Читать книгу Эпитафия без елея. Страницы воспоминаний партизана - Наум Перкин - Страница 4
Эпитафия без елея
Страницы воспоминаний партизана
Каким я пришел к партизанам
ОглавлениеПрямо перед нами, на высоте, полыхало огромное зарево, занимавшее почти все небо. Зарево было не только отсветом огня, но и самим огнем, который яростно жил, клокотал, вздрагивал от пронизывавших его молний, изгибался лижущими языками, рвался и трещал, тонул в сплошном грохоте. Огонь и зарево – то была деревня Негино в памятную октябрьскую ночь 1941 года. За нашими спинами только что остался Брянский лес, краешек Брянского леса, а впереди, до самой горящей деревни, лежала открытая со всех сторон низина. Мы пришли на это место, уже зная всю правду, желая лишь одного – не отстать от людей.
Под самый вечер несколько раз налетали самолеты. Они выскакивали вдруг из-за леса, снижались, прерывисто-резко воя и взвизгивая проносились над головами, стреляли из пулеметов и сбрасывали небольшие бомбы. А дорога от леса в деревню была запружена машинами и повозками, вытянувшимися в длинную кривую линию.
Пробиваясь через обоз, натыкаясь на стоящих и лежащих солдат, мы все приближались к горящей деревне, уже слышали бушевание огня, треск обрушивающихся крыш, сдавленный истошный крик немцев откуда-то сверху и из глубины огня и дыма. На фоне этого огня, казалось, совсем близко от него, но еще далеко от нас, впереди, маячила фигура всадника. В грохоте, сумятице, всеобщем возбуждении непостижимой показалась мне эта освещенная пламенем фигура на вздыбленном коне, открыто и бесстрашно возвышавшаяся над всеми.
Справа от нас развертывалась рота связи. Сейчас это была только атакующая пехота. Мы же были здесь будто посторонними, только случайными участниками боя, артиллеристами без орудий, заброшенными судьбой в пехоту. Многое было для меня внове. Словно на параде, держали ребята винтовки наперевес, будто на маневрах, весело и ловко принимали они боевой порядок. И в походке их невысокого полного командира в каске, что-то кричавшего, поворачивавшегося ко мне то спиной, то боком, чувствовалось неторопливое деловое спокойствие. Две машины со спаренными зенитными пулеметами остановились возле нас, дали по несколько длинных плотных очередей и рванулись вперед. А оттуда, куда мы шли, выплывали из огня, треска и грохота дуги трассирующих пуль, будто дуги мерцающих искр того же огня. Все то, что еще минуту назад стояло и лежало на дороге и по обе ее стороны, вдруг зашевелилось и двинулось вперед, и от этого стало как-то радостно. Мы видели рядом ярко освещенные лица и вместе со всеми кричали «ура», вступая в деревню, обдаваемые с обеих сторон жаром, дымом и копотью и не слыша собственных голосов. Почти бежали. Перепрыгивали через обгоревшие балки на дороге, спотыкались, догоняя передних.
Вот уже дома, не тронутые огнем. Вразброску лежат несколько обгоревших трупов: это немцы. Один из них странно короткий, почти квадратный, его серо-черное, словно разбухшее, туловище заканчивается там, где должен быть живот, белеющий разорванной полоской.
Потом вошли в темень, ночной холод и тишину. Куда мы спешим? Что впереди? На эти вопросы никто не давал точного ответа. А общий ответ был у нас самих, у каждого из нас. Немцы взяли Брянск, Орел и Курск, мы оказались в глубоком тылу. Но кто и что мы здесь? Всего теперь осталось трое из нашей группы запасников-артиллеристов, присланных в Н-ский полк и так и не дождавшихся обещанных взводов и орудий. Мы изредка окликаем друг друга – Гудкин, крупный и смуглый здоровяк, ругатель и сквернослов, сгорающий от злости и нетерпения, Герасимов, высокий и тихий, да я. Кто мог знать, что очень скоро, по самой глупой случайности, я и их навсегда потеряю из виду.
Пока что мы молча шли рядом, минуя поля, мелкие перелески и селения. Дожевывали свои последние сухари, углубленные в невеселые думы, кутаясь в плащ-палатки от холода и начавшегося дождя. Словно обоз беженцев движется по степной дороге. Тягуче скрипят телеги – впереди и позади только телеги с ездовыми. Куда девалась пехота? Она словно растаяла в ночи.
Дождь неторопливый, по-осеннему тоскливый и густой. Он бубнит и бубнит в ушах, гулко барабанит по задубевшей плащ-палатке, и чуть прояснившееся небо снова затягивает мглой.
Чертовски обидно, что так обернулось мое назначение, моя отправка на фронт, о которой так много думалось во время непонятных маршей с запасными полками и дивизионами вдоль линии фронта, что снова приходится теперь уходить и выходить, не повоевав по-настоящему. А началось оно, может быть, тогда, когда, радуясь редкому осеннему солнцу, мы приходили на огневую позицию и с тревожным любопытством смотрели в сторону молчавшего противника. Или когда, сидя ночью в траншее с противотанковыми бутылками, мы чутко ловили близкие звуки и шорохи, прислушивались к пулеметным очередям, провожали взглядом гаснущие ракеты. И, наверное, многие уже знали об этом, когда до нас дошли только первые слухи о прорыве немецких танков где-то в районе Трубчевска и как бы в подтверждение этого стало твориться неладное с почтой. Окружение… Вот оно то, чего мы так боялись.
Я видел первых окруженцев в июле 1941 года под Гомелем, на новобелицком стадионе, превращенном в сборный пункт офицерского состава. Тревожные, горькие, смутные были те ночи. Чистенькие и неуверенные, мы жались в угол, к самым дальним верхним трибунам, боясь вшей, что ползали по одежде грязных оборванцев, тесной кучей улегшихся внизу, боясь рассказов и вскользь брошенных слов, от которых щемило сердце, но в то же время полные удивления и – странное дело – чего-то наподобие зависти к отчаянным головушкам, неизвестно как выбравшимся «оттуда». В глазах почти всех этих людей, большей частью молодых, быстрых и ловких в движениях, но с потемневшими лицами, поражал лихорадочно поблескивавший огонь. «Мы еще покажем, кто мы такие», – будто говорили их глаза. Это выражали и пальцы, хватавшие окурок. И все же мы не в силах были побороть в себе чувства жалости к тем, кому завтра предстояло доказывать, что они вправду советские офицеры и ни в чем не повинны.
«С нами это не может случиться, не должно случиться», – думали мы тогда с тайной верой в свое превосходство, превосходство своей судьбы…
Днем подул холодный ветер, дождь прошел, и выглянуло солнце. Но не к счастью. Обоз сгрудился и замер. Впереди был населенный пункт. На этой-то недолгой стоянке я потерял своих попутчиков – стоило лишь на минуту отойти в сторонку.
Началась стрельба, люди шарахнулись в разные стороны. Пригнувшись, я тоже кинулся через болото, почти по пояс в воде. Переждал какое-то время в кустарнике, потом стал осторожно пробираться к скирдам. Тут я увидел старую деревянную клетушку или баньку, скрывавшуюся за скирдой; сюда-то поодиночке пробирались люди. Когда я вошел, было уже там полно народу. Стоял приглушенный говор, слышались стоны раненых. Несколько человек прильнули к единственному окошку, стараясь – кто через голову, кто из-за плеча соседа – увидеть то, что делалось снаружи. Лишь изредка тихий шепот прерывался негромким говорком или стоном раненого.
– Они заворачивают обоз!
– Эти, и офицер тут, вроде сюда идут… Тихо, остановились, смотрят в бинокль…
– Что же, братцы, будет? – жалобной скороговоркой, задыхаясь, повторял маленький пожилой солдат без винтовки, хватая себя за сбившийся на живот засаленный брезентовый ремень и моргая слезящимися глазами.
– Вот что будет! – с раздражением и злобным отчаянием сказал один из тех, что стояли у стены вблизи окошка, но не заглядывали в него. Худой, с длинной грязной шеей, с узким и острым лицом, поросшим черно-седой щетиной, в пилотке со сдвинутыми вниз отворотами, натянутыми на самые уши, он сделал шаг от стены и развернул в вытянутых руках белую тряпку.
Его обступили.
– Только посмей, сволочь! – бросил ему в лицо широколицый и плечистый солдат, поднося под самый нос крепко стиснутый кулак.
Тут утвердил себя в правах старшего лейтенант в больших роговых очках. Отойдя от окошка, он внимательно наблюдал за сценой, ссутулившись, потом довольно громко сказал:
– Подойдут немцы – будем стрелять. Мы теперь воинское подразделение – понятно?
Наблюдатели сообщили, что немцы повернули обратно. Лейтенант сел на чурбан и, положив на планшетку лист бумаги, стал записывать:
– Оружие? Сколько патронов? Следующий!
Карандаш ходил быстро, на руке вздулись вены. Я смотрел на лейтенанта, и он показался очень похожим на того, кто в памятную июньскую ночь 1941 года на дороге из Минска в Могилев вдруг вынырнул из темноты, светя нам в лицо электрическим фонариком. И у того я потом разглядел такие очки, и у того были такие лихорадочно-быстрые движения и все будто заострялось книзу – широкий лоб и верхняя половина головы переходили в узкий подбородок, широкие круглые плечи – в тонкую талию и короткие ноги. Он на одно лишь мгновение вскинул на меня глаза (за выпуклыми стеклами ширились, отсвечивая двойным светом, огромные зрачки) и, записывая, коротко бросил:
– Будем пробиваться, младший лейтенант.
Когда совсем стемнело, удалось связаться с местными жителями и договориться о раненых. Я еще долго видел перед собою бледно-желтое, в рябинку, лицо полулежавшего под шинелью солдата, который то и дело подворачивал ноги, судорожно возился под самым животом и, взвывая от боли, просил: – Товарищи! Братцы! Не оставляйте нас. Товарищи… Возьмите меня с собою…
Была лунная, с леденящим ветром ночь, когда мы осторожно обходили Севск и вступали в деревню Подывотье. Теплом жарко натопленной русской печки и овчинно-тестяным духом пахнуло на меня в просторной избе. В полутьме хозяин, крупный мужик, обросший до самых глаз густой бородищей, рассказывал о немцах, а его взрослые дочки-близнецы хлопотали в горнице, угощая нас хлебом с патокой, принесенной накануне со сгоревшего сахарного завода.
На рассвете были уже на ногах. Пошли маленькими группками, по два-три человека. Кто с кем попал на ночевку, с тем, гляди, и друзья-попутчики. А куда идти? Известно одно: двигаться на юго-восток, чтобы выйти где-то между Курском и Орлом. Хочешь не хочешь, а усваивай тактику «окруженца»: избегай больших дорог, по которым к фронту все идут – и колонны, и транспорт. Знаю, что мы кружим на стыке двух областей – Орловской и Сумской. Мне удалось раздобыть небольшую, из школьного учебника, карту европейской части СССР. На ней удобно разрабатывать стратегические планы. Вот мы здесь, правее хутора Михайловского, а вот Орел и Курск – рукой подать. Проходим по местам недавних сражений. Это Хинельский лес. Мертвая тишина теперь вокруг.
Утро 10 октября неожиданно встретило нас первым снегом. Впору было радоваться при виде нежной белизны улицы, крыш, набухших веток на деревьях, когда мы выходили из изб и строились в походную колонну. Отдохнувшие и приободренные ощущением воинского порядка, мы почти весело покидали деревню. Теперь у нас новый командир. Статный батальонный политрук. Он кажется мужиком спокойным и толковым.
Говорят, разведка вернулась, путь свободен. Двинулись.
Отошли от деревни всего метров триста, когда началось то, чего мы сейчас и не ждали. Впереди вдруг взвизгнула и забилась земля, и за всплесками огня и дыма исчезла голова колонны. Только что был мостик недалеко от нас, на него спокойно вступали солдаты, и мы вот-вот должны были вступить на этот мостик. Только что по обе стороны дороги стояли веселенькие копны ржи, чуть побеленные снегом. И вдруг все это отделилось от нас огненно-черной стеной, и за ней пропала дорога, наверное, изорванная в клочья, и на том месте, возможно, барахтался и перекатывался сейчас огромный клубок человеческих тел. Но именно там, через это и за этим виделось спасение, выход из неизвестности. Вопреки всему какая-то сила рванула меня вперед, охваченный отчаянной решимостью, я даже взмахнул рукой, увлекая за собой, – но встретился с глазами политрука, полными смятения и гнева, увидел, что он показывает в сторону леса и туда уже бегут люди. Лес не стал нашим спасением. Это был уже их лес. Мы заметались, встреченные гулкой дробью пулеметов, падали и ползли, падали и ползли. Снова к деревне, теперь только туда! Левее и назад. Длинный сарай. Я не один, со мною еще двое. Снег растаял, и все еще зеленая примятая трава под ногами, а чуть поодаль – дикая груша без листьев.
Мы прислонились к почерневшей бревенчатой стене, порывисто дыша и прислушиваясь, как там понемногу затихает, и тогда, словно по чьему-то зову, стали подходить к нам люди из деревни. За подростками прибежали девушки. Славные украинские девчата!.. Скверно на душе, но как не улыбнуться при виде этих близко подступивших, красивых, возбужденных девичьих лиц, этих расширенных от удивления глаз, этих невольных движений руки, поправляющей сдвинувшийся на глаза платок или теребящей косу на груди.
– Что будем делать?..
Снова этот неотступный вопрос. Его высказали теперь другие. Но стал ли он оттого проще?
Теперь мои спутники – пожилой худощавый интендант из запасников и высоченный широкоплечий старшина. Оба молчаливы. Один – с застывшим недоумением в глазах, другой – медлительно-машинальный в движениях. Когда, обходя деревню, мы приближались к мелкому перелеску, совсем низко со страшным грохотом пронесся над нами самолет с черно-желтым крестом, и огромная его тень на мгновение закрыла нас. Потом в поле мы наткнулись на немецкую батарею и только чудом спаслись. Долго лежали, притаившись в овраге у дороги, дожидаясь, пока прекратится натужный вой тяжелых грузовиков и умолкнут гортанные крики немцев. Когда стемнело, добрались до полузаброшенного совхозного барака, где в каморке жила одинокая старуха, и стали укладываться на грязном полу. Вскоре послышались осторожные шаги. Старуха на тихий стук и шепот «впустите, свои» открыла дверь, впустила кого-то. Хотя было уже темно, мы все же могли различить небольшую фигуру, двигавшуюся как тень. Кто это мог быть еще, как не наш брат – «окруженец»? Переодетый окруженец. Никакого вещмешка, ничего в руках. Несколько медленных шагов от двери и мимо наших ног, маленькая пауза, потом, совсем в темноте, шепотом: «Вот и я», – и он уже на полу.
– Откуда, друг? – спрашиваю первый: улегся-то он ближе всего ко мне.
– Долго рассказывать.
– Не из 13-ой армии?
– Да нет. Я еще под Киевом попал.
– Как же оказался здесь?
– А куда было идти? Шел в леса, тут еще фронт стоял.
– Так что же это – много ведь времени прошло, как Киев сдали-то? – удивленно прошептал старшина. – И все не попадался? Ни разу?
– Ги, – с горьким смешком – мол, наивный вопрос – чмыхнул парень. – Всяк бывало. Задерживали, и в обоз брали, сколько раз бежал.
– А форму-то давно снял? – все любопытствовал старшина.
– Пришлось, так снял. Лейтенант ведь я. Куда мне было в форме! Сунулся туда, сюда – никак. Вот и снял. Снял да надел этот маскарад, – он как бы пощупал пренебрежительно свою одежду.
– Вот тебе… – проворчал старшина, убрав свою голову от моего плеча и вытянувшись. Интендант только прокряхтел.
– Нет, друзья, – заключил переодетый лейтенант тоном старшего, – так, в форме, вам никуда не добраться. – Будто в подтверждение своих слов он приблизил к моим глазам руку, потрогал другой низ рукава своего ватника, расстегнул или отвернул этот низ рукава, и я скорее догадался, чем увидел извлеченный оттуда пистолет.
– Вот, на всякий случай… Никогда не расставался с ним! Так же загадочно, как явился к нам, парень чуть свет исчез, выскользнул из барака. Что и говорить, я почувствовал тайную зависть к нему. По крайней мере знает, куда идет. А что делать нам? На что надеяться? Где искать своих, когда кругом немцы – дороги забиты, в поле то и дело показываются их машины, зеленые и серые фургоны, а местность открытая. На кой черт мы вышли из лесов, в то время как люди подаются туда?
Главное, где теперь фронт?
– Что же нам делать? – спрашиваю я попутчиков. Интендант, все еще сидя на полу, смотрит на свои колени, посапывая, словно не понимая, о чем идет речь. Старшина, в расстегнутой гимнастерке и без ремня, пригнулся к чуть посветлевшему окошку.
– Ну, да говорите же, черт возьми! – не выдержал я их тупого уклончивого молчания. – Что ж, давайте при полной форме угодим немцам прямо в лапы… Или сделаем так, как этот лейтенант, – обманем их, перехитрим, чтоб добраться до своих. А там…
– Что-то страшно, – глухо проговорил интендант. – Нам приказ зачитывали… Снять форму – это как нарушение присяги… Что тогда будет?
О, что я отдал бы, на что я был бы готов, если бы среди нас был старший, сильный, уверенный, твердый и умный, знающий, что делать, куда вести… Такой, который по праву взял бы на себя ответственность за все… Как было бы тогда просто и легко. Но его нет, этого старшего, сильного и знающего, а мои попутчики еще больше, чем я, нуждаются в опоре и защите. Они беспомощны и растерянны, как дети, они неопытны и непредприимчивы, как новобранцы, хотя один из них и вездесущий старшина.
Я чувствовал, что смотрят-то на меня с надеждой, у меня ищут опоры. Но что я мог дать? И меня охватила злость – не отчаяние, а именно злость, обида, ярость против всего того, что виною наших бед, нашего дурацкого положения, нашей растерянности и беспомощности. В этот момент все-все происшедшее с самого начала войны и до этого дня, все непонятное, мучительное и нелепое, виденное и пережитое, все горькое и обидное, накопившееся за долгие месяцы, – все это будто вдруг всплыло перед глазами и с криком вырвалось наружу. Почему так произошло?
С того первого горького дня, когда обрушилось ошеломляюще-страшное известие, и до сегодняшнего проклятого утра все непонятным образом делается так, будто никому нет никакого дела до таких, как мы, до многих, будто никому мы не нужны со своими вопросами и со своим желанием быть полезными. С какой ободряющей самого себя деловитостью, с какими надеждами и сознанием долга я укладывал 22 июня свою полувоенную сумку, перелистывал свои записи артиллерийского офицера, бережно засовывал в сумку обтрепанный немецко-русский словарь. Но военкоматы отмахивались от меня, как от назойливой мухи, они будто нарочно снимались с места, перемещались, уходили, прятались в лесах. Один из них я все же настиг в Могилеве, в чаусском лесу мне выдали обмундирование, снабдили ремнем, портупеей и кобурой.
Пусть и с пустой кобурой на боку, еще без настоящего назначения, всего лишь как офицер запасного полка, но с какой готовностью я выполнял первое боевое поручение! Рискуя напороться на фашистов, но почему-то не боясь их, не веря, что они могут мне попасться, шел я напрямик через поле спелой ржи, через обилие трав и полевых цветов за Стародубом, одурманенный запахами плодоносного лета, обливаясь потом, – шел к дорогам, искал тропинки и убежища, где могли оказаться рассеянные бомбежкой, танками и паникой люди.
Дороги и дороги. Дороги Белоруссии, Орловщины, Курщины, Сумщины и Черниговщины. Наплывающие щемящей тоской запахи полыни в темные, черные ночи, сквозь которые мы шли все туда же, тревожные рассветы у реки, поспешные переправы в тумане, безрадостные привалы в лесу. И вот фронт, повернувшийся к нам спиной.
Наша ли, моя ли вина, что и тут, уже лицом к лицу с врагом, для нас снова не нашлось места? Кто в этой непостижимо трагической сумятице виновник, а кто жертва? Главный ли виновник тот старший лейтенант, что захлопнул перед моим носом дверцу штабной машины, когда я всего-навсего пытался узнать обстановку и просил указаний? Выходит, что и он ничего не знал или не мог нам помочь. Виновные, виновные… Да и мы, и я сам, – все мы виновны! Но к чему это? К черту! Не в этом, в конце концов, теперь дело. Есть на свете нечто такое, что выше, важнее всех больших и маленьких обид, счетов и тревог. Оно бесконечно, необъятно, оно распростирается над всей землей, над этим пустынно-молчаливым полем, еще окутанным мглой, над лесами, реками и кручами, над поникшими селениями, над безвестными могилами солдат. Оно в скорби и муках, оно взывает немо, но властно, подступает к самому сердцу. Вот перед кем все мы в ответе! Так разве главное в том, чтобы не дать себя заподозрить в чем-либо плохом на случай, если выживем, а не в том, чтобы думать о самом мучительно важном?
Я сказал вслух:
– Присяга – это борьба до последнего. Борьба не просто за жизнь, а за то, чтобы, сохранив жизнь, воевать дальше. Лейтенант тот прав – иначе нам не пробиться…
Я видел в глазах своих спутников то, что испытывал сам, – сомнение, страх перед неизвестностью.
– Да, что поделаешь, – басом, будто про себя проговорил старшина и, словно заранее прощаясь взглядом со своей длинной, добротной, почти новой шинелью, вскинул ее на плечи и стал застегиваться, – видать, так и придется.
Еще затемно мы добрались до ближайшей деревни и вскоре превратились в местных жителей. Теперь старшина, в помятом картузе и в черной, почти по росту, поддевке, вполне смахивал на крестьянина, возвращающегося с окопных работ. У интенданта вид был жалкий – общипанный рыжеватый треух, бурый вытертый зипун, висящий на узких плечах, да посконные штаны, заправленные в сапоги. Ну, а я… Мне трудно судить. Стеганка была впору, но мало грела, брюки раздобыл полотняные, когда-то выкрашенные в синий цвет, картуз тоже блекло-синеватый.
Попробовал улыбнуться, надвинув шапку набекрень, но шутка не получилась.
Нескончаемой казалась деревня Парахонь. Мы шли по хлюпающей иссера-черной грязи, с трудом вытаскивая ноги, но снова покорно погружая их в жидковато-липкое месиво. Мы думали об отдыхе и еде, изредка заглядывали в окна словно вымерших изб. Я шел впереди, через каждые несколько тяжелых шагов поднимал глаза и видел улицу впереди. Вдруг сердце будто затихло, потом сильно встрепенулось, ударилось и гулко-гулко забилось, и этот гул отдавался в ушах, в висках, голове, а по животу прошел давящий холод. Метрах в двадцати от нас на самой середине улицы стоял всадник, словно выросший из-под земли. Я видел немца на высокой рыжей лошади и видел, как слева, со двора, не спеша выходили еще трое. Они спокойно ждали нас. Не останавливаясь, я чуть обернулся и тихо бросил через плечо: «Идти вперед, спокойно…» И все же заметил, что мои попутчики замедлили шаг. Что он там делает, старшина? На мгновение задержавшись, он лихорадочно пошарил в карманах, потом уже на ходу слегка запрокинул голову и высыпал что-то на язык (он все жаловался на изжогу).
Немец, что на лошади, картинно, словно полководец, поднял правую руку:
– Halt!
Плюгавенький это был немчик – худое бледно-серое лицо в прыщах и на тонкой шее; с большим трудом он держался в седле прямо. Окинув нас беглым взглядом, он той же рукой показал во двор, откуда вышли те трое.
Немцы жестикулировали и тоже показывали во двор. Там возле сарая лежал на соломе большой, уже осмаленный янтарно-коричневый кабан. Мы ухватились за ноги – старшина даже оживился и просветлел – и разом положили тушу на стоявшую рядом крестьянскую телегу.
В этот самый момент, выскочив из дома и вырвавшись из рук высокой худой женщины, к телеге побежал взрослый здоровый парень в одной зеленоватой майке. Он закидывал кверху большие сжатые кулаки, потрясал ими, ворочал круглой стриженой головой так, будто его душили, и не кричал, а рычал – немо, устрашающе и с каким-то душераздирающим отчаянием. Я понял, что это глухонемой и вот-вот может произойти несчастье. Как разъяренный бык несся он к двум немцам, стоявшим у телеги, и один из них, тот, что помоложе, уже вскинул винтовку. Но тут из сарая выскочил старик со всклокоченной рыжей бородой и (непонятно как это случилось) крепко обхватил парня со спины и повернул лицом к дому. Женщина плакала, хватаясь руками за виски.