправить нервы. Оттуда она посылала материалы в газету, называвшуюся теперь New Freewoman. В рассказе под заглавием «В Вальядолиде» она изложила пространные самоубийственные фантазии, предвосхитив роман «Под стеклянным колпаком» Сильвии Плат с его настроением, тоном и мотивами. Рассказчица, молодая женщина, попадает в больницу после попытки самоубийства из-за несчастной любви, и дальше мы узнаем, что произошло (и чего не произошло) между Уэст и Уэллсом: «Мой любовник не тронул мое тело, но соблазнил мою душу. Он слился со мной так, что во мне его стало больше, чем меня самой, – а потом оставил меня».

Стоит отметить: Уэст знала, что Уэллс продолжает читать New Freewoman, и понимала, что он будет заинтригован. Так и вышло: он ей регулярно писал о ее выходивших в газете материалах. «Ты снова пишешь потрясающе», – сказал он в первом письме, на которое, насколько нам известно, она не ответила. Вместо этого она написала рецензию на его новый роман «Страстная дружба» и согласилась с ним, что между сексом и творчеством может быть некоторая связь:

«Потому что действительно мужчинам волей-неволей приходится обращаться к занятию любовью – так пароход, как бы ни спешил в дальние края, должен зайти в угольный порт. Для великих свершений, которые им предстоят, необходимо вдохновение от утоленной страсти».

Далее она утверждает, что женщины, участвующие в этих отношениях, не губят себя этими краткими романами – вопреки представлениям Уэллса, изложенным в его прозе.

«Женщина, играющая главную роль в пьесе собственного честолюбия, вряд ли станет рыдать, что ей не досталась главная роль в пьесе честолюбия того или иного мужчины».

Получилось так, что Уэст не только начала их роман отзывом на книгу, но (быть может, неосознанно) сделала последующие рецензии объяснениями в любви.

И они сработали, сигнал был понят. Осенью тринадцатого, через несколько недель после публикации этого отзыва, Ребекка и Уэллс начали встречаться у него дома. Флирт посредством рецензий резко прекратился, а письма скатились к романтическим штампам. Они называли друг друга именами кошачьих: обычно Уэллс был Ягуаром, а Уэст – Пантерой (впоследствии она дала младенцу Энтони второе имя Пантер). Такое детское сюсюканье в письмах мало что говорит нам о таланте авторов.

Вскоре по некоторой иронии судьбы жизнь обоих резко переменилась: во время их второй встречи Уэллс забыл о презервативе. К тому времени Уэст публиковала в новой британской газете Clarion гневные простыни о нелегкой судьбе матерей-одиночек, бывших париями на всех ступенях классовой лестницы, и перспектива стать одной из них ее совершенно не радовала.

И действительно, Энтони Пантер Уэст с самого своего появления на свет в Норфолке в августе четырнадцатого года был для матери проблемой. Как он утверждал впоследствии, на него сильно повлияло ее отношение к материнству. Она не скрывала раздражения, которое вызывал у нее он и связанные с ним ограничения. Мало ей было радости безвылазно сидеть дома и возиться с ребенком:

Ненавижу быт… Хочу вести жизнь свободную и авантюрную… Энтони такой красивый в синей суконной курточке, я не сомневаюсь, что он – зарытый мною клад на будущее (то есть он мне обеспечит ужины в «Карлтоне» к тридцать шестому), но сейчас мне нужна РОМАНТИКА! Такой вот белолицый, чуть волнистые темные волосы, и вместительный серый автомобиль.


Уэллс, стоит отметить, этими свойствами не обладал (за исключением разве что белого лица). Хотя он вел себя максимально в этой ситуации достойно, обеспечив Уэст и ребенка собственным домом, слишком редкое его присутствие в жизни Уэст ее не устраивало. Он оставался ее любовником и наставником, но она сама была не из тех, кто может существовать в золоченой клетке любимой наложницы. Слишком сильно было в ней желание жить собственной жизнью.

Так что Уэст продолжала писать с такой продуктивностью, которой многие молодые матери могли бы позавидовать. Еще в младенчестве Энтони она начала писать новый роман. Ее статьи продолжали выходить во всех изданиях, где она публиковалась, и появился еще новый вариант работы: Уэллс стал сотрудничать с новым американским журналом New Republic, основанным влиятельной семьей Уитни, и предложил Уэст писать для него. Ее эссе «Долг суровой критики» появилось в ноябре четырнадцатого года в первом выпуске журнала, и она стала единственной женщиной, публиковавшейся в New Republic.

Эссе стало одной из самых известных работ Уэст. Оно было написано с серьезностью, не свойственной ее публикациям в Freewoman, и прозвучало нагорной проповедью от мира литературной критики. Вместо «я» Уэст обращается к читателям с королевским обезличенным «мы», вещая с господствующей высоты:

Критики в Англии нет. Есть лишь хор вялых приветствий, писклявые нотки одобрения, которые так и будут пищать – разве что книгу запретит полиция, – мягкотелое благодушие, никогда не раскаляющееся до энтузиазма и не сменяющееся холодом злости.


Учитывая, что свою писательскую карьеру Уэст построила именно на критике того рода, которой якобы не хватает, можно сказать, что она несколько преувеличила. Необычен здесь абстрактный подход: обычно в основе ее критических статей лежал случай из собственной жизни, чего в этой статье нет. Возможно, призыв к «суровой критике» был обусловлен ее недовольством собственной жизнью в данный конкретный момент. Она застряла в болоте быта, но писать об этом не могла из-за табу на внебрачных детей. Перенос проблемы на «критику в Англии» давал возможность рассказать о рутинности своей жизни, не говоря о ней прямо. «Нельзя быть в безопасности, если забываешь о работе ума», – писала она. Эта фраза и верна абстрактно, и, учитывая обстоятельства, звучит как напоминание самой себе.

Но пусть Уэст и была недовольна жизнью, личная слава ее росла. В рекламе своего нового журнала издатели New Republic включили ее в список имен для привлечения читателей, особо отметив ее пол. О ней было сказано: «Женщина, которую Уэллс называет „Первым Среди Мужей Англии”». Уэст не вернула этот сомнительный комплимент и в «Долге суровой критики» разобрала творчество Уэллса. По ее словам, он «великий писатель», но «пока он погружается в необузданные мечтания фанатика и размышляет о ненавистной старине и (или) мирной мудрости будущего, сюжет разваливается».

Их отношения в этот момент складывались хорошо, но в этих строках Уэллс мог увидеть и второй смысл: намек на развитие «сюжета» с Ребеккой и Энтони. Мальчик всю свою жизнь был предметом спора между родителями. Поначалу они даже не сказали ему открыто, что они его родители. Еще они яростно спорили, будет ли Энтони прямо указан в завещании Уэллса. Уэллс не хотел давать Ребекке однозначных заверений. Все это сильно портило отношения.

Сообразив, быть может, насколько странно писать критические отзывы на произведения своего любовника и одновременно – сентиментальнейшие любовные записки ему же, Уэст заинтересовалась другими писателями и начала писать критический этюд размером с книгу о творчестве Генри Джеймса. Свой интерес к этому автору она обозначила в одной из первых своих колонок в New Republic. Она там описала, как во время Первой мировой в деревне, во время длившегося всю ночь авианалета, читала сборник статей Джеймса «Заметки о романистах». И чем дольше завывали сирены, тем больше и больше становилось ей неуютно от постоянной привычки вязнуть в деталях:

Он цепляется за какую-нибудь мелочь и вгрызается в нее все глубже и глубже, пока от нее вообще ничего не остается – и тогда ход мысли сменяется бессмысленным возбужденным топтанием на этой прогрызенной плеши.


Будто уговорив себя сама, в конце статьи Уэст возвращается к въедливым, но суетливым интонациям Джеймса с иным чувством. Страсть, огонь вдруг оказываются в общем контексте переоцененными. Пилоты, «кружащие над моей головой и ищущие затемненный город, чтобы устроить бойню, – пишет она, – вполне могли гореть самой пламенной и чистой страстью».

Ей предстояло изменить свое мнение. Основой критики Джеймса в ее книге станет его «бесстрастная отстраненность» – претензия, которую сейчас можно узнать как одну из ее фирменных по отношению к творчеству великих писателей – мужчин: «Как будто он хочет жить абсолютно без тревог, даже в эмоциях».

Но эта претензия относилась не ко всем его книгам. Уэст восхищалась «Европейцами», «Дейзи Миллер» и «Площадью Вашингтона».

А вот «Женский портрет» ей резко не понравился, потому что главная героиня, Изабель Арчер, была, по ее мнению, «просто дурочкой». Раздражающая ее отстраненность Джеймса особенно проявлялась в описании женских персонажей:

Читатель ничего не может узнать о взглядах и характере героини из-за суматохи, из-за того, что героиня слишком поздно появляется или слишком рано уходит, или упустила из виду необходимость обеспечить себе присутствие дуэньи (непонятно зачем нужной, так как голубиные манеры молодых людей и мысли не дают допустить, будто девушку надо защищать от агрессии, а кротость речи юных дев абсолютно исключает такое обострение поединка полов, когда возникнет нужда в арбитре).


Книга вышла в Англии примерно через месяц после смерти Джеймса и поэтому получила больше внимания рецензентов, чем мог бы рассчитывать такой критический обзор. В целом реакция была положительной: The Observer нашел у книги «яркость металла», и американские критики с этим одобрением, в общем, согласились. Однако книжная обозревательница Эллен Фицджеральд из Chicago Tribune была оскорблена «нарушением литературных приличий». Как она выразилась, «не девчонкам критиковать романы». По ее мнению, «это обидно авторам».

Трудно себе представить, что такой отзыв мог Уэст задеть. К этому времени она давно перестала считаться с тем, что можно и чего нельзя делать «девчонкам». Ее не волновало, производит ли она нужное впечатление на нужных людей. И ни на секунду она не задумывалась, какого именно почтения требуют писатели к себе и своему творчеству.

И вообще, ей были хорошо знакомы муки писательского творчества. Она сама писала прозу, опубликовала десять романов, благосклонно принятых критиками. «Нет в современной литературе ничего другого столь строго достоверного, столь сурово и благородно красивого, столь торжествующего в своем реализме экзальтированной духовности», – писал один книжный обозреватель о ее первой книге «Возвращение солдата», вышедшей в восемнадцатом году. Однако даже в хвалебных отзывах чувствовалось разочарование, потому что репутация Уэст опережала ее. «Роману лишь немного не хватает до совершенства, на которое способна мисс Уэст», – писала газета Sunday Times о романе двадцатого года «Судья». Никого не удивляло, что Уэст может написать хороший роман, но от нее ожидали великого.

«Несмотря на остроумие и проблески красоты в ее изысканном, неторопливом слоге, читатель запросто может в середине книги выброситься на берег, устав лавировать между мелями психологии», – жаловался писатель В. С. Притчетт на роман «Гарриет Хьюм», вышедший в двадцать девятом году.

Это цена, которую приходится платить признанному критику, захотевшему стать писателем. У читателя складывается определенный образ автора, и все, что пишет он дальше, с этим образом сравнивается. Паркер с этим боролась, хотела, чтобы ее знали как автора художественной прозы, а не эпиграмм и стихов, но результата не добилась. Интеллектуальная выверенность прозы Уэст сыграла с ней злую шутку: читатели недоумевали, куда исчезли привычные отступления.

Разумеется, журналистика оплачивалась лучше романов, а поддержка Уэллса обеспечивала далеко не все расходы. Благодаря успеху в New Republic Уэст стала писать и для New Statesman, а также для менее известных газет и журналов вроде Living Age и South China Morning Post. Уэст не была особо переборчивой насчет того, где печататься: деньги были нужны, а мнений у нее всегда хватало.

Не была она переборчивой и в выборе тем. Обычно, выбрав книгу аэродромом взлета, приземлялась она где-нибудь очень далеко. Она писала о военных речах Бернарда Шоу. О достоевщинке в разговоре с пьяным пассажиром ночного поезда. Порицала одного из ранних биографов Диккенса, постоянно вставлявшего в текст описания погоды. Ругала романы, написанные о деревенских бедняках: «Они там скучные и ненастоящие».

Еще она чувствовала призвание писать о женщинах и, когда бушевала Первая мировая, об их месте на войне. Она опубликовала в Atlantic очередную пламенную проповедь, на этот раз о том, каким образом работа медсестер реализует идеалы феминизма и делает женщин полноправными участницами войны. «Не феминизм дал храбрость этим женщинам: храбрыми они были всегда, – писала она. – Но эта храбрость дала ему укорениться».

В своих статьях она держалась уверенно, но ее личная жизнь дала трещину. В отношениях с Уэллсом постоянно возникали сложности. У него то и дело появлялись новые любовницы, и хотя это давно уже никого не удивляло, неприятные сцены порой происходили. Худшей из них стало появление молодой австрийской художницы с запоминающейся фамилией Геттенригг на пороге квартиры Уэст в июне двадцать третьего. Вечером того же дня австрийка попыталась покончить с собой в доме Уэллса. Уэст с полным самообладанием ответила на вопросы корреспондентов: «Миссис Геттенригг не была агрессивна и не устраивала сцен. Она умная женщина и талантливая художница, и мне жаль, что она оказалась в подобной ситуации».

Но себя ей тоже становилось жаль. В письмах друзьям и родственникам она стала открыто жаловаться: «Уэллс постоянно мешает мне работать». Его властная манера, которая когда-то пленила ее, стала казаться обычным эгоцентризмом. Ученик усвоил все уроки учителя, и, хотя Уэст боялась, что ей не хватит на жизнь без щедрости Уэллса (на тот момент у него не было юридических обязательств перед Ребеккой и Энтони), ситуация стала нетерпимой.

Их роман сыграл свою роль в ее жизни, положив начало карьере ее мечты. Но теперь она едва ли не превосходила Уэллса известностью, находясь на пике продуктивности и в самом расцвете таланта, а у самого Уэллса отдача стала падать. Уэст больше в нем не нуждалась.

Возможность расстаться без драмы представилась в форме лекционного турне по Америке. Уэст отправилась за океан в августе двадцать третьего, оставив Энтони с бабушкой. В Америке она оказалась популярна, и свобода, которую давал образ эмансипированной незамужней женщины, ее устраивал. Американская пресса была очарована ею – она была олицетворением нового сорта женщин – независимо мыслящих. Репортеры были в восторге от ее готовности отвечать на вопросы на эти темы. К примеру, на вопрос The New York Times, почему так стремительно растет число писательниц, не связано ли это с войной, Уэст покачала головой:

Верно, что женщины помоложе сейчас «напирают» на поприще романисток, но для роста их числа война нужна не была. Не была нужна война, и чтобы показать им открытый путь к самовыражению. Не военная лихорадка или послевоенное успокоение открыли им эту дорогу. Это был результат той силы, которую английские женщины создавали годами: духа свободы, духа феминизма, если хотите. Они боролись не просто за право голоса – не забывайте об этом никогда. Это была борьба за место под солнцем, за право жить в искусстве, в науке, в политике, в литературе.


Она добавила, что вряд ли молодость здесь настолько существенна: на самом деле творческая сила лишь растет со временем, и привела в пример Вирджинию Вулф, Гертруду Стайн и Кэтрин Мэнсфилд. «Понимаете, женщина после тридцати становится сама собой, – заявила она, – и после вступает в период расцвета. Жизнь начинает для нее что-то значить – в ней появляется смысл».

Казалось, Уэст говорит о себе. Ей самой уже было тридцать, и уж что-что, а место под солнцем она себе завоевала. Где бы ни была она в Америке, интерес публики к ней не ослабевал. Как и Паркер, она была знаменитой писательницей. Она читала лекции в женских клубах по всей стране, расписание у нее было забито под завязку. Ее отношение к Америке было прохладнее, чем у Америки к ней: Нью-Йорк «ослепляет богатством», но «утомляет однообразием», писала она в одном из четырех своих путевых очерков в New Republic.

Были и безоговорочно положительные моменты: ей понравились американские железные дороги и Миссисипи. Но в письмах она отзывалась очень резко, особенно об американских женщинах – «невообразимо неряшливых», «отвратительно запущенных», «неимоверно неинтересных даже в вечерних нарядах».

Ее известность была того сорта, который доставляет мало неудобств: она оставляла Уэст возможность не раскрывать подробности личной жизни, хотя имя Уэллса в связи с ней упоминалось часто. Иногда она называла себя его «доверенным секретарем». Ни имя Энтони, ни сам факт его существования ни разу не всплыли в беседах. Однако связь Уэст и Уэллса и их ребенок для писателей и интеллектуалов Америки, с которыми встречалась Ребекка, были секретом Полишинеля.

Среди них были и участники алгонкинского «Круглого стола», в том числе Александр Вулкотт. С Фицджеральдами Уэст тоже встречалась. Не совсем ясно, произошла ли встреча Уэст с Паркер. Хотя нью-йоркские журналисты и юмористы, казалось бы, должны были найти родственную душу в этой молодой нахалке из Лондона, Уэст в их среду не вписалась – только Вулкотт стал ее другом, о прочих приятных воспоминаний не осталось. Однажды в честь Уэст был организован торжественный вечер. Паркер там, кажется, не было, но пришла ее подруга – феминистка, писательница и активистка, участница «Круглого стола» Рут Хейл. Хейл прославилась в качестве военного корреспондента, а затем стала освещать события мира искусства. Она вышла замуж за Хейвуда Брауна, однако оставила девичью фамилию, и в двадцать первом году привлекла внимание СМИ, вступив в споры с Госдепартаментом из-за нежелания менять фамилию в паспорте. Когда Госдепартамент отказал ей, Хейл сдала паспорт и отменила поездку в Европу. Она была человеком принципа.

Хейл и в частных беседах не стеснялась произносить речи. Как рассказывала Уэст одному биографу, на том вечере Хейл подошла к ней и разразилась тирадой:

Ребекка Уэст, ты нас всех разочаровала, лишила огромной иллюзии. Мы тебя считали независимой женщиной, а ты стоишь перед нами как в воду опущенная, потому что полагалась на мужчину, от него хотела все получить, что тебе нужно, а теперь, когда пришлось тебе идти в мир и самой за себя драться, ты хнычешь. Как по мне, Уэллс еще по-божески с тобой поступал: давал тебе деньги, и побрякушки, и все что хочешь, а уж если ты живешь с мужчиной на таких условиях, так не удивляйся, что он тебя бросил, когда ты ему надоела.


Обычно участники «Круглого стола» пикировались тоньше, но Хейл была не из остроумцев, в отличие от остальных. Их ремарки Уэст помнила и тридцать лет спустя, и могла даже заострять их в пересказе, но разочарование Хейл ее явно задело. Оно было ложкой дегтя в бочке меда похвал, получаемых в ходе успешного по всем профессиональным критериям турне.

Уэст часто сопровождали разочарования. Разочаровались в ней мать, старшая сестра Летти, Уэллс, критики ее романов, подруги. Но громче всех в этом хоре разочарованных звучал голос Энтони. Он рос, мотаясь туда-сюда между родителями, целеполагание которых лишь частично предусматривало его развитие, и в конце концов стал относиться к ним очень неприязненно. Согласно освященной временем традиции эта неприязнь сосредоточилась на том из родителей, который был доступнее – на Ребекке. Свой гнев он выплеснул в романе (названным с очевидным намеком – «Наследие») и в документальной книге. Он был настолько одержим этой темой, что в гораздо более позднем интервью Paris Review Уэст могла лишь сухо заметить: «Мне обидно, что у него нет иных тем, кроме собственного внебрачного рождения. К сожалению».

Не только Энтони, читая Уэст, испытывал некоторый диссонанс. Ее проза создавала определенный образ автора, и когда оказывалось, что он не материализуется в личности, читателя это огорчало. Рут Хейл, знакомой со статьями Уэст, представлялся платоновский идеал сильной независимой женщины – и встреча с реальной Уэст ее разочаровала. Даже люди, ослепленные блеском ее ума и таланта, не сразу могли примириться с ее персональным стилем, казавшимся слишком фривольным. «Гибрид уборщицы с цыганкой, но хватка у нее бульдожья. Глаза блестят, ногти запущенные и довольно грязные, неисчерпаемая жизненная сила, дурной вкус, недоверие к интеллектуалам и мощный интеллект», – так описала Ребекку Вирджиния Вулф в письме к сестре в тридцать четвертом году. Отзыв полухвалебный и полуоскорбительный.

Уэст смущала собственная неспособность соответствовать людским ожиданиям, нравиться людям, хотя и сама она вряд ли стеснялась переходить на личности. Ее статьи нашпигованы нелестными описаниями женщин с «волосами светлыми, жесткими и прямыми, как сено», и мужчин «с кувшинным рылом». Но она не могла понять, почему столько людей так плохо к ней относятся. «Я вызывала враждебность у очень многих, – говорила она впоследствии. – Почему – до сих пор не знаю. Кажется, я не особо грозная».

Уэст нужны были любовники, обожатели, друзья, и она никогда не делала вид, будто мнение людей ей безразлично. «Я очень люблю, когда меня хвалят, о да, очень! А когда ругают – не люблю. Мне ругани в этой жизни за глаза хватило».

Под внешней непробиваемостью у нее скрывалась глубокая неуверенность в себе, конфликт между желанием быть услышанной и желанием нравиться.

После Уэллса Уэст меняла поклонников, среди которых был и газетный магнат лорд Макс Бивербрук. Видимо, она перестала заводить романы с другими писателями – или вообще романы с переживаниями и сложностями. Свое внимание она перенесла на бизнесменов – быть может, это подтверждало подозрения Рут Хейл, что для нее превыше всего финансовая стабильность. Вспоминая впоследствии первую встречу, она сказала, что банкир Генри Эндрюс «был похож на унылого жирафа – милого, доброго и любящего». Видимо, это ей и было нужно. Через год, в ноябре тридцатого, они поженились и прожили до самой его смерти в шестьдесят восьмом. Они изменяли друг другу, но это ничего не меняло. В основном этот брак давал Уэст возможность получать удовольствие от работы и общения с друзьями.

Среди них оказалась неизвестная тогда французская писательница Анаис Нин. Уэст знала о ней по ее первой опубликованной книге – критике Д. Г. Лоуренса с подзаголовком «Непрофессиональное исследование». Это была одна из первых попыток защиты творчества Лоуренса – которого называли женоненавистником – с точки зрения женщины. С Лоуренсом Уэст была знакома, а после его смерти печатно посетовала, что «даже среди своей касты он не получил того признания, которого заслуживал». Отдыхая с мужем в Париже, она пригласила Нин к себе.

Нин была в точности таким человеком и писателем, каким Уэст не была. Нин – похожая на мальчишку, элегантная, Уэст – внушительная и резкая. Авторская личность в прозе Нин – хрупкая и ухоженная, в прозе Уэст – уверенная воительница. Цель Нин в искусстве – самовыражение личности, и то, что делала она это в дневниках, а не на газетных страницах, показывает нам, какая дистанция была между ними в подходах и к литературе, и к жизни.

Таким образом, их первое общение не было встречей родственных душ. Нин отразила свои смешанные впечатления в дневнике:

Блестящие умные глаза лани. Пола Негри, но без ее красоты, зато с английскими зубами, измученная, с таким напряженным высоким голосом, что слушать больно. Мы сошлись лишь по двум темам: разум и гуманизм. Мне понравились ее полные, материнские формы. Она очень напряженная, меня побаивается. Извинилась, что волосы в беспорядке, отговорилась усталостью.


Нин добавила, что заметила: Уэст «хочет сиять одна, но ей мешает глубоко укоренившаяся робость; она нервничает и говорит далеко не так хорошо, как пишет». Но со временем отношения в этой непохожей паре стали теплее. Уэст льстила Нин, говоря, что та пишет лучше Генри Миллера. Кроме того, она сказала, что считает Нин красивой – что навело Анаис на мысль соблазнить Уэст (доказательств, что ей это удалось, нет).

Нин даже понадеялась, что станет похожей на Уэст. «Она остра на язык и лишена наивности, – писала Нин в дневниках. – Буду ли я настолько остра в ее годы?» Как оказалось, совершенно разные женщины могут восхищаться друг другом.

В тридцатых жизнь Уэст достигла стабильности. В банковской деятельности Генри было не без проблем, но пара унаследовала крупную сумму от его дяди. Энтони вырос, и, хотя отношения с ним оставались непростыми, бремя его содержания существенно уменьшилось. Ребекка продолжала писать рецензии и эссе, хотя литературные дела ей надоели – почти так, как надоел Паркер литературный мир Нью-Йорка. Но Уэст не отправилась в Голливуд. Вместо этого она поехала в Югославию.

Югославия была лоскутной страной, созданной после Первой мировой войны в попытке объединить славянские народы в одном государстве. Это был масштабный геополитический эксперимент, одобренный союзниками. К тридцатым годам стало ясно, что он полностью провалился. В стране то и дело вспыхивали восстания, рос этнический национализм, а в соседних странах набирали силу немецкий и итальянский фашизм. В период Второй мировой войны Югославия лишилась существенной части территории, но продержалась – на авторитарном правлении – до девяностых.

В тридцать шестом году Британский совет отправил Уэст с лекционным турне по Югославии. Хотя Ребекка очень паршиво себя чувствовала в поездке, страна ее очаровала. Ей давно хотелось написать что-нибудь о стране, в которой она не живет, и Югославия, с ее тщательно проведенными линиями разлома, ей очень в этом смысле нравилась. Нравился ей и гид, который ее сопровождал, – Станислав Винавер, хотя, когда он попытался превратить взаимную привязанность в нечто большее, она отказалась. Видимо, отказ не испортил отношений, потому что Станислав оставался ее гидом в пяти последующих поездках в страну в течение пяти лет работы над книгой.

Уэст приезжала в Югославию, даже когда Гитлер уже вторгся в Чехословакию. Получившаяся книга, «Черный ягненок и серый сокол», к моменту выхода в октябре сорок первого растянулась на двести страниц.

Один недавний биограф Уэст назвал «Черного ягненка» «мастерской, но слегка хаотичной работой». Замечание верное, но автор совершенно не учитывает, что именно хаотичностью стиля всегда завлекала читателя Уэст, именно эта бессвязность держала внимание читателя до конца текста. К тридцатым Уэст стала мастером самых неожиданных ассоциаций, выводя одну мысль из другой так, как умела только она. У читателя складывалось впечатление, что он видит, как работает ее мозг.

С точки зрения логики теоретические рассуждения Уэст о Югославии не были безупречны. Она подвергает, не задумываясь, психоанализу целую страну, что нынче считается – и справедливо – редукционизмом. В начале книги нам показывают четырех основательных дисциплинированных немцев – пассажиров поезда, и они «в точности похожи на всех знакомых мне немцев-арийцев: таких в центре Европы шестьдесят миллионов». Уэст полагала, что национальность есть судьба, что есть между людьми неустранимые различия, их следует понимать и считаться с ними. Иногда это уводило ее на пути откровенного расизма. В одном из пассажей книги она даже заявляет, что «танец привередливого» – зрелище, которым она не раз наслаждалась в Америке в исполнении «негра или негритянки», – показался ей «животным», когда его танцевал белый.

Серьезную геополитику она запросто перебивала юмором. Рассказывая о Лондонском соглашении пятнадцатого года, едва не передавшем Италии несколько славянских территорий, Уэст вдруг останавливается. Она только что рассказывала, как итальянский поэт и предтеча фашизма Габриеле д’Аннунцио – лысый мужчина с вощеными усами – отправил войска в Фиуме (на территории современной Хорватии), чтобы удержать его под контролем Италии. Описывая порожденный этим броском хаос и взрыв итальянского национализма, Уэст замечает:

Я поверю, что битва за феминизм окончена и женщины добились равноправия с мужчинами, когда какая-нибудь страна перевернется вверх дном и окажется на грани войны из-за страстных речей абсолютно лысой писательницы.


В книге присутствует Генри – каждое упоминание о нем служит для создания некоего здравомысленного фона для увлеченных рассуждений Уэст о чистом чувстве. Характерен эпизод, когда Уэст с мужем вовлекаются в литературную дискуссию с одним хорватским поэтом, который утверждает, что Джозеф Конрад и Джек Лондон – писатели получше, чем более традиционно-литературные Шоу, Уэллс, Пеги и Жид:

Они переносили на бумагу разговоры за чашкой кофе – что вполне себе достойное занятие, если разговоры хороши, но это несерьезно, это рутина и обыденность, как пот людской. А настоящее повествование – вещь величайшей важности [утверждал хорватский поэт]; оно собирает опыт, его усваивают другие обладатели поэтического таланта и переводят в высшие формы.


Генри пытается слабо возражать («У Конрада вообще нет чувства трагедии»), но Уэст цитирует именно мнение поэта, и цитирует так подробно, что возникает мысль, будто она с ними согласна.

Отзывы на «Черного ягненка и серого сокола», выходившего по главам в Atlantic, были по меньшей мере лестными. New York Times назвала его «блестяще объективной книгой о путешествии», отметив, что это заслуга «одной из самых одаренных и вдумчивых английских писательниц и критикесс». Рецензент New York Herald Tribune восторженно писал: «Это первая книга с начала войны, где изображен мир в натуральную величину, по своему масштабу соответствующая кризису, который мы переживаем».

Последняя цитата весьма примечательна. Когда вышел «Черный ягненок», до нападения на Пёрл-Харбор оставалась еще пара месяцев, и Америка ощущала себя в полной безопасности от европейских заварушек. А для большинства европейцев война как-то не подлежала сравнению с занимательной книжкой. К моменту выхода «Черного ягненка» она была всепоглощающим фактором повседневнойжизни.

Уэст с мужем спокойно пересидели войну в Англии. Генри с начала войны, с осени тридцать девятого, работал на Министерство экономической войны. Они купили себе загородное имение, чтобы там жить – в какой-то мере из соображений, что, если станет совсем плохо, они смогут «отчасти прокормиться тем, что сами вырастим». Из Англии Уэст отправила две корреспонденции Гарольду Россу в New Yorker. В них она настойчиво называла себя домохозяйкой. Ее трудности, как она сама признавала, не того рода, что включал в историю Рима Гиббон, но она ни за что не стала бы оклеивать стены обоями, не взлети так из-за войны цены на краску. Оказалось, что абажуры у нее никуда не годятся – они «направляют свет наружу, а это может стоить нам жизни: мой дом стоит на холме, и кружащий в небе „Дорнье” наверняка этот свет заметит». Особое внимание привлекал вопрос о действии войны на кошек. Одну статью Уэст так и начала – с рассуждений о своем рыжем коте:

Плохо приходится кошкам во время войны: они умные создания, но ни устной, ни письменной речи не понимают. Сперва воздушные налеты, потом из-за них переезды, и кошки страдают, как страдали бы умные и чуткие люди, если бы понятия не имели об истории, не знали бы, что такое война, и сильно подозревали, что все это им устроили те, в чьем доме они живут и от чьей щедрости зависят. Окажись Царапкин один в пустом доме, сбежал бы лес и ни за что к этим ненадежным людям не вернулся бы.


«Черный ягненок и серый сокол» создали Уэст славу репортера первого ранга. До победы союзников ей негде было толком применить свои умения, но потом New Yorker сделал ее своим главным судебным репортером в судах над военными преступниками. Для Уэст это была подходящая тема, поскольку суды рассматривали и конкретное дело, и общие принципы закона – такой переход от частного к общему напоминал обычный ход рассуждений в статьях самой Уэст.

Первые ее репортажи освещали судебный процесс Уильяма Джойса, известного в Англии как Лорд Хо-Хо [9]. Джойс родился в Америке, но большую часть жизни прожил в Ирландии, а потом в Англии, будучи фанатичным англо-ирландским националистом. В тридцатых годах он примкнул к фашистам сэра Освальда Мосли, а в тридцать девятом переехал в Германию. Он стал пропагандистом на радио, его выступления транслировались в английский эфир для подрыва боевого духа Англии. Прозвище ему придумали британские журналисты; в Англии он был одним из самых отвратительных персонажей. После войны Джойс был пойман и перевезен в Англию, где его судили за измену. Уэст, как и многие, считала, что он в полной мере заслужил вынесенный ему смертный приговор. Она сопоставила моральную ничтожность Джойса с его плюгавой внешностью: «мелкая такая тварь, не то чтобы выдающегося уродства, но вполне существенного». К моменту, когда она наблюдала, как Джойса вешают, ее интересовал уже не он, а те, кого она считала его жертвами. «Один старик сказал мне, почему пришел: он был в морге, опознавал внуков, погибших при взрыве „Фау-1”. Когда он пришел домой и включил радио, оттуда заговорил Хо-Хо».

Но Нюренбергский трибунал, откуда она тоже вела репортажи для New Yorker, ставил перед ней достаточно сложные вопросы. Не то чтобы ей нацисты хоть сколько-нибудь нравились, но в ее описании они представали не слишком уж грозными. Рудольф Гесс, второй человек после фюрера, показался ей «так явно безумным, что даже неловко, что его приходится судить». Германа Геринга, назначенного преемника Гитлера, она назвала «размазней». Она не утверждала определенно, что среди подсудимых не все были злодеями в традиционном смысле слова, как потом сказала знаменитая Ханна Арендт. Уэст твердо верила, что они виновны в совершенных преступлениях, и ее не убеждал довод, что они просто выполняли приказы. Она об этом сказала прямо:

Очевидно, что, если Первый лорд Адмиралтейства Британии сойдет с ума и прикажет адмиралу подавать офицерам на ужин суп из младенцев, адмирал обязан не подчиниться. Но нацистские генералы и адмиралы практически не проявляли недовольства, выполняя приказы Гитлера, очень сходные с приказом варить младенцев.


Вопросу о коллективной вине немецкого народа в гитлеровских преступлениях – одной из самых обсуждаемых морально-политических проблем двадцатого века – Уэст в своих первых послевоенных вещах мало уделяла внимания. Мало что она могла сказать и о Холокосте, кроме того, что этот факт заслуживает наказания. Она тогда даже считала, что нацисты должны быть наказаны за свой преступный метод ведения войны в целом, а «то, что они сделали с евреями», рассматривала в общем контексте преступности нацизма.

Это было серьезное моральное упущение. Вызвано оно было, в частности, тем, что в ходе судебного процесса внимание Уэст постепенно обращалось к советской России. Она назвала схожие черты в мышлении нацистов и коммунистов и стала бить тревогу еще на ранних этапах, когда писала про Джойса:

Существует сходство между претензиями наци-фашистов и коммуно-фашистов и не меньшее сходство в методах реализации этих претензий. Претензии основаны на неверном допущении, будто человек, обладающий неким особым даром, обладает также некоторой универсальной мудростью, которая даст ему возможность установить государственный порядок высший по сравнению с нелепым и искусственным, порожденным консультативной системой, известной как демократия, – и это даст ему возможность разбираться в делах людей лучше, чем разбираются они сами.


Мысли о коммунизме занимали еще сорок лет ее жизни и творчества, хотя он и был единственной ее темой. Ее посылали описывать похороны королей, съезды демократов, судебные процессы, историю Уиттекера Чемберса, события в Южной Африке.

Ее приглашали на мемориальные мероприятия, например, в семьдесят пятом году на вечер памяти суфражисток, о которых она сказала, что они выглядели «невероятно эффектно». Но шло время, и внимание, которое она могла к себе привлечь, падало, угасало. Отход от левого движения и прихотливый стиль отдалили ее от растущих писателей сороковых и пятидесятых. Для них она стала чудаковатым реликтом ушедшей эпохи.

В старости Уэст остро переживала это падение интереса. Она писала в дружеском письме: «Если ты – писательница, то ты должна сделать три вещи. Первое: не писать слишком хорошо. Второе: умереть молодой (тут Кэтрин Мэнсфилд нас всех переплюнула), и третье – покончить с собой, как Вирджиния Вулф. А продолжать писать, и писать хорошо – непростительно».

И она писала в своей яркой и небрежной манере до самой смерти.

До конца дней Уэст сохранила артистичный, неформальный стиль. Ее книги получали признание, в последние годы жизни она была постоянной гостьей интеллектуальных ток-шоу. Она была одной из немногих женщин, считавшихся экспертами в серьезных политических вопросах. Но у нее бывали и ошибки – и одной из них была одержимость антикоммунизмом.

7

Игра слов: magician означает и «волшебник», и «фокусник». – Примеч. ред.

8

псевдоним писателя (фр.).

9

Так его прозвали за аффектированное британское произношение, свойственное высшим классам Англии. – Примеч. ред.

Нахалки

Подняться наверх