Читать книгу Жизнь и учение святителя Григория Богослова - Митрополит Иларион (Алфеев) - Страница 12

Глава I. Жизнь и творения
3. Константинопольский период
Константинополь. Максим-Циник

Оглавление

В начале 379 года, вскоре после смерти Валента, на престол Византийской империи взошел Феодосий, который, в отличие от своего предшественника, покровительствовал православным. Почти одновременно небольшая группа константинопольских православных обратилась к Григорию Богослову, который имел репутацию блестящего проповедника и последовательного защитника Никейской веры, с просьбой прибыть в столицу и поддержать их в борьбе против арианства и набиравшего силу аполлинарианства[130]. В течение сорока лет город находился в руках ариан и омиев, однако теперь, с переменами в правительстве, у православных появилась надежда на улучшение ситуации. Григорий в очередной раз оказался перед выбором – оставаться в уединении или пожертвовать «философией» ради блага Церкви. В очередной раз – теперь уже без всякого «насилия» со стороны – он выбрал второе. Феномен Григория заключается в том, что, всегда высоко ценя уединение, он тем не менее не мог долго оставаться без общения с людьми[131] и, проведя какое-то время вдали от публичной жизни, оказывался готовым к ней вернуться.

Григорий провел в Константинополе два с половиной года, которые стали апогеем всей его церковной и богословской деятельности: именно к этому периоду относится около половины его Слов. Константинопольский период был также очень богат событиями: большую часть поэмы «О своей жизни» Григорий посвятил событиям этого времени.

Начало было очень скромным. Прибыв в Константинополь, Григорий обнаружил, что все церкви находятся в руках ариан. Он начал совершать богослужения в небольшом домовом храме, который получил название Анастасии (Воскресения). Ариане употребляли различные способы, чтобы изгнать Григория из столицы. Сначала его обвинили в «тритеизме» – будто вместо Единого Бога он вводит многих богов[132]. Затем начались попытки физической расправы. В Великую Субботу 379 года, когда Григорий совершал Таинство крещения, в храм ворвалась толпа ариан, в том числе монахов, которые требовали изгнания Григория и бросали в него камни, после чего, обвинив в убийстве, привели для разбирательства к городским правителям. Последние, хотя и отнеслись к Григорию неблагосклонно, однако не поддержали клеветников, так как невиновность Григория была очевидна[133]. Григорий рассказал об этих событиях в письме к Феодору, епископу Тианскому:

Слышу, что негодуешь на причиненные мне монахами и чернью оскорбления… Ужасно происшедшее, весьма ужасно – кто спорит? Поруганы были жертвенники, прервано тайнодействие, а я стоял между священнодействовавшими и метавшими в меня камнями, и в качестве защиты от камней употребил я молитвы. Забыты стыдливость дев, скромность монахов, бедствие нищих, которые из-за собственной жестокости лишились милосердия. Но, конечно, лучше быть терпеливым и тем, что претерпеваем, подать народу пример долготерпения; ведь для народа не столько убедительно слово, сколько дело – это безмолвное увещание[134].

О камнях, которые в него метали в Константинополе, Григорий вспоминал неоднократно: «…меня встретили камнями, как нечестивца – за это благодарение Тебе, Троица!»[135]; «…пусть всякий мечет в меня камнями, ибо я издавна приучен к камням!»[136]; «…вспоминай о том, как в меня бросали камнями»[137]; «…камнями встретили меня, как других встречают цветами»[138]. Это был тот опыт исповедничества, о котором Григорий никогда не забывал и не хотел, чтобы забыли другие.


Вскоре после описанного инцидента Григорий оказался вовлеченным в конфликт между Мелетием и Павлином – двумя противоборствующими епископами Антиохии. Этот конфликт продолжался с начала 60-х годов, когда на место Мелетия, изгнанного из города арианами, был рукоположен Павлин, представлявший другую антиарианскую группировку. Впоследствии, когда Мелетий вернулся в Антиохию, Павлин не вступил с ним в общение, из-за чего образовался длительный раскол. По утверждению историков Сократа и Созомена, между мелетианами и павлинианами в Антиохии к началу 80-х годов существовало соглашение, по которому оба епископа управляли паствой совместно: по смерти одного другой должен был быть признан единственным законным епископом[139]. По другой версии, Мелетий в 380 году получил от гражданских властей официальное право на управление епархией, а Павлин остался не у дел[140]. По-видимому, константинопольская паства была разделена между мелетианами и павлинианами. Роль Григория остается не вполне ясной: создается впечатление, что оба епископа не желали его присутствия в столице[141].

В первой половине 380 года Григорий пережил одно из самых сильных потрясений своей жизни – конфликт с Максимом-Циником. Этот человек, прибывший в Константинополь из Александрии, был философом, обратившимся в христианство и стоявшим на никейских позициях. Его прошлое весьма сомнительно: он был дважды судим, подвергнут бичеванию и изгнан. Однако Григорий узнает обо всем этом позже: поначалу он уверен, что Максим – исповедник Никейской веры, пострадавший за свои убеждения. Григорий, сам будучи ритором и философом, проникся глубокой симпатией к Максиму; можно даже сказать, был им совершенно очарован. Он произнес в его честь Похвальное слово, в котором создал образ человека, сочетавшего мудрость философа с ревностью христианина. Приветствуя философа Ирона (он же Максим)[142], Григорий не скупится на похвалы:

Приди же, о превосходнейший и совершеннейший из философов, прибавлю даже – и из свидетелей истины! Приди ко мне, обличитель ложной мудрости, которая состоит лишь в словесах и прельщает сладкими речами, а выше этого подняться не может и не хочет! Ты преуспел в добродетели – как в созерцательной, так и в деятельной, ибо философствуешь по-нашему в чуждом для нас облике, а может быть, и не в чуждом, поскольку длинные волосы назореев и освящение головы, которой не касается расческа, суть как бы закон для жертвенников; и поскольку светоносны и блистательны Ангелы, когда их изображают в телесном виде, что, как думаю, символизирует их чистоту[143]. Приди ко мне, философ, мудрец… и собака[144] не по бесстыдству, но по дерзновению, не по прожорливости, но по умеренности, не потому, что лаешь, но потому что охраняешь доброе, бодрствуешь в заботе о душах, ласкаясь ко всем, которые близки тебе в добродетели, и лаешь на всех чужих. Приди ко мне, встань рядом с жертвенником, с этим таинственным Престолом и со мной, ведущим через все это к обожению: сюда приводит тебя словесность и образ жизни и очищение через страдания. Приди, я увенчаю тебя нашими венцами и провозглашу громким голосом!..[145]

Так высоко оценил Григорий Максима-Ирона. Он приблизил его к себе, поселил у себя в доме и делил с ним трапезу, во время которой епископ и философ вели продолжительные беседы[146]. Однако за спиной у Григория Максим вел переговоры с Петром Александрийским, который сначала в письменной форме признал Григория епископом Константинополя, но потом, видимо под влиянием Максима, изменил свое отношение к нему[147]. Поскольку Григорий не был официально утвержденным епископом Константинополя, а лишь по приглашению группы верующих нес там свое служение, кафедра формально оставалась свободной, и Петр решил рукоположить на нее Максима. Последний, со своей стороны, собрал вокруг себя некоторое количество сторонников среди столичного клира, а также прибывших в Константинополь египетских епископов.

Рукоположение Максима было совершено в начале лета 380 года, ночью, в храме Анастасии, когда Григорий лежал дома больной. Церемония еще не закончилась, когда настало утро и город узнал о происшедшем. Негодующие толпы людей собрались к храму и изгнали оттуда египетских епископов, которым ничего не оставалось, кроме как закончить обряд в другом месте.

Григорий глубоко пережил предательство Максима. Вспоминая события той ночи, он не скрывает своего отвращения к человеку, который был его ближайшим другом и в одночасье сделался злейшим врагом. Трудно поверить, читая строки, посвященные Максиму в поэме «О своей жизни», что речь идет о том самом человеке, которого Григорий совсем недавно так красноречиво восхвалял[148]. Даже особенности внешнего облика Максима, которые раньше напоминали Григорию о назореях и Ангелах, теперь вызывают у него только презрение и брезгливость:

Был у нас в городе некто женоподобный,

Египетское привидение, злое до бешенства,

Собака, собачонка, уличный прислужник,

Арей, безголосое бедствие, китовидное чудовище,

Белокурый, черноволосый. Черным

Был он с детства, а белый цвет изобретен недавно,

Ведь искусство – второй творец.

Чаще всего это бывает делом женщин, но иногда и мужчины

Золотят волосы и делают философскую завивку.

Так и женскую косметику для лица употребляйте, мудрецы!..

Что Максим не принадлежит уже к числу мужчин,

Показала его прическа, хотя до того это было скрыто.

То удивляет нас в нынешних мудрецах,

Что природа и наружность у них двойственны

И весьма жалким образом принадлежат обоим полам:

Прической они похожи на женщин, а жезлом – на мужчин.

Этим он и хвастался, как какая-то городская знаменитость:

Плечи его всегда осенялись легкими кудрями,

Из волос, словно из пращей, летели силлогизмы,

И всю ученость носил он на теле.

Он, как слышно, прошел по многим лукавым путям,

Но о других его приключениях пусть разузнают другие:

Не мое дело заниматься исследованиями.

Впрочем, в книгах у градоправителей все это записано.

Наконец, утверждается он в этом городе.

Здесь ему не хватало привычной для него пищи,

Но у него был острый глаз и мудрое чутье,

Ибо нельзя не назвать мудрым и этот горький замысел –

Низложить с кафедры меня,

Который не обладал ею и вообще не был удостоен титула,

А только охранял и примирял народ.

Но еще мудрее то, что, будучи искусным в плетении интриг,

Он не через посторонних разыгрывает эту драму,

Но через меня же самого,

Совершенно не привычного к этому и чуждого любой интриге…[149]


Описывая само рукоположение, Григорий все повествование строит на волосах Максима, продолжая использовать и образ собаки, прилипший к философу еще со времен Похвального слова:

Была ночь, а я лежал больной. Словно хищные волки,

Неожиданно появившиеся в загоне для овец…

Они спешат обстричь собаку и возвести ее на кафедру

До того, как это станет известно народу, вождям Церкви

И мне самому, по меньшей мере собаке этого стада…

Настало утро! Клир – потому что клирики жили близко –

Воспламеняется, молва быстро переходит

От одного к другому. Разгорается

Весьма сильный пожар. Сколько стеклось чиновников,

Сколько иностранцев и даже незаконнорожденных![150]

Не было человека, который не возмутился происходившим тогда,

Видя такое вознаграждение за труды.

Но к чему продолжать речь? Немедленно с гневом удаляются они отсюда,

Скорбя о том, что не достигли цели.

Но чтобы не пропали начатые злодейства,

Доводят до конца и остальную часть своего спектакля.

В бедное жилище флейтиста

Входят эти почтенные люди, друзья Божии,

Имея с собой нескольких самых презренных мирян,

И там, остригши злейшую из собак, делают ее пастырем…

Свершилось посечение густых кудрей,

Без труда уничтожен этот долговременный труд рук,

А сам он приобрел одно то,

Что обнаружена тайна волос,

В которых заключалась вся его сила,

Как повествуется это и о судье Сампсоне…

Но из собаки превращенный в пастыря снова из пастырей

Превращается в собаку – какое бесчестие!

Брошенная собака, не носит он больше

Красивых волос, но и стадом не владеет,

А снова бегает по мясным рынкам за костями.

Что же сделаешь со своими прекрасными волосами?

Снова

Будешь тщательно их отращивать? Или останешься таким посмешищем, как теперь?

То и другое постыдно, а между этими двумя крайностями

Невозможно найти ничего, кроме петли, чтобы удавиться.

Но где положишь или куда пошлешь эти волосы?

Не на театральную ли сцену, скажи мне, не к девицам ли?

Но к каким девицам? Не к своим ли, коринфским?..[151]


Отвечая на недоумения по поводу того уважения, которое он оказывал Максиму вначале, Григорий признается в своей доверчивости и говорит о том, что он был жестоко обманут. Более того, он искренне сожалеет о тех похвальных словах, которые произносил в адрес Максима:

«Итак, что же? Не вчера ли был он в числе твоих друзей?

Не вчера ли удостаивал ты его самых великих похвал?»

Так, может быть, возразит мне кто-либо из знающих те события,

Поставив мне в вину тогдашнюю готовность,

С которой уважал я даже худших из собак.

Да, я находился в полном неведении, достойном порицания,

Обольщен я был подобно Адаму зловредным вкушением.

Прекрасным по виду было горькое дерево.

Обманула меня личина веры, которую видел я на его лице,

Обманули и льстивые слова…

Но что мне было делать? Ответьте, мудрецы!

Что иное, думаете вы, сделал бы кто-нибудь из вас самих,

Когда церковь находилась в таком стеснении,

Что немало для меня значило собирать и солому.

Стесненные обстоятельства не дают такой свободы,

Какую можно иметь во времена изобилия.

Для меня было важно, если и собака ходит на моем дворе

И чтит Христа, а не Геракла.

Но здесь было нечто и большее: о том изгнании,

какому подвергся он за постыдные дела,

Уверял он, что потерпел это ради Бога.

Он был бичуем, а для меня был победоносцем.

Если это тяжкий грех, то знаю, что много раз и во многом

Погрешал я подобным образом. Простите же меня, судьи,

За это доброе прегрешение.

Он был злейшим человеком, а я считал его добрым.

Или сказать нечто более смелое?

Вот, отдаю мой не умеющий соображаться со временем и говорливый язык.

Кто хочет, пусть немилосердно отсечет его[152].


Максиму пришлось с позором удалиться из Константинополя. Он, однако, не считал себя окончательно побежденным и отправился в Фессалоники, надеясь добиться утверждения своей хиротонии императором Феодосием. Государь встал на сторону Григория, и Максим уехал ни с чем. Вероятно, Максим не ограничился устными выступлениями против Григория, но и писал что-то по его поводу, так как сохранился ответ Григория, выдержанный в таком же оскорбительном и уничижительном тоне:

Что это? Ты, Максим, смеешь писать?

Писать смеешь ты? Какое бесстыдство!

В этом ты превзошел и собак!

Всякий смел на все! Вот так времена!

Как грибы, вылезают из-под земли

Мудрецы, военачальники, благородные, епископы…

О невероятные и неслыханные новости!

Саул во пророках, Максим среди писателей!

Кто же теперь не пророк? Кто удержит свою руку?

У всех есть бумага, даже и у старух есть трость,

Чтобы говорить, писать, собирать вокруг себя толпу…

Ты пишешь! Но что и против кого, собака?

Пишешь против человека, которому по природе так же свойственно писать,

Как воде – течь, а огню – гореть;

Чтобы не сказать, что пишешь против того, кто ничем тебя не обидел,

Но, наоборот, был оскорблен тобою.

Какое безумие! Какая невежественная наглость!..

Впрочем, не предположить ли, что ты одно имел в виду –

А именно, что и оскорбляя, не будешь удостоен слова?

Одно это и кажется мне в тебе мудрым.

Ибо кто, находясь в здравом уме, захочет связываться с собакой?[153]


Психологически объяснить неприязнь Григория к Максиму нетрудно: он был слишком глубоко оскорблен, унижен и обесчещен, чтобы забыть о предательстве философа. Труднее найти объяснение этому феномену с христианской точки зрения. Воспитанный на Священном Писании, Григорий достаточно хорошо знал о том, что от христианина требуется прощение обидчиков. Тем не менее он решается написать столько оскорбительных слов в адрес Максима и, более того, включить их в корпус своих сочинений. Не приходится сомневаться в том, что Григорий сам внимательно следил за подготовкой всех своих сочинений к публикации – собирал их в книги, отдавал переписчикам, рассылал копии друзьям. Решаясь на то, чтобы увековечить свое отношение к Максиму, Григорий, очевидно, был уверен, что вся эта история послужит назидательным примером потомству. Он также рассчитывал на то, что, читая строки, посвященные Максиму, всякий встанет на сторону Григория и осудит в лице Максима лицемерие, неверность и предательство.

Григорий, по-видимому, рассматривал всю свою жизнь как нравственный урок, вернее – как сумму нравственных уроков, из которых читатель может извлечь пользу для себя: именно поэтому он так много писал о своей жизни. Из своих занятий риторикой Григорий хорошо усвоил, что всякий литературный персонаж и всякий совершенный им поступок относится либо к области добродетели, либо к области порока и может оцениваться либо положительно, либо отрицательно. Именно так, в черно-белых тонах, воспринимала мир античная литература и риторика: так же, по-видимому, воспринимал жизнь Григорий Богослов. Все его герои, как правило, бывают или положительными, или отрицательными: к числу первых относятся Григорий Назианзин-старший и Нонна, Кесарий и Горгония, Киприан Карфагенский и Афанасий Александрийский, Василий Великий и философ Ирон; к числу последних – Юлиан Отступник и Максим-Циник. Создавая отрицательный образ, Григорий не скупился на краски, так как был уверен, что его рассказ об этом лице будет иметь нравственную значимость для потомства. В заключительной части нашей работы мы будем отдельно говорить о портретах, созданных Григорием Богословом.

130

Ср. PG 37, 1071–1072 = 2.363.

131

Ср. Ruether. Grеgory, 42.

132

PG 37, 1074 = 2.364.

133

PG 37, 1075–1076 = 2.364.

134

Письмо 77 / Ed. Gallay, 66 = 2.463.

135

PG 37, 1251 = 2.404.

136

PG 37, 1292 = 2.406.

137

Письмо 95 / Ed. Gallay, 79 = 2.468.

138

PG 37, 1306 = 2.112.

139

Сократ. Церк. ист. 5, 5; Созомен. Церк. ист. 7, 3.

140

Феодорит. Церк. ист. 5, 3.

141

PG 37, 1076–1079 = 2.364–365.

142

О том, что Максим и Ирон – одно и то же лицо, свидетельствует блж. Иероним, который говорит о Слове 25-м следующее, «Похвальное слово Максиму-философу, по возвращении его из ссылки, имя которого в заглавии некоторые несправедливо заменили именем Ирона на том основании, что есть другое сочинение Григория, заключающее в себе порицание этого Максима, как будто нельзя было одного и того же человека в одно время хвалить, а в другое время – порицать» (О знам. мужах 117). Подробнее об Ироне-Максиме См.: у Mossay, SC 284, 120-141. Ср. Hauser-Meury. Prosopographie, 119-121.

143

Максим носил белый философский плащ и длинную шевелюру.

144

Греческое слово «киник» (циник) созвучно слову κύων (собака).

145

Сл. 25, 2, 1–24; SC 284, 158–160 = 1.358–359.

146

PG 37, 1085 = 2.367.

147

Ср. PG 37, 1088 = 2.368.

148

Впрочем, для профессионального ритора не представляло трудности представить один и тот же объект сначала в положительном, затем в отрицательном свете; это было одно из классических упражнений на занятиях риторикой.

149

PG 37, 1081–1083 = 2.366–367.

150

То есть людей сомнительной веры (м. б. омиев).

151

PG 37, 1090–1093 = 2.369–370.

152

PG 37, 1095–1097 = 2.370–371.

153

PG 37, 1339–1344 = 2.267–269.

Жизнь и учение святителя Григория Богослова

Подняться наверх