Читать книгу Морис Бланшо: Голос, пришедший извне - Морис Бланшо - Страница 5

Морис Бланшо
Пришедший не отсюда голос
Последний говорить

Оглавление

ein ins Stumme entglittenes

Ich


Ускользнувшее в немотствование

«я».


Wieder Begegnungen mit

vereinzelten Worten wie:

Steinschlag, Hartgräser, Zeit.


Снова встречи с

разъединенными словами:

камнепад, жесткий тростник, время.



dass bewahrt sei

ein durchs Dunkel

getragenes Zeichen.


Платон: «Ведь никто не знает, что такое смерть», и Пауль Целан: «Никто не свидетель свидетелю». И, однако, всегда подбираем мы себе спутника: не себе, но чему-то в нас, вне нас, чему необходимо, чтобы нам не хватало самих себя для перехода через линию, коей нам не достичь. Спутника наперед утраченного, саму утрату, которая впредь – на нашем месте.

Где же искать свидетеля, коему свидетеля нет?


Говорящее здесь с нами добирается до нас предельным напряжением языка, его сосредоточением, необходимостью поддержать, подвести друг к другу в некоем единении, которое не создает единства, слова, отныне связанные, сопряженные ради чего-то другого, нежели смысл, лишь направленные к… И говорит с нами в этих, чаще всего очень коротких стихотворениях, в которых выражения, фразы кажутся – ритмом своей неопределенной краткости – окруженными белизной, как раз то, что белизна эта, эти перебои, эти затихания суть не паузы или интервалы, дозволяющие перевести при чтении дух, что они – составные части почти не дающей послаблений строгости, некой внесловесной строгости, чье назначение не в том, чтобы нести смысл, словно пустота – не столько нехватка, сколько насыщенность: пустота, насыщенная пустотою. И тем не менее я, может статься, в первую очередь задержусь вовсе не на этом, а на том, что подобный язык, часто очень жесткий (как в некоторых поздних стихах Гёльдерлина), не жесткий – нечто пронзительное, слишком высокий, чтобы стать песней, звук, – никогда не прибегает в речи к насилию, не ранит другого, не обуреваем никакими воинственными или разрушительными намерениями: словно уже произошло саморазрушение – чтобы сохранить другого или чтобы «сохранен был знак, проносимый во тьме».

mit der untrüglichen Spur:


…in der Dünung

wandernder Worte


Gras, auseinandergeschrieben



Lies nicht mehr – schau!

Schau nicht mehr – geh!


zur Blindheit über-

redete Augen.



Augen weltblind,

Augen im Sterbegeklüft,

Augen Augen:


К чему стремится этот язык? Sprachgitter: говорить, уж не держаться ли это за решеткой – решеткой тюремной, – сквозь которую себя сулит (в себе отказывает) свобода вовне: снег, ночь, место, коему есть имя, коему его нет; или же это значит считать себя наделенным сей решеткой, внушающей надежду, что будет что расшифровать; и тем самым побуждающей сызнова замкнуться в иллюзии, что смысл или истина свободны будут там, в краю, «где след не обманет». Но, так же как письмо прочитывается в виде некоей вещи – некоего сгущаемого в ту или иную вещь ей внешнего – отнюдь не для того, чтобы эту вещь обозначить, а чтобы вписаться тем самым в «зыбь вечноподвижных слов», не прочитывается ли и внешнее как некое письмо, письмо без связей, всегда уже вне самого себя: «трава, врозь писанная»? Может статься, подмогой будет – подмога ли это, зов ли? – довериться по ту сторону сети языка («глаз, глаза кругляшок меж прутьев») ожиданию более широкого взгляда, некоей возможности видеть, видеть и без слов, обозначающих видение:

хватит читать – смотри!

хватит смотреть – ступай!


итак, видение (может быть), но всегда в виду движения, сопряженное с движением: словно идти нужно на зов тех глаз, что видят за пределами того, что можно видеть: «глаза, ослепшие к миру, глаза, заговоренные до слепоты», и смотрят (или занимают место) «в череде трещин умирания».

Глаза, ослепшие к миру,

Глаза в расщелинах умирания,

Глаза глаза:

Хватит читать – смотри!

Хватит смотреть – ступай!


Движение без цели. Час всегда последний:

Geh, deine Stunde

hat keine Schwestern, du bist —

bist zuhause.



die Nacht

braucht keine Sterne,



nirgends

fragt es nach dir.



Das umhergestossene

Immer-Licht, lehmgelb,

hinter

Planetenhäuptern.

Erfundene

Blicke, Seh-

narben,

ins Raumschiff gekerbt,

betteln im Erden-

münder.



Ступай, твоему часу

нет ровни, ты же —

сюда вернулся.


Движение, которое тем не менее не прерывается: утверждение возврата делает его лишь более бесплодным; медленное движение колеса, вращающегося само собою и вокруг самого себя, спицы на чернеющем поле, быть может, ночь, ночное колесо звезд, но

ночи

нужды нет в звездах


как и

нигде

о тебе не спросят.


Вне: там, куда ведут глаза, – глаза, отделенные от существа, их можно посчитать одинокими и безличными:

нескончаемый свет, глинисто-желтый,

колеблющийся тут и там

позади

главных планет.

Взгляды

изобретенные, шрамы,

чтобы видеть,

врезанные в космический корабль,

глаза


которые, развоплощенные, лишенные способности к общению, блуждающие,

вымаливают рты

земные.


Erblinde schon heute:

auch die Ewigkeit steht voller Augen-



Unverhüllt an den Toren des Traumes

streitet ein einsames Aug.

Es wird noch ein Aug sein,

ein fremdes, neben

dem unsern: stumm

unter steinernem Lid.

O dieses trunkene Aug,

das hier umherirrt wie wir

und uns zuweilen

staunend in eins schaut.

Eräugtes

Dunkel darin.

Augen und Mund stehn so offeh und leer, Herr.

Dein Aug, so blind wie der Stein.

Blume – ein Blindenwort.

Gesänge:

Augenstimmen, im Chor,

Du bist,

wo dein Aug ist, du bist

oben, bist

unten, ich

finde hinaus.


Глаза, звездами усыпающие вечность («вечность встает, полная глаз»); отсюда, может статься, желание ослепнуть:

Ослепни немедля:

вечности и без того достанет глаз


Но лишить себя зрения – лишний способ видеть. Одержимость глазами указывает на нечто отличное от видимого.

Открытый вратам сна

не сдается глаз одинокий.

Окажется рядом с нашим

еще один глаз

чужой: немой

под каменеющим веком.

О глаз этот пьяный,

который вокруг, как мы,

блуждает здесь и подчас

удивленно на нас глядит.

Настигла там

темноту сила глаза.

Глаза и рот – так отверсты и так пусты, о Боже.

Твой глаз слеп как камень.

Цветок – слово слепца.

Пение:

голоса глаз в хоре,

Ты

там, где твой глаз, ты —

наверху,

внизу; я

обращаюсь вне.


In der Luft, da bleibt deine Wurzel, da,

in der Luft.


В воздухе пребывает твой корень, там,

в воздухе.


wir schaufeln ein Grab in den Lüften da

liegt man nicht eng


на воздухах мы роем могилу,

там лежать не так тесно.


draussen bei

den andern Welten.


снаружи, у

других миров


…hinaus

in Unland und Unzeit…


…вне,

в непространство и невремя (невовремя)…


Weiss,

was sich uns regt

ohne Gewicht,

was wir tauschen.

Weiss und Leicht:

lass es wandern.


Белое,

что мельтешит для нас,

невесомое,

что мы меняем.

Белое, Легкое —

скитается пусть.


Соотнесенность с внешним, никогда еще не данная, – попытка движения или продвижения, отношение без привязанностей и корней, – не только указана этой пустой трансцендентностью пустых глаз, но и напрямую утверждена Паулем Целаном в прозаических фрагментах как ее возможность: говорить с вещами. «Мы, когда говорим так с вещами, не переставая вопрошать их о том, откуда они приходят и куда идут, вопрос всегда открытый, с которым не покончить, указующий на Открытое, пустое, свободное – туда, где мы оказываемся далеко вовне. Такое место ищет и стихотворение».

Это внешнее, а оно – отнюдь не природа, по крайней мере не та, которую поминал еще Гёльдерлин, даже если и ассоциируется с пространством, с мирами, планетами и звездами, с неким космическим, подчас ослепительным, знаком, внешнее далекости, все еще любезного далёко, добирается до нас упрямо возвращающимися словами (выбранными, может статься, притяжением нашего прочтения), – Schnee, Ferne, Nacht, Asche, – возвращающимися словно для того, чтобы уверить нас в соотнесенности с реальностью или рассыпчатой, мягкой, легкой, может быть, даже радушной материей, но подобное впечатление тут же смещается в сторону бесплодности камня (слово это почти всегда под рукой), мела, известняка, гравия (Kalk, Kiesel, Kreide), а дальше и снега, чья стерильная белизна – белое все белей и белей (кристалл, кристалл), без усиления или наращивания: белое, лежащее в основе того, что основы не имеет:

Flügelnacht, weither gekommen und nun

für immer gespannt

über Kreide und Kalk.

Kiesel, abgrundhin rollend.

Schnee. Und mehr noch des Weissen.



Augen, weltblind, im

Sterbegeklüft: Ich komm,

Hartwuchs im Herzen.

Ich komm.



die Welt, ein Tausendkristall

Мир, тысячекристальность


Atemkristall

Кристалл дыхания


Das Schneebett unter uns beiden, das Schneebett

Kristall um Kristall,

zeittiefgegittert, wir fallen,

wir fallen und liegen und fallen.


Und fallen:

Wir waren. Wir sind.

Wir sind ein Fleisch mit der Nacht.

In den Gängen, den Gängen.

Du darfst mich getrost mit Schnee bewirten:


Ночь крылом пришла издалека и вот

простерлась навсегда

над мелом и известняком.

Щебень, катящийся в бездну.

Снег. Белого все больше.


Schneebett: снежная постель, нежность этого заголовка не сулит ничего утешительного:

Глаза, слепые к миру, в

череде трещин умирания: иду,

в сердце рост жесткий.

Иду я.


Притяжение, призыв упасть. Но я здесь не одиноко, оно переходит в мы, и это падение вдвоем единит – вплоть до настоящего – даже то, что падает:

Снежная постель под нами двоими, снежная постель.

Кристалл среди кристаллов,

переплетенные в глубинах времени, мы падаем,

мы падаем и покоимся и падаем.


И падаем:

Мы были. Мы есть.

Мы с ночью плоть одна.

В проходах, в проходах.

Ты можешь не боясь угостить меня снегом:


Это падение вдвоем отличает всегда направленное, намагниченное отношение, которое ничто не в силах разорвать и которое одиночество все еще несет в себе:

Ich kann Dich noch sehn: ein Echo,

ertastbar mit Fühl-

wörtern, am Abschieds-

grat.

Dein Gesicht scheut leise,

wenn es auf einmal

lampenhaft hell wird

in mir, an der Stelle,

wo man am schmerzlichsten Nie sagt.



(Auf dem senkrechten

Atemseil, damals,

höher als oben,

zwischen zwei Schmerzknoten, während

der blanke

Tatarenmond zu uns heraufklomm,

grub ich mich in dich und in dich.)



(Wäre ich wie du. Wärst du wie ich.

Standen wir nicht

unter einem Passat?

Wir sind Fremde.)


Ich bin du, wenn ich ich bin.


Я – это ты, когда я – это я.


Я могу тебя еще видеть: эхо,

достижимо которое ощупью

слов, на гребне

Прощания.

Твое лицо слегка пугается,

Когда вдруг

вспыхнет свет как от лампы

во мне, на том месте,

где больней всего говорят: Никогда.


Боль, и только боль, без протеста и злобы:

(На отвесной бечеве

дыхания, тогда,

выше высока,

между двумя узлами боли, покуда

взбиралась к нам белая татарская луна,

в тебя, в тебя я зарывался.)


Все это между скобками, словно промежуток приберегает мысль, которая там, где всего не хватает, все еще остается даром, памяткой, общим прикосновением:

(Будь я как ты, а ты как я,

уж не стояли б вместе

под одним пассатом?

Мы чужаки.)


Wir sind Fremde: чужаки, но чужаки оба; вынужденные сообща претерпевать и ту растерянность расстояния, которая удерживает нас абсолютно врозь. «Мы чужаки». Точно так же и – когда молчанье – два молчания наполняют нам рот:

zwei

Mundvoll Schweigen.



Also

stehen noch Tempel. Ein

Stern

hat wohl noch Licht.

Nichts,

nichts ist verloren.

Ho-

sanna.


…das hundert-

züngige Mein-

gedicht, das Genicht.


…сто-

языкое мое сти-

хотворенье, нетворенье.


Ja.

Orkane, Par-

tikelgestöber, es blieb

Zeit, blieb,

es beim Stein zu versuchen – er

war-gastlich, er

fiel nicht ins Wort. Wie

gut wir es hatten:


Запомним это, если сможем: «двойным молчаньем полон рот».


Нельзя ли тогда сказать, что поэтическое утверждение у Пауля Целана – всегда, быть может, удаленное и от надежды, и от истины, но всегда в движении и к тому, и к другому – оставляет нечто, если не для надежды, то для мысли, в кратких фразах, которые внезапно вспыхивают даже после того, как все погрузилось во мрак: «ночи нужды нет в звездах <…> у звезды есть еще свет».

И вот,

стоят еще храмы.

У звезды

есть еще свет.

Ничто,

ничто не потеряно.

О-

санна.



То есть даже если мы произнесем слово Ничто с большой буквы, в его отрывистой немецкой жесткости, все равно можно добавить: ничто не потеряно, так что само ничто, возможно, сочленено с потерей. В то время как древнееврейский возглас ликования членится, начинаясь со стона.

И вот еще:


Да.

Ураганы, час-

тицы в вихре, оставалось

время – выпытать у камня,

он был гостеприимен, не

перебил нас. Как

счастливы мы были:


Singbarer Rest…



– Entmündigte Lippe, melde,

dass etwas geschieht, noch immer,

unweit von dir.



dieses

Brot kauen, mit

Schreibzähnen.



O diese wandernde leere

gastliche Mitte. Getrennt,

fall ich dir zu, fällst

du mir…

Ein Nichts

waren wir, sind wir, werden

wir bleiben, blühend:

die Nichts-, die

Niemandsrose.


Или в другом месте:

Поющийся остаток


со следующим финалом:

Запретная, безротая губа,

скажи,

что что-то еще происходит

невдалеке от тебя.


Фраза, написанная с жуткой простотой, предназначенная остаться в нас, в неуверенности, за которую она держится, неся переплетенными движение надежды и неподвижность тоски, потребность в невозможном, ибо из запретного, только из запретного может прийти то, что можно сказать: «вот хлеб – жевать письмá зубами».


Да, даже там, где царит ничто, даже когда вершит труды свои разлука, отношения, пусть прерванные, не разорваны.

О пустота блуждающего центра,

гостеприимца. Разлученные,

я падаю в тебя, ты падаешь

в меня…

Ничто

мы были, есть,

останемся в цвету:

ничто-жною,

ничейной розой.


…Es ist,

ich weiß es, nicht wahr,

dass wir lebten, es ging

blind nur ein Atem zwischen

Dort und Nicht-da und Zuweilen <…>

ich weiß,

ich weiß und du weißt, wir wussten,

wir wussten nicht, wir

waren ja da und nicht dort,

und zuweilen, wenn

nur das Nichts zwischen uns stand, fanden

wir ganz zueinander.


Sichtbares, Hörbares, das

frei-

werdende Zeltwort:

Mitsammen.


И следующее, что нужно заново воспринять во всей жесткости:

…Это

я знаю, неправда,

что жили мы, только

слепым проходило дыхание между

там и нездесь и подчас…

я знаю,

знаю я и знаешь ты, мы знали,

не знали мы, мы

были там ведь и не там – подчас,

когда меж нами

вставало лишь Ничто,

оказывались мы

скрепленными друг с другом.


Так что при переходе через пустыню (анабасис) всегда сохраняется, словно чтобы укрыться в нем, некое свободное слово, которое можно увидеть, услышать: «быть вместе».

Глаза, слепые к миру, в череде

трещин умирания. Иду,

в сердце рост жесткий.

Иду я.


Die Nacht besamt, als könnt es

noch andere geben, nächtiger als

diese…


Tief

in der Zeitenschrunde,

beim

Wabeneis

wartet, ein Atemkristall,

dein unumstößliches

Zeugnis.


Глубоко

в расщелине времен,

возле льда сотов

ждет дыхания кристалл,

неопровержимое твое

свидетельство.


Sprich auch du,

sprich als letzter,

sag deinen Spruch.


Зачарованный, перечитываю я эти слова, и сами написанные под чарами. В основе основ, в бездонной глубине потусторонней шахты (In der Jenseits Kaue) царит ночь, ночь осеняет, роится, словно есть еще и другая ночь, ночнее этой. Там ночь, но в ночи опять и очи – глаза? – шрамы вместо зрения, они зовут, они влекут, и приходится им отвечать: «иду», иду с жестким ростом в сердце. Куда пойти? Пойти-то ведь некуда, только туда, где в череде трещин-расщелин умирания чарует (но не светит) непрестанный свет. Im Sterbegeklüft. Не единственный разлом или трещина, а бесконечная череда – серия – расщелин, нечто, что открывается и не открывается – или открывается всегда уже закрывшимся, а не зияние пропасти, когда оставалось бы только соскользнуть в безбрежную, бездонную пустоту; скорее щели или трещины, что схватывают нас своей узостью, стискивают безволием, в невозможности погружения не позволяя пасть в свободном, пусть даже вечном падении: вот оно, может быть, умирание, жесткий рост умирания в сердце, свидетель без свидетеля, которому Целан дал голос, объединяя его «с голосами, пропитанными ночью, с голосом – когда уже нет голосов, только запоздалый шорох, чуждый часам, любой мысли подносимый в подарок».

…der Tod ist ein Meister aus Deutschland


…смерть, мастер из Германии


(«Todesfuge»)

Смерть, речь. В прозаических отрывках, где Целан излагает свои поэтические намерения, он никогда не отрекается от самого наличия таковых. В «Бременской речи»: «Стихотворение всегда в пути, всегда соотнесено с чем-то, к чему-то стремится. К чему? К чему-то открытому и годному для обитания, к некоему Ты, с которым можно было бы, может статься, говорить, к близкой к речи реальности». И в той же короткой речи с предельной простотой и сдержанностью Целан намекает на то, чем для него – а через него и для нас – была не отнятая возможность писать стихи на том самом языке, сквозь который на него, на его близких, на миллионы евреев и неевреев, снизошла смерть, событие без ответа. «Доступным, близким и не утраченным среди всего, что пришлось потерять, оставалось только одно – язык. Да, он вопреки всему утрачен не был. Но ему выпало пройти через отсутствие на себя ответов, через жуткую немоту, через тысячекратно сгустившиеся тени убийственной речи. Он проходил, не давая себе слов для того, что имело место. Но он прошел через это место События. Прошел и смог снова вернуться на свет, обогащенный всем этим. На этом-то языке все эти годы и годы, пришедшие следом, пытался я писать стихи: чтобы говорить, чтобы отыскать ориентиры и выяснить, где же я оказался и куда держать путь, чтобы для меня вырисовалась какая-то реальность. Было это, как мы видим, событие, движение, путешествие, была это попытка обрести направление».


«Говори и ты, хоть говорить – последний». Вот что стихотворение – и теперь мы, чего доброго, лучше подготовлены, чтобы это понять, – дает нам прочесть, дает нам пережить, дозволяя подхватить еще раз то движение поэзии, каким его на грани ироничности предложил нам Целан: «Поэзия, дамы и господа: речь бесконечного, речь тщетной смерти и всего лишь Ничто». Прочтем же это стихотворение в скрепленном ныне печатью молчании, которое он нам с болью принес:

Sprich auch du,

sprich als letzter,

sag deinen Spruch.


Sprich —

Doch scheide das Nein nicht vom Ja.

Gib deinem Spruch auch den Sinn:

gib ihm den Schatten.


Gib ihm Schatten genug,

gib ihm so viel,

als du um dich verteilt weißt zwischen

Mittnacht und Mittag und Mittnacht.


Blicke umher:

sich, wie’s lebendig wird rings —

Beim Tode! Lebendig!

Wahr spricht, wer Schatten spricht.


Nun aber schrumpft der Ort, wo du stehst:

Wohin jetzt, Schattenentblößter, wohin?

Steige. Taste empor.

Dünner wirst du, unkenntlicher, feiner!

Feiner: ein Faden,

an dem er herabwill, der Stern:

um unten zu schwimmen, unten,

wo er sich schimmern sieht: in der Dünung

wandernder Worte.


Говори и ты,

последним – говори,

скажи свое.


Говори —

Однако не отделяй от Да Нет.

Дай своей речи еще и смысл:

дав ей тень.


Дай ей немало тени,

дай столько тени,

сколько вокруг тебя отброшено, ты знаешь,

меж Полночью и Полднем и Полночью.


Взгляни вокруг:

смотри, кругом все оживает.

При смерти! Живое!

Правду молвит, кто тенью говорит.


Смотри, как место, где ты стоишь, сжимается:

Куда теперь, когда не стало тени, куда податься?

Вверх. На ощупь, вверх ступай.

Худеешь, не узнать тебя, тончаешь!

Весь истончился – в нить,

по которой спуститься хочет звезда,

чтобы плавать внизу, в самом низу,

там, где видит она себя

искрящей: в зыби

вечноподвижных слов.



Анри Мишо,

незримо протянувшему нам руку,

чтобы отвести к иной незримости.


Уйти,

Неважно как, уйти.


И длинным лезвием своим поток воды прервет слова.


Морис Бланшо: Голос, пришедший извне

Подняться наверх