Читать книгу Пластун - Николай Черкашин - Страница 4
Часть первая. «Между враждебными брегами…»
Глава первая. Гродненские каникулы
ОглавлениеГродно. Июнь 1914 г.
ИЗ ДНЕВНИКА НИКОЛАЯ ПРОВАТОРОВА:
«…Сестры, с которыми я собирался познакомить Павла, были дочерями отцовского односума, как называют казаки своих однополчан, Василия Климентьевича Ухналева – старшая Кристина и младшая Таня. Василий Климентьевич взял в жены очень красивую польку, которая, хоть и вышла из католичества, приняла православную веру, все же дочерей нарекла польскими именами Кристина и Франя. Тем не менее отец настоял, чтобы младшая носила русское имя, и после долгих семейных споров Франя была крещена в Татиану. Таню.
Я был влюблен в старшую еще с восьмого класса гимназии, и, конечно же, невольно вводил Павла в заблуждение относительно младшей, которая никак не могла претендовать на роль барышни, достойной ухаживания, поскольку нынешней весной ей только что исполнилось 17 лет. Я намеревался подразнить своего друга красотой Кристины, едва ли не первой гродненской невесты. В доме Ухналевых собиралось весьма благородное общество, бывали там на молодежных вечерах и прехорошенькие подруги сестер из кармелитской женской школы. В общем, в любом случае скучать моему сотоварищу в Гродно не пришлось бы. Я же намеревался всерьез объясниться с Кристиной после двух лет нашей почтовой переписки.
Через год я заканчивал консерваторию по классу деревянных духовых инструментов (я играл на кларнете и флейте) и меня прочили в оркестр императорского Мариинского театра. Кристина была весьма наслышана о моих успехах от мамы, и я полагал, что мое предложение упадет на готовую почву. Да и где как не в столице блистать такой красотой, какой наделили Всевеликое войско Донское и Речь Посполитая дочь казака и шляхетки Кристину Ухналеву?
Увы, мы попали с Павлом, что называется, к шапочному разбору: востроглазая Таня успела предупредить меня, что сегодня отец объявит о помолвке Кристины с неким Антоном, поручиком из полка гродненских гусар. Таня умоляла меня не стреляться – она была уверена, что все отвергнутые претенденты на руку красавиц должны обязательно застрелиться с горя. Весь вечер она не отходила от меня, пытаясь развлечь всевозможными пустяками. Зато Павел ничуть не пожалел о том, что уехал не в родной Ростов-на-Дону, а в Гродно-на-Немане. Он мгновенно подхватил себе стройную паненку из гостей и вскоре исчез с ней в вечерних аллеях старинного парка.
С Павлом Мартыновым я сошелся на первом же курсе петербургской консерватории. Среди лощеных и большей частью изнеженных студиозусов-музыкантов он выделялся и своей казачьей статью, и музыкальным талантом, и независимым поведением.
Именно он, узнав, что я тоже казачьих кровей, предложил мне ходить по воскресеньям в манеж при кавалерийской юнкерской школе на Ново-Петергофском проспекте, где когда-то в школе гвардейских подпрапорщиков учился Лермонтов и где в «царской сотне» преподавал вольтижировку его старший брат есаул Мартынов. Я боялся уточнить – уж не родственник ли он тому Мартынову, который вызвал поэта на дуэль, боялся, чтобы ненароком не обидеть Павла. Мало ли каких совпадений не бывает в жизни?
И мы ходили в манеж по субботам, седлали коней, гоняли их на корде, скакали сами на всех аллюрах и довольно уверенно держались в седле.
Отец мой был очень рад и нашей дружбе, и нашим кавалерийским занятиям. В консерваторию он отпустил меня с большой неохотой, надеясь, что я – его единственный сын – пойду именно по его военным стопам. Но мама, уверовав однажды в мой абсолютный музыкальный слух и мою великую музыкантскую будущность, убедила сурового отца сделать выбор в пользу консерватории. Да и мне, чего греха таить, хотелось вольной студенческой жизни куда больше, нежели юнкерской муштры в каком-нибудь новочеркасском училище.
«Ну, ладно, – тяжело вздыхал отец, – трубачи в полках тоже нужны. Рубака из тебя, смотрю, никакой. – Пребольно щупал он мои бицепсы. – Ну, что ж, будешь капель-дудкой!» И при этом всегда рассказывал мне страшную историю, как у них в соседнем полку норовистый конь поддал головой сидевшему на нем флейтисту да так, что мундштук флейты пробил музыканту гортань и вышел в вязах. Однако ни запугать, ни отвратить меня от музыки не смог. Музыку я любил и в консерватории выбрал себе класс деревянных духовых инструментов профессора Зимина.
Паша же шел по классу оркестровки духовой музыки.
К началу лета 1914 года мы сдали все экзамены и благополучно перешли на последний курс. Потому и отправились отдыхать в весьма мажорном настроении. Шиканули – взяли на Варшавском вокзале билеты не в третий, а во второй класс и чувствовали себя на седьмом небе блаженства. Я вез своего лучшего друга в родной город Гродно в тайной надежде, что Паша влюбится в одну из тамошних красавиц и навсегда останется после выпуска в моем городе. Сам он природный донской казак из-под Ростова. Но ведь и у нас в Гродно испокон веку стояли казаки. Мой отец войсковой старшина Андрей Проваторов командовал казачьим полком, расквартированным недалеко от вокзала. Здесь, на самом западном рубеже России, на Немане, казаки прикрывали кратчайшую дорогу на обе российские столицы и однажды уже попытал себе счастья Буонопартий, как называл Наполеона отец.
Павлу очень понравились и мои родители, особенно отец, и сам город над могучей быстрой рекой, не чета медлительной Неве, и сестры Ухналевы, и их девичье окружение.
И вот теперь с высоты небес я был повержен на грешную и унылую землю – Кристина выбрала не меня…
Июньская ночь благоухала сиренью и жасмином. Этот прекрасный горьковатый аромат престранно щемил душу, рождая ощущение тревоги. Только потом я пойму, что слитный запах этих простых цветов всегда будут предвещать мне начало всех войн в моей жизни… А тогда я просто упивался им и своим первым любовным горем, и этим ночным одиночеством под сенью стен древнего замка…
Домой я возвращался один в весьма мрачном состоянии духа. Собственно, домой я и не пошел, а отправился на высокий берег Немана, где стоял Замок. Дорогу мне то и дело пересекали войсковые обозы, колонны солдат, конные батареи. Все они двигались куда-то под покровом ночи. В Гродно в то лето было необыкновенно много всяких войск. Я не придавал этому никакого значения. Я думал о том счастливом поручике, который увел у меня Кристину. Неужели она прельстилась его гусарским мундиром? Может быть, и мне надо было поступать в Николаевское кавалерийское училище, как настаивал отец, а не в консерваторию?
«В нашем казачьем роду все были строевыми офицерами, – убеждал он меня. – А из тебя в лучшем случае выйдет полковая капель-дудка… Ладно, учись, – безнадежно махал он рукой, видя, как перекашивается мое лицо. – Трубачи тоже нужны».
К музыке меня пристрастила мама, сама выпускница московской консерватории по классу вокала. Она прекрасно пела – до моего рождения, а потом целиком посвятила себя семье, кочевой жизни казачьего офицера. После ранения в Порт-Артуре войсковой старшина Проваторов определился на более-менее спокойную службу в Корпус пограничной стражи и навсегда осел в Гродно. Правда, каждое лето отправлял нас с мамой на Дон, в свою родную станицу Зотовскую, где доживала свой век моя бабушка Евпраксия.
А может, прав был отец? Если бы я предстал перед Кристиной во всем блеске казачьего мундира, она бы сделала иной выбор?!
Я услышал за спиной торопливый постук легких туфелек, оглянулся – меня догоняла Таня, придерживая на скором шагу подол длинного бального платья.
– Почему вы так рано ушли? – спросила она меня, слегка запыхавшись. – Даже десерта не дождались!
– Мне показалось, что мой уход никто не заметит.
– Что за глупости?! Конечно заметили! Кристина послала меня за вами! – слукавила Таня, но я не стал ей возражать. Мне было приятно, что этой девушке мое присутствие на вечере было вовсе небезразлично.
– Я так бежала, что чуть не попала под лошадь! Почему так много военных сегодня?
– Наверное, начались большие маневры… Не соблаговолите ли вы немного прогуляться со мной?
– Соблаговолю. Только недолго. Мы должны вернуться к мороженому, – капризно заявила она. И вдруг улыбнулась.
Я посмотрел на нее так, как будто видел впервые.
В ней, 17-летней девушке, с виду примерной и прилежной гимназистки, уже томилась женщина, искусительная, влекущая, игривая, и, возможно, коварная… Но я видел в ней одни совершенства и даже представить себе не мог, что эта весьма незаурядная барышня может опуститься до пошлости записной кокетки. О, нет! Татьяна слишком умна, тонка и благовоспитанна, романтична, наконец, чтобы копировать дурные манеры провинциальных львиц. Она совершенно особенная! Таких любили изображать художники-романтики в образе Флоры и Хлои. Кудряшки на висках, глаза с поволокой, пухлые губки…
Мы поднялись на стену старого замка, сложенную из дикого камня. Под стеной, под крутым склоном крепостного вала величаво нес свои воды Неман. Я придерживал Таню за руку, чтобы она не упорхнула в неогражденное пространство. Мне вдруг стало весело: передо мной была моя Кристина, только в лучшем исполнении – более живая, непосредственная, смешливая… Мы долго бродили по набережной. Конечно же, пропустили десерт. Я проводил ее к калитке ее дома. И поцеловал на прощание… Сначала в щеку, а потом, так уж нечаянно вышло – в губы…
* * *
Родители мои жили в казенной квартире при полке. Казармы располагались по ту сторону от железнодорожного вокзала. Мне очень нравилась и наша квартира и наш дом, хотя мама постоянно ворчала, что ей надоело жить в конюшне. Полковые конюшни и в самом деле находились в полуподвальном этаже нашей трехэтажной казармы. Сделано это было для того, чтобы всадники по боевой тревоге бежали не через двор, а из спальных помещений на втором этаже сбегали по широким лестницам в цоколь, седлали там коней и выезжали через высокие ворота по пандусу прямо на плац. Офицеры и их семьи размещались на третьем этаже в довольно просторных и теплых квартирах, поскольку толстенные каменные стены еще николаевской постройки хорошо держали тепло, да и печи денщики топили исправно.
И хотя в городе было большое офицерское собрание, тем не менее, офицеры-казаки чаще всего собирались у нас в силу хлебосольности отца и домашнего уюта, который мастерски поддерживала мама. Собирались сотники и есаулы, и тогда наша казенная квартира превращалась в подобие куреня или корчмы. Тут царил дух казачьего братства, тут можно было услышать говоры всех округов Дона и Хопра, тут играли старинные дедовские песни, тут наперебой вспоминали и проделки детства, и отчую старину, и случаи из походной жизни. Мама, накрыв стол, уходила к соседке, чтобы не стеснять мужчин своим присутствием. Отец верховодил за столом и как хозяин дома, и как полковой начальник. Мне тоже находилось место за столом, только в мой бокал наливали либо морс, либо оранжад. Потом наступал и мой черед. Отец представлял меня гостям как начинающего музыканта и первым делом просил исполнить «Кукушечку». Я ловил одобрительные взгляды, вдохновлялся, а потом переходил к алябьевскому «Соловью» и завершал свой концерт «Свадебным маршем», дарованным императором лейб-гвардии Казачьему полку в качестве полкового гимна. Офицеры дружно предрекали мне великую будущность и поднимали бокалы за Проваторова-младшего, то бишь за меня, а потом дарили мне все, что находилось в карманах их шаровар: револьверный патрон, черепаховый гребешок, старинный польский злотый или затейливую зажигалку. А на мое 16-летие сослуживцы отца вручили мне турецкий зюльфак – кинжал с раздвоенным лезвием. Кинжал был изъят отцом до более взрослых и благоразумных времен. Но я всегда о нем помнил и весьма сожалел, что не взял его с собой на воинскую службу.
Каждое лето родители привозили меня в свои родные края – в Хоперский округ области войска Донского.
Отец был родом из станицы Зотовской на Хопре, а мама родилась не столь далеко – в станице Павловской, что на Бузулуке, притока Хопра. Именно в этих заповедных местах отходил я от города, набирался казачьего духа и умения. Поскольку родился я на берегах Немана, в Гродно, оба деда мои считали меня городским дитем, а значит, существом изнеженным и балованным. И хотя это было не так: я неплохо держался в седле и отчаянно нырял с моста через Бузулук – все равно ловил их насмешливые взгляды из-под густых бровей. Особенно недоумевали они, когда узнали о моем намерении стать музыкантом. О музыке оба имели представление разве что по полковым духовым оркестрам да станичным гармонистам и совершенно не догадывались, каким настырным каждодневным трудом занят профессиональный музыкант.
В Зотовскую я всегда ехал с большой охотой. Красивая и богатая станица стояла на речном торговом пути и потому тучнела издавна. Казаки из нее большей частью выходили в офицеры, и потому станица так и звалась – Офицерская. И то сказать – до четырех тысяч казачьих офицеров населяли ее в лучшие времена.
Курени, порой в два верха, да каменные амбары, пораскиданные по увалам хоперской поймы, открывались не сразу. Первым маячил с дороги церковный крест, будто корабельная мачта выходящего из-за горизонта корабля. А потом и сам «корабль» появлялся – высокий осанистый зотовский храм с колокольней – Знаменская церковь. Говорили, что за боевую лихость в сражениях зотовских казаков сам атаман Матвей Платов подарил храму 40-пудовый колокол.
Дорога шла главной улицей станицы вдоль Хопра со спусками к берегу, к воде, прорубленным в густых почти джунглевых зарослях дикой ажины, бересклета, ивняка…
В Зотовской меня ожидала ловля раков, добрая рыбалка, купание коней в быстрой зеленоватой холоднющей хоперской воде и прочие забавы. Ну и, конечно же, дед с бабушкой.
Отец отца, мой дед, Афанасий Лукьянович Проваторов, природный пышнобородый казак с ясными голубыми глазами, владел шорной мастерской и был церковным старостой в зотовском храме. В раннем детстве он казался мне человеком величественным и всемогущим, как бог Саваоф. Всякий раз, когда я приезжал из города в станицу и представал перед его очами, он смотрел на меня без умиления, но со строгим интересом:
– Ну, что, Никола, куда пика смотрит? Чем отца тешить будешь?
Я молчал, боясь ответить не в лад, прогневать деда неверным ответом. За меня отвечал отец:
– К музыке его клонит. Не в нашу породу пошел… Шашку на дудку променял.
– К музыке?! – удивленно восклицал дед. – Цымбалить будешь? Тож не худо. На свадьбы звать станут. А там, глядишь, в полку и в трубачи выбьется. А чего сам-то молчишь? Оробел, ай? У нас в роду робких не было. Дед твой рубился, я те дам! Вон смотри сколько урубов!
И дед стягивал рубаху с плеч, показывая застарелые шрамы от турецких ятаганов.
– Больно было? – сочувствовал я.
– А то?! Резвиями секли, не сербукой пороли. Кубыть калган не снесли. Хошь рубиться научу?
– Хочу, – неуверенно отвечал я.
– Сем-ка шашку сниму.
Дед снимал с настенного ковра шашку, и мы шли на баз, где старый рубака втыкал в землю лозу, украшая ее глиняными шарами-головами. И дед учил меня страшному искусству рубки человеческих тел. Куда должно полоснуть лезвие шашки, да как его потянуть потом, да как рубануть так, чтобы голова сразу с плеч. И как острием достать, если враг отпрянет.
– Вишь, как я – с потягом да с вагой. Тут яму и лабец пришел!
Глиняная «голова» скатывалась к моим ногам.
– Это тебе, браташ, наша проваторовская рубка, все одно что баклановская. Учись, пока дед жив. Ну а дишканить-то ты могешь, раз к музыке клонишься?
– Могу.
– «Кукушечку» знаешь?
– Знаю.
– Ну, сыграешь вечор. Бабка котломань на стол поставит, казаки соберутся – сыграешь.
Бабка моя, Анфиса Дормидонтовна, быстрая и боевитая под стать деду, загодя ставила тесто к нашему приезду, а к вечернему застолью пекла котломань – слоеный пирожище с мясом и рисом. На серьезную еду приглашались серьезные люди, полковые товарищи деда, односумы, доводившиеся ему сродственниками по самым разным линиям и свойствам. Приходил и станичный атаман, степенный казачина в погонах подъесаула. Дед швырял ему в ноги нагайку, как положено – почетному гостю, атаман поднимал ее и, облобызавшись, вручал ее деду. Баба Фиса выставляла на стол свой знаменитый пирог, выбирали гулевого атамана, и начиналось застолье. Под котлубань пили самогон и закусывали соленым арбузом. Ни то ни другое мне не нравилось, бабушка ставила передо мной кус пирога и калганчик – деревянную чашку – с каймаком.
Разговоры за столом шли то вперебой, то в один лад. Дружно ругали столичных политиков за то, что втравили казаков в усмирение беспорядков 1905 года.
– Из казаков полицейских сделали, суки! У них там жандармов невпроворот, а они нас под бунтовщиков бросили.
– У жандармов рожи больно толсты, кирпич мимо не пролетит.
– Казаки, они лавой на врага ходить приспособлены. А тут мужиков нагайками пороть. Тьфу! Страмота одна!
– Это, братцы, нам ишшо аукнется. Народ он все помнит. И попомнит.
– Ишь, удумали против православного царя иттить. А кого взамен? Карлу бородатого? Видал я его патрет. Бородища, как у нашего вахмистра в сотне.
– Тот еще вахмистр! Казак с Иордана.
– А вот атмирал Дубасов отдубасил всех бунтовщиков и Москву спас. Так царь ему в ножки поклонился.
– Та не бреши. Чтоб царь да слуге своему в ножки!
– Слуга, скажешь – атмирал!
– Это ктой-то по-нашему будет? В чине каком?
– Почитай, полный генерал. Только морской.
Вволю наговорившись, навспоминавшись, казаки затягивали «Кукушечку». Протяжную и печальную песню они пели, как молитву, как панихиду по безвестно сгинувшим казакам-односумам на болгарских шипках да маньчжурских сопках, поминая всех, чьи кости были рассеяны по полям сражений на Дунае и Тереке, Висле и Амуре… Пели так, что душа плакала, а глаза сухие были.
Песня, подкрепленная серебряным блеском казачьих погон, звоном крестов и медалей, притоптыванием сапог, лихим посвистом и, наконец, ладонями, рубившими воздух в такт наигрыша, не просто пелась, а игралась.
Пели шуточные – «Служил Яшка у попа» – и пародийную казачью «лезгинку»: «На горе стоял Шамиль»…
У деда Афанасия и бабки Анфисы я бывал много реже, чем у маминых родителей. Большую часть лета проводил в станице Павловской, на бузулукском берегу. Там тоже были и раки, и рыбалка, и конное купание… И просторный живой дом, где половицы скрипят, ходики тикают, дрова в печи потрескивают, петухи кричат и кот мурлычит. И повсюду пестрели петушиные перья, застрявшие в бурьяне или колючих шарах перекати-поля.
Если дед Афанасий учил меня рубке, то его сват, мамин папа, Макар Степаныч, учил верховой езде. Сам он, поджарый, без лишнего веса, легко держался в седле и в молодости совершал конные переходы из Тифлиса в Тебриз, то есть из Грузии в Персию. По чину он был отставным хорунжим, держал небольшую конюшню, где готовил болдырей и новобранцев к строевой казачьей службе. Бабушка Серафима Петровна учительствовала в местной трехклассной школе и считалась самой образованной во всем юрте казачкой. Это не мешало ей держать курень в идеальном порядке и помогать мужу на конюшне. Она и сама великолепно держалась в седле. Однажды мы все втроем отправились верхом в неблизкий Урюпинск. Мне поседлали спокойного маштачка, и мы двинулись в свой поход с третьими кочетами. Шли то рысью, то шагом, любуясь красотами родного прихопёрья. Я оглянулся: станица наша, малорослая в отличие от Зотовской, казалось придавленной высоченным небом. Она как бы съежилась от простора степи. Белесые дымки тянулись из труб в небо чуть искоса, как ковыль под ветром. Хозяйки топили печи и баньки к субботе. А мы любовались разноцветными далями, пестро-полосатыми от полей и перелесков, дубрав и левад, видные с высоты холмов и седел до самых тонких горизонтов. Поднебесные дали хоперской лесостепи простирались далеко. Шли через дубравы с могучими кряжистыми стволами, с богатырским размахом толстенных ветвей. Казалось, будто явились они из стародавних былин и повиты были колдовскими чарами. За ними – за ериком – открывались дремучие буреломы в густых мшаниках, осинники, облюбованные лосями и бобрами – обглоданные сверху и точеные снизу. Дерн тут был взрыт под дубовой сенью кабанами, то тут, то там чернели зевы лисьих, а то и енотовых нор… Кони прядут ушами и пофыркивают, чуя дикого зверя. Мне нравится, что бабушка Серафима бабушка только по семейному чину, а так – удалая казачка, которая в свои сорок пять выглядит так, что хоть завтра замуж, да и с конем управляется не хуже иного джигита.
В Урюпинске, столице нашего округа, первым делом идем в храм на поклон урюпинской Божией Матери. Эту удивительную икону долгое время не признавали за святую, слишком уж выбивался образ Богородицы из канона. Она похожа на картину эпохи Возрождения кисти Рафаэля – простоволосая юная дева с младенчиком на руках. Но после ряда чудотворных исцелений церковные иерархи признали новоявленный образ и внесли урюпинскую Божию Матерь в общий канон.
Отдав Богу богово, мы отправляемся в гости к старшему брату бабушки, который живет на окраине городка в двухповерхнем курене. Дядя Родя, Родион Никитич Секанов, после службы ушел в городовые казаки и владел в Урюпинске небольшой маслобойней. Он, наверное, самый богатый из нашей хоперской родни, у него есть даже свой автомобиль – старенький «даймлер», который дядя Родя перебрал собственными руками и вернул ему возможность катить собственным ходом. Пока наши кони жуют овес на коновязи, дядя Родя катает нас с бабушкой по дороге вокруг Урюпинска. Машина идет со скоростью коня в намете, а то и больше. Дух захватывает от такой быстроты! А какой шлейф пыли стелется за ней! Придорожные быки изумленно провожают взглядами механическое чудо, поводя рогами. Ан, не достать нас, голубчики, не догнать! И стадо гусей разлетается в заполошном ужасе и гвалте. И казаки, одетые по субботе нарядно, разглядывают наш самобеглый тарантас с большим любопытством. Мне нравится запах бензина, запах подушечных кож, даже запах пыли нравится, взметенной нашими колесами. Дед Макар в автопрогулке участия не принимает – то ли считает зазорным для себя трястись на «антомобиле», то ли опасается, что запах бензина не понравится коням и те начнут озоровать. К нашему приезду он раскочегарил с хозяйкой дома трехведерный самовар, и мы садимся к столу, пьем чай со свежеиспеченными калабышками и липовым медом.
Этот наш замечательный поход, совершенный на мое четырнадцатилетие, остался в памяти как самое яркое воспоминание из отрочества.
Здешняя земля называлась лесостепью, но на степь – ровную бескрайнюю ковыльную – походила мало. Была она весьма неровной и весьма красивой в своей неровности – в застывших земляных волнах, увалах, оврагах, холмах-кочегурах, яриках, в своих дубравах и сосняках, полях и перелесках. По-настоящему степной простор открывался лишь с вершин курганов или с крутизны хоперского берега, когда взгляд тонул в синеве лесистого окаема, набегавшись перед тем по чересполосице зотовских полей, зелени левад, садов, бахчей, выпасов… И венцом всей это красоты кружил в ясно-голубом небе острокрылый сокол-сапсан, зорко следя за порядком в своих угодьях. По ночам над станицей, над Хопром, над головой творилось таинственное и торжественное надмирное кружение звезд.
Днем же солнце палило нещадно, так что от зноя воздух жужжал и свиристел, от жары у быков рога лопались. А мы купали коней в Хопре. Казачата в трусах и старых дедовских фуражках мчались охлюпкой к конскому броду. А по пути сбивали фуражками жирных слепней с конских шей и боков.
Напуганные нашей скачкой удоды-дудаки вспархивали из-под копыт и разлетались по зарослям терна.
Быстрая зеленоватая вода с журчаньем обтекала ноги коней, а потом, когда те входили в реку по брюхо и более, сносила хвосты и гривы на одну сторону. Кони фыркали, но охотно входили в воду, пробовали ее сначала на нюх, потом на вкус, а уж потом, понукаемые нетерпеливыми всадниками, шли на глубину и плыли, выставив морды над водой, к другому берегу, к его белым зыбучим пескам.
Я тоже плыл рядом с Серко. Течение наваливало меня на коня, прижимало к горячей шее, и мы плыли почти вплотную – ухо в ухо. И глаза наши были рядом, и мы понимали друг друга без слов – у обоих захватывало дух от бездны под ногами. Одной рукой я держался за гриву, другой греб, стараясь не думать о сомах-живоглотах, притаившихся на дне омута. Но рядом перебирало ногами большое могучее существо – конь, и это внушало уверенность, что коварная река с нами не справится, что мы одолеем ее вместе. Именно конь первым чуял дно, взбивая копытами илистую муть. Тут же шея его выступала из воды, и по мерной игре мускул я понимал, что Серко уже не плывет, а ступает по земной тверди, и самое время забираться ему на спину.
Эх, сколько же воды унес Хопер, пока я учился в Питере…