Читать книгу Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи - Н. К. Бонецкая - Страница 3

Глава 1
Истоки
Беспочвенность. Детские игры

Оглавление

В семье инженера-путейца Казимира Антоновича Лубны-Герцыка (1843–1906) было трое детей: Евгения, средний ребенок, росла вместе со старшей сестрой Аделаидой (1875–1925), впоследствии получившей известность как поэт символистской ориентации[7]; младшим был брат Владимир (1885–1976). Вторая половина XIX в. – это знаменательное время, когда в мир начали приходить те новые души, которые сделались творцами культуры русского Серебряного века[8]. Приближался конец старого мира – закат старой Европы. На Западе Ницше провозгласил переоценку всех прежних ценностей. Россия встала под знак гибельного рока: женитьба в 1894 г. цесаревича Николая Александровича на гессенской принцессе Алисе, принесшей ген фатальной болезни в династию русских царей, оказалась, конечно, не столько причиной краха русской государственности, сколько недвусмысленно предупредила осведомленных: у венценосных Романовых больше не будет наследников, это царствование – последнее… Надвигалось неведомое будущее, промыслительно миру сообщался новый импульс, который и были призваны воспринять и внести в культуру новые души. – Что же это за импульс, какое задание ставилось перед следующим поколением русских людей? Дать исчерпывающий ответ на этот вопрос нелегко хотя бы потому, что импульс этот за годы Серебряного века раскрылся далеко не полностью: речь идет о большом времени, духовная эпоха, начатая русскими мыслителями во главе с Владимиром Соловьевым, продолжается и поныне. Но что-то определенное на этот счет, оглядываясь назад, сказать все же можно.

Импульс духа прорастает из глубины человеческих сердец, так что первым его плодом стало изменение внутренней жизни наиболее чутких к духовным веяниям людей. Прежде всего претерпели изменение сокровеннейшие движения души – жизнь религиозная, связывающая личность с Источником ее существования, укореняющая в бытии. И в самом деле, весь Серебряный век, – философия, поэзия, музыка, живопись, театр, – точно фантастический цветок, распустился из одного мистического семени – христианства в версии Соловьева. Оно, разумеется, было преемственно связано с традиционным православием, но имело иную духовно-смысловую окрашенность. Ключевой для трудов Соловьева стала несколько необычная для традиции идея Богочеловечества, сделавшаяся основой новой русской духовности.

Истоком мысли Соловьева был его мистический опыт – общение с неким духовным существом, которое сам философ идентифицировал как библейскую Софию Премудрость Божию: о встречах с Софией он рассказал в своих стихах (прежде всего в поэме «Три свидания»), метафизическому учению о ней посвятил ряд книг и трактатов. Насколько доброкачественным в духовном отношении был опыт Соловьева – вопрос этот, видимо, надолго останется открытым. Тем не менее тему Соловьева подхватили, миф о Софии врывался в судьбы людей (вспомним историю Анны Шмидт и вихрь событий вокруг Л. Д. Блок). Гипотезой Софии объясняли всё и вся – от экономических законов хозяйства до тайн языка; наконец, уже в эмиграции С. Булгаков (глава возникшего к тому времени – по благословению патриарха Тихона – Братства Святой Софии) создает богословскую софиологическую «сумму» и претерпевает за это удары со стороны церковных традиционалистов… Без преувеличения можно утверждать, что под знаком Софии стоял весь Серебряный век.

На перевале веков и культурных эпох в мир приходят также Евгения и Аделаида Герцык. Да, это были новые души, призванные, подобно их друзьям – Бердяеву, Булгакову, Иванову, воспринять и творчески проработать новое духовное содержание. Их искания, – более того, сама их жизнь оказались связанными с софийной идеей, с христианским обновлением. Было ли случайностью, что их мать носила имя Софии? Софией стала и Аделаида Герцык, перейдя в 1915 г. из лютеранства в православие: она пошла на это под влиянием бесед с Булгаковым и чтения «Столпа и утверждения Истины» Флоренского. София упоминается в текстах Евгении, которая пыталась проникнуть в тайну этого высочайшего ангела… Короче говоря, сестры Герцык были тоже вовлечены в процесс творчества по созданию новой культуры, и приметы этого призвания следует искать уже в особых обстоятельствах их детства.

А именно: всякий, кто размышлял о ситуации в семье Казимира Антоновича и Софии Максимилиановны Лубны-Герцык, почувствует, что атмосфера, в которой росли их дети, лучше всего может быть охарактеризована с помощью шестовского словечка «беспочвенность». Недаром, увлекшись в начале 1900-х гг. книгой Шестова о Толстом и Ницше, Евгения точно обозначит проблематизируемую автором «Апофеоза беспочвенности» экзистенциальную проблему с помощью образа «человека, повисшего над бездной». Отсутствие духовной опоры, предоставленность личности себе самой, необходимость находить смысл жизни в глубине собственного «я» – эти интуиции были знакомы Евгении с самого раннего возраста. Научиться творчески жить, не имея за собой никакой традиции, надежной освоенной почвы под ногами, – таким, в самом общем виде, было жизненное задание, предложенное Промыслом сестрам Герцык.

И в самом деле. Евгения и Аделаида родились в знаменитом своей исторической слободой городке Александрове, жившем тихой жизнью в окружении бескрайних лесов. Это самое сердце Великороссии, в нескольких часах езды к северо-востоку от Москвы. Сестры тем не менее отнюдь не получили возможности приобщиться к русскому духу, укорениться уже с детства в Святой Руси. Они были чрезвычайно родовиты, принадлежа к древним семействам европейской знати, чья генеалогия восходила к XV в. Предки отца по польской линии были феодальными князьями, владельцами замков-городков – центров мелких государств, находившихся на территории нынешних Польши, Белоруссии, Литвы и Латвии. До сих пор на месте одного из этих центров, в Полоцком крае, существует деревня Герцыка, а вблизи станции Ерсика (район Даугавпилса) сохранилось городище с руинами другого замка. В жилах матери девочек (урожденной Тидебель) текла аристократическая кровь прибалтийских немцев и шведов… Давно уже карта Европы стала иной, аристократические роды обнищали, рассеялись; потомки их спрятались под крыло к русскому царю. Родные и двоюродные деды Евгении и Аделаиды по обеим линиям были военными инженерами, кое-кто дослужился до генеральского чина, участвовал в Крымской войне, а один из двоюродных дедов по линии матери даже удостоился чести преподавать военное дело наследнику российского престола – будущему Александру III. Внешнее обрусение, однако, не затронуло недр духа: у многочисленных родственников отца сохранилась какая-то глубинная, органическая память об ушедшей в небытие «отчизне», мать же вносила в семейную жизнь настроение немецкого пиетизма, несколько мечтательной мистики. Быть может, именно благодаря этой детской прививке германства Евгения впоследствии приобрела вкус к переводам, вообще к немецкой философии и мистике: Кант, Гёте, Ницше, Франц фон Баадер, Р. Штейнер – все они в свой момент сыграли важную роль в ее судьбе. – Такая достаточно специфическая ситуация оказалась причиной полной атрофии у Евгении и Аделаиды чувства принадлежности к какой-либо национальности. Русская по языку, их семья, как замечает в «Воспоминаниях» Е. Герцык, жила «чуточку не по-русски»: обитатели дома в европейском стиле, окруженного английским парком, «не объедались, не обпивались», не хранили затхлой мебели и, в отличие от соседей-помещиков, не вникали в ход сельских работ. Весь строй жизни был нерусский, – и учителями детей становились француженки, немки, «старичок-карел». По вечерам разыгрывали в четыре руки старинные итальянские церковные секстеты – мать за роялем, отец за фисгармонией; с народной грубостью и нуждой дети не соприкасались, политикой родители не интересовались, – вообще, существование семьи Лубны-Герцыков протекало на самой периферии российского социума… Евгения, в семь лет читавшая Шиллера по-немецки, в совершенстве овладевшая всеми основными европейскими языками, с детства формировалась как гражданка Европы: русской почвы под ногами у себя она не ощущала.

Но более того: сестры Герцык не могли считать своим прибежищем, своей опорой и собственную семью – они жили как самостоятельная двоица, бросавшая вызов прочим домашним. Это и понятно: семейное благополучие Лубны-Герцыков было кажущимся, эфемерным. Мать умерла, когда Евгения была совсем маленькой, но семья, по сути, распалась задолго до этого. Слишком любил жизненный блеск красавец-отец, слишком дорожил успехом у женщин, чтобы устоять перед влюбленным восхищением молодой девушки Евгении Вокач, по воле случая попавшей в их дом. Чуткая София Максимилиановна не могла не догадываться об их вспыхнувшей взаимной страсти; постоянно подавляемая мука вызвала тяжелое заболевание, сведшее ее в расцвете лет в могилу. Мачеха «Женечка», впоследствии сделавшаяся подругой и наперсницей сестер, вначале воспринималась ими по-прежнему как «привычная нарядная гостья» – ни близкая, ни далекая. Семейное окружение, обеспечившее Аде и Жене защиту от зла мира и условия для творческого развития, было лишено того тепла, которое одно может питать и поддерживать детскую душу. Уже в раннем детстве пресеклась мистическая связь сестер Герцык с их семьей, с предыдущим поколением. Им уже не грозил конфликт «отцов и детей», не было нужды делать усилие, дабы оторваться от традиций, уклада, предрассудков рода. Привычки оглядываться на прошлое у них не развилось: взгляд их с самого начала был обращен в будущее.

Особенно ярко изначальная «беспочвенность» сестер Герцык заявила о себе в сфере религии. Не этим ли они особенно близки нашему поколению, взрослевшему во второй половине XX в.? В той последней душевной глубине, где происходит соприкосновение личности с миром объективного духа, в которой должно осуществляться общение человека с Богом, у сестер Герцык была почти такая же зияющая пустота, как и у тех, кому довелось родиться в России веком позже. – Но именно это обстоятельство и создавало наиболее благоприятные условия для восприятия душой нового религиозного содержания. Идея Вселенской Церкви – софийная идея – разве смогла бы взрасти на почве национально окрашенного, опутанного бытом и прикованного к обряду православия? Да, «потомственный левит» С. Булгаков стал ведущим русским софиологом, но для этого потребовались не одна только мощь его философского ума, но и чисто мужская решительность. Будь воспитание сестер Герцык православно-«почвенным», вероятно, им и не хватило бы сил оторваться от убеждений семьи и посвятить себя абсолютно вольным исканиям в сфере духа. Их религиозные пути на деле оказались непрямыми и тернистыми, порой крайне рискованными, грозившими срывами в демоническую бездну, – особенно это касается Евгении. Но обе пришли к христианству, воплотив его в своей жизни, причем свободно обретенная вера не подавила творчества. Начав с религиозного нуля, попав в ранней юности в силки материализма и нигилизма, парадоксальным образом «углубив» для себя мир через увлечение Ницше, они встали на извилистый путь богоискательства. Христианские и постхристианские философы, учителя и лжеучителя, мистики, оккультисты, Церковь, святые… у нас еще будет возможность говорить о пути ко Христу Евгении Герцык, тема эта, по сути дела – красная нить нашей книги. Пока же, размышляя о безрелигиозном детстве сестер Герцык, приведем свидетельство об этом Евгении: «Отец крещен по-католически, мама – лютеранка[9], но пиетически настроенная, равнодушная к внешним формам. Церкви немецкой поблизости нет, в русскую никому не придет в голову нас повести. Нет няни, которая зажгла бы под праздник лампадку. Сёла далеко, мы не видим, как сверкнут хоругви под солнцем, не слышим церковного пения, ни песен хороводных под Троицын день»[10]. Правда, Адя и Женя все же читали по-немецки «Библейскую историю», призывали Бога молитвой «Vater unser», знали о Христе – и даже «проповедовали» Христа девочкам-еврейкам, дачным подружкам. В этом они, конечно, отличались от детей эпохи советской. Но опять-таки, глубины их душ этот немецкий Христос не коснулся. Воспитатели обходили существование в мире тайны, не рассказывали им о борьбе добра и зла, не ставили перед ними «последних» вопросов. «Разговоров о таинственном в доме не бывало. Все было слишком ясно» [11]: детям преподносился позитивный, плоский образ мира, в котором хотя и сохраняются еще какие-то загадки, но в скором будущем усилиями науки они будут упразднены. К счастью, в доме Герцыков не было принято читать мораль – сестрам не грозило вырасти ханжами без Бога.

Между тем от природы Евгения и Аделаида были душами глубокими, религиозными, иначе впоследствии они бы не проявили себя как тонкий мыслитель и талантливый поэт! Темным чувством они уже в детстве знали, что со всех сторон окружены тайной, и догадывались, что в неведомое надо входить, с ним надо как-то работать, ибо оно имеет самое непосредственное – и важнейшее! – отношение к их маленькому существованию. Не получая религии, связи с Божественным, от взрослых, они создавали ее для себя сами – в детском творчестве, в фантазии, в игре. Заводилой здесь выступала старшая – Аделаида; и она же особенно ярко рассказала об этой стороне их жизни в автобиографическом эссе «Из мира детских игр».

«Детство мое протекало без всяких религиозных обрядностей, – пишет А. Герцык. – Меня не водили в церковь, у меня не было преданной няни, убеждающей класть земные поклоны в углу детской перед темной иконой и повторять за ней трудные, непонятные слова молитвы. Не было мифической обстановки, которой жаждет душа ребенка, того тайного значения и смысла, который красит и углубляет обыденную жизнь»[12]. Действительно, душа приходит в мир не как tabula rasa, а с таинственным бременем неведомой памяти, с каким-то знанием о глубинах бытия – не только о мире дольнем, но и горнем. Из древних с предельной остротой это чувствовал Платон, которому верили платоники всех времен и народов, в частности, русские символисты, – к их кругу шаг за шагом, взрослея, приближались сестры Герцык. Груз памяти предсуществования был мукой Аделаиды на протяжении всей ее жизни, осознавался ею как экзистенциальное задание победить «предвечную вину». В детстве подобная судьба сказывалась в темном влечении к языческой религиозности: «Во мне жила бессознательная грусть по ярким языческим празднествам древних предков, по жертвенникам, с которых густые черные клубы дыма поднимаются к синему небу, по пестрым процессиям с песнями и в венках, по страху и тайнам, которыми объят был мир»[13].

Конечно, случай Аделаиды и Евгении не был исключительным: почти каждый ребенок в своей основе – язычник. Только умное христианское воспитание может воцерковить и христианизировать его стихийную тягу к обрядности, таинственным предметам, чудесам. Таких воспитателей у сестер Герцык не было, и это толкало их на путь мифотворческих игр. Как и наши архаические предки, они обожествляли природные явления, выдумывали себе божков вроде зверовидного «Мурмурки», о котором повествует Е. Герцык, создавали обряды. Здесь, думается, исток «мифотворчества» уже взрослой Евгении, на которое ее провоцировал Иванов, – конструирования «Христа-Диониса», да еще с закваской Люцифера. От «детских игр» перебрасывается невидимый мост к столоверчению (Аделаида), гаданию с зеркалом (Евгения), к увлечению обеих сестер теософией и антропософией. Чаще всего Женя с Адей находили для себя «кумиры» в растительном мире. В парке, окружавшем их дом в Александрове, вспоминает Аделаида, они выбрали одно дерево и назвали его «царским», превратив в религиозного идола: ствол обвивали цветочными гирляндами, на ветви цепляли венки, а затем предавались диким пляскам вокруг него – «вертелись, прыгали на одной ноге до полного изнеможения и, наконец, падали на землю, простирая к нему руки». Природная религиозность сестер с самого начала тяготела к хлыстовству, «дионисийству»; соблазн «славянского Диониса», которого спустя годы станет проповедовать им Иванов, найдет в их душах подготовленную почву. – А вот описание Аделаидой их детского почитания двух старых пней, якобы внушающих людям хорошие мысли: «Была особая сладкая прелесть в том, чтобы сесть на теплой траве около этих пней, пассивно сложить руки и отдаться им во власть; в ленивой полудремоте ждать, что мысли придут сами, внушенные свыше, как пифиям, осененным откровением над сернистой расщелиной»[14]. «Пифия» в этой игре, впоследствии Аделаида будет пробовать себя в качестве спирита-медиума, а также охотно станет играть роль Сивиллы, навязанную ей символистами – критиками ее стихов, – играть не только в поэзии но и в жизни…

Очевидно, экзистенциальная беспочвенность вообще предрасполагает к игре: игра при этом становится поиском выхода, попыткой преодолеть состояние «подвешенности над бездной», все же неестественное для человека (что признал и Шестов, от «апофеоза беспочвенности» обратившийся к вере в личного Бога). Вся жизнь сестер Герцык в детстве была пронизана игровым началом: играя, они усваивали чужие языки и приобщались к наукам; в мир природы вступали, фантазируя; игрой ограждались от мира взрослых, творя собственный – новый мир, бессознательно пытаясь дистанцироваться от уходящей эпохи. Заметим здесь, что широко понимаемая игра (включающая и поэтическое творчество) стала вообще доминантой жизни Аделаиды Герцык: по ее собственным признаниям, она была захвачена творческой игрой и в самые трагические периоды своей жизни[15]. Евгения Герцык, в первой главе своих «Воспоминаний» «взвешивая на строжайших весах свое детское прошлое», как бы походя оборонила несколько тезисов собственной «философии игры». Игра, по ее мнению, с самого начала, – конечно, помимо осознанных замыслов сестер, – разворачивала их в сторону будущего, как бы насильственно отрывала от всего затхлого, непродуктивного, нежизнеспособного и фальшивого в существовании их семьи и их страны. Игра была для них «трамплином для прыжка вперед», – но куда, к каким целям и свершениям? – К «полноте, насыщенности жизни»: так определяет человеческий идеал уже шестидесятилетняя Евгения[16], таков итог ее исканий… Слово «жизнь» здесь – категория ее собственной философии жизни 1930-х гг., сформировавшейся под сильным влиянием соответствующего учения А. Бергсона, но также и кумира юности Ницше. Эта гипотетическая «жизнь», как была убеждена Евгения, осуществлялась в советской жизни той эпохи – едином бытии страны и отдельного человека. О становлении мировоззрения Е. Герцык и о завершительном его этапе мы будем много говорить впоследствии. Пока же наше внимание сосредоточено на истоках ее духовного пути – экзистенциальной беспочвенности, чреватой новизной, – состоянии неограниченных возможностей, пробующих раскрыться в игре.

Игровой «протест» сестер Герцык был обращен отнюдь не против их семьи как таковой: эти дети стремились оторваться от всего предшествующего поколения – «мира взрослых», по существу – от всего старого мира. Противостояние сестер Герцык прошлому было глубинным, затрагивало не столько внешний жизненный пласт, сколько сферу смыслов, основы мировосприятия. С особой остротой чужеродность окружения переживала Аделаида. «Мое неизменное преобладающее чувство по отношению к взрослым было разочарование, – так впоследствии она анализировала свое детское состояние. – Бессознательно, но глубоко вкоренилась во мне уверенность, что каждое их слово, объяснение, рассказ обманут мои ожидания, вызовут скуку; что-нибудь в окружающем мире будет убито, обесцвечено, разрушено ими». «Мне хотелось взять мир под свою охрану от убивающих взоров взрослых» \ – вспоминала она впоследствии. Ребенок бессознательно отрицал сами основы господствующего позитивистского мировоззрения – законы природы: «Могла ли я уважать их пустую, внешнюю науку, которой меня обучали, когда она ничего не открывала мне и только мешала сосредоточиться на главном?» Плоский самоуверенный взгляд взрослых на мир лишал его «красоты и тайны»[17] [18], с этим нельзя было примириться. Хотелось взорвать общепринятую картину мира по Копернику, – более того, отказаться от Эвклидова хронотопа, перемешать представления о времени-пространстве. Карту полушарий Земли Адя воспринимала как образ истории – истории фантастического первобытного народа за два года: каждое полушарие изображало воинов, оружие, битвы на протяжении одного года, имевшего вид круга. А овладев грамотой, девочка не столько вникала в книги, сколько «сочиняла» по ним, переосмысливая на свой лад слова, вкладывая понятный лишь ей новый смысл в графический облик букв. Ведь невозможно было принять то, что «каждое слово, каждая буква имеют только одно определенное, неизменное значение»![19]

И здесь мы подошли к самому невероятному проявлению «революционности» сестер Герцык, разрушавших (конечно, в игре) старый мир действительно до основанья, – к их экспериментам с языком. Они были стихийными «имяславцами» за два-три десятилетия до появления имяславия в качестве религиозного направления и филологической школы[20]. «Рано родился вкус к слову, – пишет Е. Герцык. – <…> Интересовала сама материя слова вне смысла его»[21]. Аделаида в автобиографическом очерке «Мои романы» расшифровывает свидетельство сестры. Познакомившись в ранней юности с трудами теоретиков языка В. фон Гумбольдта и А. Потебни[22], А. Герцык почувствовала, что слово – это живое существо, рождающееся, проходящее свой жизненный путь, умирающее. При возникновении звукового состава слова поначалу сохраняют связь с реальной действительностью. В живом, «благоухающем» слове «понятие мыслилось вместе со словом, а слово отождествлялось с вещью»[23]. Заметим, что именно такие – бытийственно весомые слова занимали и имяславцев: эти последние находили примеры в священных текстах, поэтических произведениях, среди имен собственных… Однако, продолжает А. Герцык, связь слов с вещами со временем ослаблялась; перестав питаться энергиями бытия, слова из «мифов» делались условными знаками мыслей. Наступала смерть слов, – и, по мнению А. Герцык, нынешние люди, в чьей речи преобладают штампы, готовые фразы, имеют дело практически с мертвым языком и продолжают истреблять остатки жизни в нем: «Слушаешь окружающих напряженно, не успевая схватить смысл их речей, и видишь ясно, как топчут, губят они слова, подобно тому как мы, не замечая, давим жуков и мошек в знойный летний день»[24]. – Итак, юные Аделаида и Евгения, напряженно вслушиваясь в речь, – а в особенности в слова странные, редкие, чуждо звучащие, – приходили к острому ощущению языковой катастрофы, настигшей и захлестнувшей мир. Сознание человека, – так чувствовали, хотя и вряд ли смогли бы тогда четко сформулировать эти удивительные дети, – наполнено словами и понятиями, оторванными от реальности; человек отлучен от бытия, – в самом деле, подвешен над бездной и влачит существование в призрачной, убогой, лишенной света разума, вселенского Логоса – Бога Слова! – субъективной сфере.

И в какой-то момент своей жизни (примерно в 1898 г.) Аделаида решается на воистину титанический, революционный прорыв, – недаром в тогдашних чертах ее лица распознавали нечто бетховенское! (Младшая сестра, как всегда, следовала за ней в ее исканиях.) Усилием воображения она ставит себя на место первобытного человека, творящего слова, – библейского Адама, дающего имена зверям и травам: в ее распоряжении – звуковая «материя слова» и собственная воля, призванная связать мир и зарождающуюся в голове совершенно новую, поначалу образную «мысль» о нем с помощью опять-таки совершенно новых слов, не похожих на привычные звукосочетания. Вот как описывает Аделаида свою тогдашнюю попытку подлинно теургического – боготворческого деяния: «Да будет!.. И воля эта (“воля” как категория Шопенгауэра и Ницше, сочинениями которых в те годы упивались сестры Герцык. – Н. Б.) бессознательно должна была избрать звуки, сочетать и воплотить в слова. Так представлялся мне процесс создания первых слов – праимен, первобытной субстанции речи. И я закрывала глаза, чтоб уничтожать видимую жизнь, представляла себя сидящей на дереве, среди девственного леса, и волей своей заклинала мир звуков, вызывала из темной стихии их нужные мне образы. Это была своего рода магия»[25]. Видимо, следуя в принципе тому же самому мистико-психологическому механизму, Аделаида создавала и свои ранние – «магические», «сивиллины» стихи-заклинания. Ей удавалось в поэзии вернуть слово к реальности, как полагал, обращаясь к ней, Вяч. Иванов:

Твой ворожащий стих наводит страх

Присутствия незримой вещей силы…


Так же впоследствии и Евгении для выражения философской мысли удавалось выбрать самый точный оборот (а прежде мыслеобраз); уж никаких мертвых слов – языковых матриц, заезженных штампов – в ее текстах обнаружить не удастся. Опыт детских игр не прошел даром! – Однако о «словотворчестве» Аделаиды и Евгении мы вспоминаем сейчас не ради анализа их литературного стиля: пока нам хотелось бы подчеркнуть, что юношеские эксперименты с языком были самым радикальным способом разрыва сестер Герцык с «миром взрослых», с поколением отцов, со старым миром. Невольно ими ставилась проблема обновления сознания – наполнения его новыми, приходящими из области объективного духа смыслами, восстановления связи сознания с бытием, давным-давно европейским человечеством разорванной[26], – это должно было привести к созданию нового, живого языка, наглядно выражающего эту связь. Так намечался возврат к мифу, символу, магии, религии… Детские словотворческие опыты сестер Герцык с определенностью свидетельствуют о том, что Промыслом им было назначено выйти за пределы плоского мировоззрения, позитивистской культуры. Заложенные в них от рождения творческие импульсы делали неизбежной их встречу с уже формирующейся на рубеже веков культурой символизма.

7

См. нашу монографию об Аделаиде Герцык: Бонецкая Н. Русская Сивилла и ее современники. М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2006.

8

Исходной датой можно считать 1853 г., когда родился Владимир Соловьев, родоначальник новой культурной эпохи.

9

Аделаида и Евгения в младенчестве были крещены по лютеранскому обряду. Поскольку православная Церковь признает протестантское крещение, впоследствии при переходе в православие (Аделаиды в 1915 г., Евгении в 1911-м) над сестрами совершалось лишь таинство миропомазания.

10

Герцык Е. Воспоминания. С. 31–32.

11

Там же. С. 32.

12

Герцык А. Из мира детских игр // Герцык А. Из круга женского. М.: Аграф, 2004. С. 249.

13

Там же. С. 251, 252.

14

Герцык А. Из мира детских игр. С. 251.

15

О роли игры для А. Герцык мы подробно говорим в монографии о ней (см. особенно главу «Адель»: Бонецкая Н. Русская Сивилла… С. 119–149).

16

См.: Герцык Е. Воспоминания. С. 33–34.

17

Герцык А. Из мира детских игр. С. 244–245, 248 соотв.

18

Герцык А. О том, чего не было // Герцык А. Из круга женского. С. 269, 267 соотв.

19

Герцык А. Из мира детских игр. С. 247.

20

В самом общем виде с имяславием можно познакомиться с помощью моих статей «Борьба за Логос в России в XX веке» (ВФ. 1998. № 7. С. 148–169) и «О филологической школе П. А. Флоренского» (Studia Sla-vica Hung. Budapest. 37. 1991–1992. C. 113–189). См. также: Бонецкая H. К. 1) Русский Фауст и русский Вагнер // ВФ. 1999. № 4. С. 120–138; 2) Имя-славец-схоласт //ВФ. 2001. № 1. С. 123–142.

21

Герцык Е. Воспоминания. С. 33.

22

Как раз с этими трудами связаны преемственно и работы основоположников «имяславческой» философии языка, – прежде всего П. Флоренского.

23

Герцык А. Мои романы // Герцык А. Из круга женского. С. 407–408.

24

Там же. С. 404.

25

Там же. С. 408.

26

Этот разрыв был осмыслен и закреплен философией Канта.

Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи

Подняться наверх