Читать книгу Зачем звезда герою. Приговорённый к подвигу - Николай Гайдук - Страница 7
Часть первая. Миролюбиха
Глава пятая. Нечаянная радость
Оглавление1
Белая ночь разгорается майской порой и в июне колдует, нежным лебяжьим крылом достает до старогородских земель. Белая ночь на севере области приземляется как бы уже на излёте, только ведь и это хорошо – тихо и дивно цветут небеса призрачным цветом черёмухи, белоснежной яблоневой кипени. Белые ночи всегда волнуют сердце чем-то несказанным, внушают людям веру и надежду на то, что Божий свет непременно победит сатанинскую темень.
Стародубцеву такие ночи нравились – мог подолгу сидеть у окна, думать о чём-то, мечтать. А в тот далёкий вечер, когда он с переправы притащился едва живой, он даже не сразу спохватился. Что такое? Почему так темно? То ли опять к нему вернулась окопная болезнь – куриная слепота? То ли это темень за окном как-то связана с тем нехорошим, тёмным делом, которое Солдатеич едва не сотворил на переправе?
Доля Донатовна, безгрешное создание, вздыхая, сказала: – Гроза собирается.
– Ах, вот оно что, – пробормотал Солдатеич.
Темнота сгущалась. Темнота обдёргивала лебяжьи крылья нежной белой ночи. Небо тяжелело. Ветер в палисаднике пыльные листья шерстил. Потом за рекой заблестело кривым и широким сабельным блеском, и раздался приглушенный топот небесной конницы. На стеклине окна задрожала первая капелька, испугано бледнея в свете молний. Затем по чердаку законопатил дождь, пока ещё отвесный, редкий. Мелодичный перестук отдельных капель, нарастая, постепенно перешел в большую музыку ликующего ливня, громокипящего торжества, во время которого под сухою крышей дома так хорошо, уютно, умиротворённо.
Только этого умильного уюта супругам Стародубцевым хватило ненадолго. Для них, до ужаса навоевавшихся, никакая гроза никогда не будет наполнена лирическим звоном. Для них эти поднебесные огни и звуки похожи на атаку ночных бомбардировщиков, которые могли развешивать на небе рукотворные огни на парашютах, чтобы лучше видеть, где и что разбомбить.
И дождь уже по крыше лупцевал не мелкой дробью, а как будто шуровал шрапнелью…
И, слава Богу, что недолго всё это гремело и высверкивало. Умытая земля и небо вскоре затихли, задрёмывая. Туман сырую папиросу пытался раскурить за огородами – дымок пластался по низине, синеватыми клочками выползал наверх и пропадал, растереблённый ветром.
Стародубцевы не спали, слушая разрывы грозовых орудий, наблюдая вспышки небесного огня, отражённо плавающего по стенам, ползающего по потолку.
И опять и опять Солдатеич ловил себя на чувстве, которое словами трудно обсказать. Это было чувство благодарности то ли Господу Богу, то ли судьбе. Впервые он это испытал однажды перед боем. Тогда он крепко сдрейфил – всё нутро как будто инеем покрылось. Ему даже хотелось хвореньким прикинуться – увильнуть, уйти на более спокойный участок фронта. И всё же усилием воли он превозмог себя, переломил. И вот теперь, когда он не изменил жене, не клюнул на Марфуту-Переправницу – в душе зажглось какое-то святое чувство торжества и чувство отваги.
В ту ночь они с женою обстоятельно поговорили и, в конце концов, решили взять на воспитание мальчонку из областного детского дома – там дополна было послевоенных сирот. Но судьба распорядилась иначе.
Вдруг пришло печальное известие от однополчанина. Известие о том, что капитан Чирихин, с которым дошли до Берлина, недавно погиб в кошмарной автомобильной аварии на железнодорожном переезде. На мотоцикле ехали с женой и под поезд оба угодили. Дома остался трёхлетний парнишка.
Недолго думая, Степан Солдатеич собрался ехать на родину капитана Чирихина – неподалёку от города Курска, знаменитого своими соловьями, которыми гордился капитан Чирихин, прихвастнуть любил в затишке, где верещали птахи. Говорил, что ихний соловей всякого другого запросто заткнёт за пояс – курским соловьям вовек не будет равных по красоте и сложности головокружительных сереброзвонов.
2
Трофейный немецкий паровоз, несущий на лбу громадную звезду, словно бы кровью Победы окрашенную, неторопливо, но исправно тащил вагоны мимо сиротливых, еле-еле вставших на ноги советских полустанков, сёл и деревень. Ещё встречались обгорелые боры, чёрные берёзовые рощи, бомбёжками раздолбанные берега и порушенные мосты, упавшие на карачки. Но страна уже старательно врачевала раны. Заводские новостройки поднимались вдоль железной дороги, дышали трубами. Молодые тонконогие посадки тополей, берёз и клёнов там и тут взбежали на пригорки – провожать и встречать поезда. Золотым отливом блестели на заре бревенчатые рёбра новых домов. Со временем, конечно, страна залечит раны. Только душу трудно будет залечить.
Прохладный, прокуренный тамбур немного смущал Стародубцева – когда-то у него была клаустрофобия. Он ходил, как зверь по клетке, плечами по стенам шаркал. Стоял, смотрел вприщурку, думая о чём-то невесёлом.
Паровоз, переставая стальными каблуками отплясывать чечётку, останавливался едва ли не у каждого столба. Пассажиры с баулами выходили и заходили. И Степан Солдатеич иногда проворно соскальзывал с подножки вагона. Чаще всего он это делал на полустанке, где буянило степное разноцветье.
Отходя от вагона и рискуя отстать, он зачем-то рвал цветы. Насторожённо как-то, необычно держал букет в руках, недоверчиво разглядывал, робко разнюхивал.
– Что? На свидание? – зубоскальничал кто-нибудь. – Давай, запрыгивай, а то пешкодралом по шпалам придётся.
Громогласно проорав лужёной глоткой, трофейная громадина дальше тянула состав. А Стародубцев, непонятно от чего веселея, дарил букетик проводнице, которая наивно думала, что этот симпатявый фронтовичек решил приударить за нею. Но глаза фронтовика были серьёзными, хмуробровыми.
– Ехал из Германии тогда, – пробормотал он, – поверить не мог…
– Чего-чего? – Девица-проводница не расслышала. – Какая Германия? Мы едем в Курск.
Он промолчал и снова в тамбур вышел. Жадно курил, гоняя по скулам желваки. Глядел на трещину в стекле и снова думал о душе, но думал как-то так, что непонятно было даже самому – то ли о своей надтреснутой душе печалился, то ли о душе своего многострадального народа.
Непоправимо, кажется, невосстановимо война изломала, искорёжила душу народа, изорвала в клочья, в пепел изожгла – через какие только испытания русский дух не прошёл, прежде чем оказаться на пороге Победы. И за примером далеко ходить не надо.
Стародубцев, некогда любивший за пазухой таскать голубей, теперь содрогался от мысли о том, что если руку под гимнастёрку засунет – бел-горючий камень вытащит вместо белого голубя. Конечно, это было преувеличение, но ощущение такое, вгоняющее в дрожь, долго преследовало после войны. Весь народ покачнулся под напором беды, затрещал своею становою жилой. И Стародубцев изменился – как часть народа, капля в славянском море. А куда тут денешься? С волками жить, как говорится. А солдат, он, в сущности, – матёрый волк, и серая шинель на нём, как шкура. А если ты не будешь волком на войне – значит, будешь трусливым зайцем и судьба твоя до первой рукопашной, если раньше того с дурой-пулей не повстречаешься. А в рукопашную пошёл – там зверь со зверем сходится; забудь, забудь на время или навсегда, что ты когда-то назывался человеком, любил стихи и музыку, умилялся росам, туманам и звезде. Забудь – иначе никогда тебе уже всем этим прелестям не улыбаться. Так и только так – никакой золотой середины. Золотая середина – это где-нибудь в тылу, в кабинете сытого золотопогонника, направо и налево раздающего указивки.
Душа у Стародубцева на фронте «в себя ушла», а тело так засуровело, так ожесточилось, точно кирзовой кожей покрылось. Или даже не кирзовой, нет. Говорят, что у буйвола кожа – пули отскакивают. Если это правда – значит, кожа буйвола была теперь на нём, только потому и уцелел – пули от него отскакивали. И цветы чернели от него.
«А проводница, клуня, – думал Стародубцев, – смотрит на меня, как на придурка: зачем он рвёт цветы на полустанках и дарит ей? Да, тут секрет, мамзель. Секрет государственной важности. И Гомоюн тебе его не выдаст».
Ему вспоминались первые ночи и дни после Победы, когда в небесах будто пушки Господа Бога гремели, поминутно салютуя, когда многострадальная земля умывалась небесною влагой, словно бы очистительным божьим потоком, дарующим новую силу зерну и траве, человеку и зверю, и птицам. В эти дни и ночи Гомоюн был похож на грозовое небо, в котором скопилась энергия разрушительных молний. А ещё он был похож на трансформаторную будку, на которую забыли прицепить табличку: «Не влезай, убьёт!» Даже цветы в могучих лапах фронтовика начинали хиреть и скукоживаться – Стародубцев это с ужасом заметил, когда ехал из Германии, когда его, героя-победителя, с букетами встречали на границе. Более того, заметил он: если живую птаху взять и подержать в руках, опалённых кровью и ужасом боёв, – птаха скоро становилась будто пришибленная или заморённая; чёрные дробинки глаз дремотно помаргивали, всё чаще задёргиваясь какою-то белой болезненной плёнкой.
По этой причине он даже ребёнка лишний раз боялся подержать на руках, чтобы не навредить неокрепшему, незащищённому птенчику. «Может, как раз поэтому, – угрюмо думал он, – Господь дитёнка не даёт: кровь-то у меня теперь – звериная. Ещё родится чёрт знает что – хвостатое да волосатое!» Но потом он стал землю пахать, строить дом, – и постепенно, исподволь чёрная сила войны стала покидать его. Душа понемногу светлела, как светлеет река после бешеной бури, возвращаясь к былым берегам. Однако Стародубцев всё ещё тревожился, не доверял покою, вселявшемуся в душу.
Вот почему он вёл себя так странно, когда поехал за голубоглазым «курским соловьём». Во время остановки собирал букетики в лугах и на полустанках покупал букетики, держал в руках, смотрел. Цветы не вяли, слава тебе, Господи. И всё же Стародубцев не спешил обрадоваться. Нужна была ещё одна серьёзная проверка.
На захудалом сереньком разъезде, припудренном пылью и затянутом паутиной, Солдатеич даже денег не пожалел сопленосому голубятнику – только за то, чтоб ему, Стародубцеву, разрешили птицу в ладонях подержать.
– Я когда-то разводил вертунов и дутышей, – точно оправдываясь, пробормотал он. – Соскучился.
Голубь мира, как называл его Солдатеич, вёл себя вполне миролюбиво. Белоснежным цветом он сидел в грубой чашке намозоленных ладоней. Потом чуток вертелся, ворковал, брильянтовыми глазками поблёскивал. А в последнее мгновенье, разыгравшись, голубь даже гостинчик в руку ему положил.
– Паразит! За мои же деньги и нагадил! – Гомоюн расхохотался, возвращая голубя сорванцу. – Ну, всё! Спасибо, землячок! Теперь-то я спокоен! Пташечка не вянет!
И только после этого он осмелел. Приехал и уверенно подхватил на руки приёмного сынишку, словно бы омытого с ног до головы и ароматно пахнущего парным молоком, мёдом луговым, цветами, разнотравьями и нежным птичьим пухом.
3
И поселилась в доме большая радость – ничем не заменимая отрада обретения ребёнка, обретения отцовства и материнства. Ведь если по большому счёту разобраться, только ради этого и стоит жить на свете – ради вот этого чуда, пускающего пузыри, что-то лопочущего и смотрящего на мир такими чистыми, такими наивными глазами – аж сердце надрывается от нежности, от такого несказанного чувства, которое грудь обжигает огнём золотым.
По утрам теперь как будто не дитё вставало в доме – красно солнышко всходило, от уха и до уха улыбаясь и протягивая тонкие ручонки, будто жаркие лучонки.
Солнышко это называлось Николик – в честь отца, Николая Чирихина.
Новый смысл появился в жизни приёмных родителей, и всякий день теперь казался прожитым не зря – не то, что раньше. И приёмный отец, и приёмная мать – удивительно преобразились. Похорошели они, подобрели, сияя глазами, улыбками некстати одаривали встречных. В доме появились новые заботы, хлопоты. Степан Солдатеич своими руками смастерил добротную детскую кроватку из ароматных сосновых досок; небольшой комод для детского бельишка. Разнообразных кубиков и треугольников напилил, настрогал и раскрасил. Оловянных солдатиков где-то раздобыл штук тридцать – около взвода. И даже генерала умелыми руками сотворил. Хороший получился генералишко, франтоватый – в каракулевой папахе, в шинели серебристо-серого цвета. Яркие петлицы полыхали ягодками. Красно-жёлтые угольники на рукавах. А на папахе воссияла звёздочка в золотом кругляше.
Генералишко тот мальчику пришёлся по душе.
– Долго ты что-то любуешься этим красавцем, – заметил Стародубцев. – В генералы, однако, нацелился?
– Нет! – сказал парнишка. – Буду солдатёнком. Ты же, папка, Солдатеич…
– Солдатёнок – это хорошо. А всё же генералом было б лучше. А, сынок?
Мальчишка промолчал, сосредоточенно рассматривая игрушки, среди которых было много всякой оружейной всячины: заржавленный затвор, пустые гильзы…
– А это чо такое? – расспрашивал Николик. – Это, сынок, называется – пыж.
– А вот это?
– Это курок. Собачка.
– А почему её так обзывают? Кусается?
– Гавкает она, сынок. Если тронешь эту собачку – оружие гавкает. Ну и кусается, конечно. Клыки свинцовые.
Мальчик посмеивался, не понимая, то ли шуткует папка, то ли нет. А папка, между тем, настроен был серьёзно: деревянную бронетехнику прикатил – пушки с танками. А в придачу к этому – целая вязанка сосновых кругляшей, напоминающих гранаты и лимонки; деревянный треугольник, похожий на кобуру немецкого парабеллума.
– Зачем всё это? – Жена поморщилась. – Не надо, Стёпочка.
– Ну, а как мальчонка-то без этого?
– Да поди проживёт как-нибудь. Он же не знает ещё про войну.
Солдатеич подумал, подумал – и отправил «военную технику» в печь. И долго, угрюмо сидел на полу, смотрел на огонь, вспоминая танковое побоище под Прохоровкой в июле 1943 года – печально знаменитую Курскую дугу. И деревянная «бронетехника», с треском сгорающая в печи, отзывалась в душе у него стоном и звоном настоящей брони. Сколько там было её, мать моя родина! Тысячи тонн, искорёженных дикими наскоками друг на друга, издырявленных прицельным бронебоем, расправленных в топке захлебнувшихся атак.
Сзади подошёл Николик. Удивился: – Зачем ты в печку пушки побросал? – Это не я – это Гитлер!
Парнишка насупился.
– Если ты не хочешь делать пушки, так я другого папку попрошу.
Стародубцев вздрогнул, как дерево, ушибленное громом. Сердце в такие минуты – словно бы тоже бросали в огонь.
– Какого – другого? Что молчишь, партизан?
Николик поначалу был весёлым, заводным, постоянно что-то лопотал и во всем старался помогать приёмным родителям. И вдруг с ним что-то произошло. Он стал меняться прямо на глазах – капризничал, вредничал. Дух противоречия проявлялся в нём с такою силой, как будто не трёхлетний «курский соловей», а тридцатитрёхлетний соловей-разбойник характер свой показывал.
– Кризис трёхлетнего возраста, – объяснила фельдшерица, ходившая по дворам и делавшая детям прививки. – Это бывает со всеми. Пройдёт. Не волнуйтесь.
– Со всеми такого не бывает, – строго вымолвил Стародубцев. – Он же папку с мамкой потерял.
– Ну и что? – успокаивала фельдшерица. – Да он их не помнит. Вы об этом даже и не думайте.
– Легко сказать – не думайте, – прошептал Солдатеич, вздыхая. – А голова тогда зачем? Шапку носить?
Он был уверен, что трёхлетний малыш стал меняться в худшую сторону от того, что потерял своих настоящих родителей, и обретение новых отозвалось в нём какими-то глубинными, печальными переменами.
Ошибся Степан Солдатеич. Да и слава Богу, что ошибся. В четыре годика, в пять лет и в шесть голубоглазый «курский соловей» преобразился в лучшую сторону. Пропали капризы и вредины, исчезли потаённые страхи, возникавшие после прочитанной сказки. Темнота перестала пугать.
Повеселел парнишка и сделался покладистым, ровным и уверенным в себе – как Чирихин-старший.
Душою и телом Николик взял всё, что можно было взять от родного отца. День за днём и год за годом из него «прорезался» и характер и облик Чирихина-старшего, его манера говорить, выставляя вперёд угловатый крутой подбородок; манера смотреть, слегка исподлобья; манера ходить, наступая на пятку так сильно, что подмётки рвались на ходу.
– Надо снова покупать, – замечал Стародубцев ближе к зиме. – В чём пойдёшь? Босиком? Так пятки тоже могут быстро износиться, ежели не подковать.
В ответ Николик только похохатывал – чувство юмора досталось от отца, любившего, а главное, умевшего травить анекдоты на фронте.
4
Зимой нередко томились дома, зимовничали-домовничали. По снегу, по морозу не шибко рыпались, но всё-таки за печку не держались – не тараканы запечные, особенно если учесть сибирскую закваску Солдатеича.
Парнишку-непоседу через день да каждый день тянуло покататься на сахарных горках, на хрустальной реке. И Солдатеич за ним – куда денешься – вдогонку трусил на лыжах и даже на коньках скользить пытался до тех пор, пока не грохнулся и такую прорубь задом прорубил – до конца зимы не замерзала, дымилась, как воронка после бомбёжки; так сам он зубоскалил над собой.
Доля Донатовна, собирая вечерять, порой не могла докричаться до них. Домой возвращались – как два развесёлых синьора-помидора из недавно прочитанной сказки «Приключение Чиполлино».
– И что за имечко такое – Чиполлино? – рассуждал Стародубцев за ужином. – Не поймёшь: чи Полина это? Чи ни Полина? То ли дело – Никола, Николик. Хорошее имя, сынок, досталось тебе. Круглый год – одни праздники. Наливай да пей. Зима пришла – Никола Зимний. Святой водички попьём из проруби. А весна придёт – Никола вешний, Никола-травник. Опять наливай. Только теперь уже – берёзового соку.
А в июне этот, как его?.. Мать, подскажи. – Никола кочанный.
Глазёнки у парнишонки хлопали в недоумении. – Качают, что ли?
Доля улыбалась.
– Нет, сынок. Это когда капуста в кочаны завязывается. Стародубцев ерошил волосы у парнишки на голове. – Вот это капуста. Кочан у тебя на плечах.
Николик похохатывал. Хорошо им было, как это всегда бывает в доме, где царит согласие, любовь.
Старогородская зима – не серьёзная для сибиряка, будто игрушечная – свой белый порох растрачивала быстро. В доме распечатывали окна. Ограду в палисаднике подлаживали. Новый скворечник сколачивали из досточек или мастерили из дупла, загодя из лесу принесённого.
Парнишка глядел на ручей, скользящий по косогору, на большую лужу, где белело отражённое облако.
– Папка! – дёргал за рукав. – А когда будем строить корабль?
– Скоро, скоро, сынок. – Будем с пушками строить? – А как же. Линейный корабль.
– Линкор! – с гордостью подхватывал парнишка. – Только не так, как в прошлом годе. Как жахнуло тогда, так только щепки летели.
– Ну, это капитан пожадничал тогда, пороху насыпал, как дурак махорки.
Посмеиваясь, Николик помогал отцу – подавал инструменты и что-то даже сам строгал и приколачивал. Потом они бродили по сухим пригоркам. Смотрели, как весна бежит навстречу лету – спешит по сугробам, сопревшим на солнцепёках, торопится по лужам, из которых зёрна яркого света клюют воробьи и голуби. Задорная капель постреливала – свинцовой дробью и увесистыми пулями. Сосульки с крыши падали – серебряными копьями звенели, раскалываясь. А там, глядишь, грачи, скворцы нагрянут на поля, на крыши, на скворечники, на высоких шестах воздетые к поднебесью, такому синему, такому чистому, аж дух захватывает…
Солдатеич был не силён в ботанике, но всё-таки знал кое-что и хотел парнишку научить.
– Вот это – кукушкины слёзы, – показывал он. – А вот это съедобная травка – «лук победный», вот как называется.
А проще сказать – черемша. Мы сейчас нарвём, чтоб мамку угостить.
Мальчишка всё запоминал и за столом подробно пересказывал мамке.
– Лук победный? – Доля Донатовна удивлялась. – Это кого же он победил?
Николик растерянно глядел на папку.
– Ну, здесь такое дело… – Стародубцев чесал за ухом. – Мне на фронте один умник говорил, что римские солдаты из этого лука делали такие штуки – амулеты, ладанки на шею цепляли, чтобы они победу приносили. Но у меня на этот счёт другое мнение. Во время войны жрать было нечего. Черемша спасала – победу приближала.
– Не жрать, а кушать, – осторожно поправляла мамка, – научишь тоже.
– Кушать, кушать, да, – спохватывался Степан Солдатеич. – Белую крахмальную салфетку, бывалоча, в окопе заткнёшь за воротник, оттопыришь мизинцы и говоришь: ну, где там маршал Рокоссовский, где маршал Жуков? Почему до сих пор котелок на серебряном блюде не принесли? И где моя ложка с брильянтовой брошкой?
И опять парнишка разулыбливался, но при этом довольно-таки быстро чашку с кашей подчищал и, не стесняясь, просил добавки.
«Во даёт, солдатёнок! – пряча ухмылку, думал приёмный отец. – Нигде не пропадёт!»
Николик, правда, и уроки делал быстро, и всё другое у него получалось ловко и скорёхонько, а главное – без видимых усилий. И походы по лесам и лугам парнишка одолевал без нытья и хныканья – Стародубцев это отмечал с огромным удовольствием. А походы у них становились всё более частыми и продолжительными.
Каждую весну, когда в округе сгорала снегобель и подсыхали дороги, поляны в бору, Солдатеич со своим голубоглазым Солдатёнком снаряжались в поход.
– Собирать пойдём ягоды-грибочки! Жена обескуражено спрашивала:
– Какие там грибочки? Какие ягоды? Их ещё нету. – Как это – нету? Полно.
– Прошлогодних, что ли? Тех полно.
Стародубцев незаметно подмигивал сыну. – Много мамка наша понимает, да? Ну, ты готов?
– Так точно! – Парнишка надевал фуражку и залихватски брал под козырёк.
«Вот откуда это у него? – удивлялся Степан Солдатеич. – Я не учил. Доля тем паче. Папкина кровушка, видно, играет. Чирихин, тот был – военная косточка».
– Ну, если готов боец, тогда – вперёд. Сначала строевым, потом походным шагом.
Доля до калитки провожала их. С грустью глядела, как парнишка пыжится, пыль выбивает из травы – старательно печатает шаги.
– Вы на рыбалку, что ли? – не могла она уразуметь. – А где удочки?
– На рыбалку мы и на охоту. А всё, что нам надо… – Стародубцев рукою показывал куда-то в поля, в леса. – Всё там припасено. Всё ждёт нас, не дождётся. Ясно, мамка? Нет?
Мамка отрицательно качала головой, поправляла ситцевый платок. Ничего пока что ей было не понятно в этих сборах, в этих туманных походах.
– А когда придёте? – Завтра. Поджидай к обеду.
– С ночевьём? – Доля глаза округляла. – Да ты простудишь парня! Где спать-то?
– У костра.
– На голой земле?
– Спокойно! – Он поднимал указательный палец, прокуренный до желтизны апельсиновой корки. – Я взял шинель.
– Стёпа! Ну, ты как маленький, ей-богу! Да ведь это…
– Ну, всё, мамка, всё, – грубовато обрывал он, – мы пошли, не кудахтай. Мы тебе объявляем наряд вне очереди. Сиди на кухне, картошку чисти. А можешь так сварить. В мундирах. Но только – в генеральских. В солдатских мы не станет жра…
Не будем кушать.
И они – все трое – дружно посмеивались. Руками помахивали на прощанье.
5
Если впереди был выходной – далеко могли уйти, запропаститься в глуши. От темна и до темна шарились в бору и по краям топучего болота. Искали разного рода «ягоды-грибочки», в большом количестве оставшиеся на полях сражений. В Старорусском, в Чудовском и в других районах – это огромная площадь – в годы Великой Отечественной войны гремели кошмарные бои между подразделениями Северо-Западного фронта Красной Армии и частями Вермахта. Так что здесь не редкость – пробоины в соснах, осколки, облитые золотом старой живицы. Тут можно увидеть остатки окопов – раззявились провалами, наполненными ржавой водой, точно сукровицей. Заржавленные пули под свежими зелёными листами издалека могут показаться россыпью ягод. А ржавая простреленная каска, сквозь которую взошли ромашки, всё равно, что крупный мухомор. Жутковато было там бродить, но интересно.
Николик порой даже прогуливал школу – забирались так далеко, что приходилось ночевать в лесу возле костра, чтобы утром отыскать дорогу.
– Ничего, сынок, не беда, – успокаивал Солдатеич, приготовляя похлёбку. – Эту школу жизни тоже надо проходить, если хочешь быть мужиком.
– Я хочу как ты, – решительно заявил сынишка, – хочу пулемёт с закрытыми глазами разбирать.
– Молодец. Только матери, гляди, не проболтайся. – Да ну! Что я, девчонка?
– Ну, когда купались, дак я видел, что мальчонка, – Стародубцев посмеивался. – Такой мальчонка, что о-го-го!
Хлопая лазоревыми глазками, Николик не мог понять, в чём дело. Потом был скромный ужин. Потом отец угрюмо, сосредоточенно сидел у костра, сутулился над грязным оружием, найденным на краю болота.
– Папка, – расспрашивал парнишка, – а откуда тут столько грибочков и ягодков?
– О, сынок, что тут было! – Стародубцев качал головой. – Чего стоит один Мясной Бор.
– А где он, тот Мясной? – У нас под боком.
– А чо там, папка? Мяса много?
Откладывая в сторону ржавое оружие, Степан Солдатеич приседал на корточки возле костра. Прикуривал от уголька.
– В годы войны, сынок, Мясной этот Бор поглотил горы мяса – десятки и десятки тысяч советских солдат и офицеров с оружием, с техникой. Что тут было, ужас.
Глаза у парнишки становились большими, испуганными. – А зачем он проглотил? Голодный был?
– Голодный, холодный и злой. – Стародубцев, глубоко затягиваясь напоследок, бросал окурок в костёр. – Ну, давай, сынок, спать. Завтра подъём будет ранний.
Из мохнатых сосновых веток делали постель, ложились у костра, шинелью накрывались. Пахло свежей смолой, разнотравами и разноцветами. Туман седыми прядями наползал от реки, от луга, на котором поскрипывал коростель. Голубовато-сизый вечер, догорая на западе, обугливался головёшкой. И постепенно под боком обугливался прогорающий костерок. Темнота мохнатой шапкой накрывала малиновые угли, мерцающие в небольшой округлой загородке из речных камней. Какая-то птица по темноте прошуршала, просквозив неподалёку, – наверно, утка или запозднившийся вальдшнеп, лесной кулик с таким длиннющим клювом, которого хватило бы на десять воробьёв – так отец рассказывал про здешних обитателей рек и озёр.
Глубокая ночь распускала над миром букеты созвездий – над сумраком тёплых полей, над вершинами бора, в глубине которого, как часовой, размеренно и глухо ухал филин. Луна будто украдкой из-за облаков проглядывала – ярким белком поблёскивала и опять насупливала брови. Ветерок в деревьях изредка пошумливал, точно спросонья с боку на бок переворачивался, поудобней укладывался. Река неподалёку тянула свои струи – под берегом подрагивал тальник, посеребрённый отсветами неба. Ёжик брал острый ножик, на охоту за мышами выходил. А там, глядишь, и серый волк, зубами щёлк…
Такими ночами Николику и жутковато было, и хорошо, так хорошо, что не спалось.
– Папка, – просил он, глядя в бездонное небо, – почитай мне сказку.
– Чего? – Стародубцев приподнимался на локте. – Спи давай.
– Не хочу. Глаза не закрываются.
Звучно зевая, папка нехотя вставал, хворосту подбрасывал в костёр. Передёрнув плечами – прохладно уже – садился на пенёк, смотрел, как в середине костра на чёрных корявых ветках распускаются червонно-голубые листья огоньков. Потом вздыхал о чём-то и принимался рассказывать приглушённо-рокочущим речитативом:
В тридевятом, значит, царстве,
В тридесятом государстве
Жил-был славный царь Дадон,
Смолоду был грозен он…
– Не-е! – перебивал Николик. – Ты читал про этого Долдона!
Рассказчик замирал с полуоткрытым ртом. – Вот те раз! А когда я читал?
– Недавно. Это сказка о золотом петушке. – Правильно. Дак что тебе ещё? – Папка царапал загривок. – У меня же голова, а не Дом Советов. Я тебе откуда сказок напасусь?
– Ты же сам говорил, что хотел быть учителем, что книжки день и ночь глотал, как пирожки.
– Глотал, сынок. Хотел, да вот война…
– Ну, так что? Не знаешь больше?
– Голова продырявилась. – Папка вздыхал. – Ну, разве что вот эту… Не читал я тебе «Сказку о царе Салтане»? У неё, правда, название такое длинное, что не всякий запомнит: «Сказка о царе Салтане, о сыне его славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне лебеди». Во, как мудрёно. Ну, слушай, сынок.
Три девицы под окном
Пряли поздно вечерком.
«Кабы я была царица, –
Говорит одна девица, –
То на весь крещёный мир
Приготовила б я пир»…
– Пап, а чо такое крещёный пир?
– Ну, во-первых, мир крещёный. Мир. Надо внимательней слушать. А во-вторых, сынок, не перебивай, а то мы до утра тут будем пировать. Бухвостить почём зря. Чего? Не знаешь такого слова? Бухвостить – это, значит, рассказывать небылицы. Бухать хвостом. Ты же видел вчера бобра? Видел, как он бухал хвостом по воде? Ну, вот, а что ж ты спрашиваешь?
Мальчик, сверкая глазёнками, посмеивался под солдатской шинелью, слушал, слушал сказку и вскоре незаметно засыпал.
А Стародубцев угомониться не мог – нервишки шалили. Только-только закроет глаза – ветка щёлкнет, как будто взведённый курок. Он приподнимется, ощущая частый и горячий сердцебой под рёбрами. Вприщурку посмотрит по сторонам. Что такое? Никого. Он снова прикорнёт, только уже с тревогой – на чеку, настороже. Лежит, глядит вполглаза, как разведчик.
А затем как-то незаметно для себя задремлет и неожиданно увидит в тумане: солдаты Вермахта кругом стоят, из болота вылезли, грязно-кровавые лапы протягивают, погреться хотят у костра.
– Фу ты, ёлки-шишки, – вздрогнув, он глаза протирает. – На минуту закимарил, и пожалуйста…
Он сидит возле костра. Насторожённо курит. Шинель время от времени поправляет на Солдатёнке – клубком свернулся, точно котёнок. А где-то за деревьями пощёлкивают сухие сучья или ветки, будто бы снова на передовой невдалеке затевается перестрелка. И звёзды, распарывая темноту над вершинами бора, кажутся немецкими ракетами. И полночные звуки далёкого зверя или хищной птицы вдруг почудятся приглушёнными залпами. И дикий голубь, потревоженный кем-то или чем-то, вдруг пролетит над самой головой, будто вражеский бомбардировщик. И все другие многочисленные скрипы и шорохи впотьмах говорили только об одном: война передышки не знает; и немцы, и русские, пользуясь темнотой, спешат доставить своим солдатам всё, что необходимо: снаряды, патроны, бомбы, мины, кашу, хлеб, махорку, лекарства, горючее для техники и горючее для человека, то бишь, водку для русских и шнапс для немцев.
А только под утро Степан Солдатеич задремлет, забудется, а там, глядишь, и солнце опять уже собралось пойти в штыковую атаку – лучи заостряются между деревьями, сверкают жёлто-красными жаркими жалами. Такая картинка рассвета частенько вставала у него перед глазами. Хотя случалось и по-другому: иногда он видел ласковое солнце – раноутреннее, заспанное, где-то за туманами оно еле-еле ворочалось, будто с трудом отрывало рыжую голову от подушек, набитых лебяжьим пухом.
– Рота, подъём! – трубил отец. – Эй! Солдатёнок! Вот тебе одна спичка, больше нам генералы не дали. А приказ такой: добыть огня, сварганить завтрак. Ясно? Тогда вперёд.
И Солдатёнок старался, вон из кожи лез. До слёз доходило, когда одна-единственная спичка зазря пропадала.
– Держи вторую, – великодушничал Стародубцев. – Генерал на всякий случай передал.
– Не надо, – упрямился мальчонка, – обойдусь. Проявляя смекалку, он разбирал патрон, порох высыпал на бересту и начинал химичить при помощи увеличительного стекла – первые лучи ловил. Или с помощью камней добывал искру. Степан Солдатеич, наблюдая за ним, был доволен: Солдатёнок такой подрастал, что нигде не пропадёт, не струсит.
Позавтракав на скорую руку, они дальше двигались – искали «грибочки-ягодки». Или дорогу искали – как пройти поближе к дому. Да не просто так пройти – нужно незаметно пронести трофеи.
6
В разное время и в разных местах они нашли и в сумерках тайком до дому притащили: ручной пулемёт МГ-34, два советских пистолета-пулемёта Шпагина, больше известные как «ППШ»; револьвер «Веблей Мк VI»; чехословацкий ручной пулемёт ZB-30; советский Дегтярёв и много, много чего ещё…
И вскоре все эти хохоряшки с трудом помещались на чердаке. И тогда Стародубцев – изображая из себя примерного хозяина – выкопал просторный подпол, который был похож на бункер: каменные стены, потайная дверь, неизвестно куда уводящая.
Жена однажды заглянула в эти закрома и ужаснулась. – Стёпа, родненький! – Зрачки у бывшей медсестры стали широкие – как от белладонны. – Ты что? Совсем сдурел? Не навоевался?
– До изжоги! – ответил он, ребром ладони чирикая по горлу.
– Ну, так зачем тебе всё это?
– Да это не мне. – Он замялся. – Это так, для музея.
– Для какого музея?
– Ну, в области который. Соберу и сдам. Денег обещали заплатить. Ты, кстати, не знаешь, где мои трофейные часы?
Ну, те, которые на бриллиантах или на сапфирах, или чёрт их знает, на чём они идут… – Стародубцев делал отвлекающий манёвр – старался голову жене забить разговорами о часах. – Забыла, что ли? Луковка такая, золотая. Под Берлином часовую мастерскую разбомбили, а там…
– Погоди, мы про часы потом поговорим. – Доля напряжённо смотрела на него, не умевшего лгать. – В музей, говоришь? Так чего же ты всё это не сдаёшь?
Он тяжело вздыхал, огорчённый тем, что не удалось отвлечь. – У них пока машины нет. Приедут – заберут. Не беспокойся.
– Да как же я могу не беспокоиться? – Жена всплеснула руками, белёсыми от стирки. – У Николика патронов полные карманы. Я в печку бросила вчера, так чуть со страху не обмочилась. Как шарахнет! Да-а! Тебе смешно.
Пряча улыбку, Стародубцев нарочито хмурился, почёсывая ухо, «узорно» посечённое шрапнелью.
– Тоже хватило ума – в печку патроны бросать.
– А я откуда знала, что это настоящие. Ох, Стёпа, Стёпочка. Беда с тобой. Ну, чему ты парня учишь? Ты подумал?
– Подумал. Если хочешь знать, так этот курский соловей цельную кучу сказок знает наизусть. А кто научил его? Ты, что ль?
– Учи, учи, учитель. Боком бы не вылезло. – Доля Донатовна сокрушенно вздыхала, принимаясь за стирку. – Воды принесите. Вояки.