Читать книгу В огне войны сгорая. Сборник - Николай Офитов - Страница 11
Хлеб плакал
ОглавлениеМы молили, мальцы:
– Хлебца бы да соли…
В дни народной беды
Пухли от лебеды.
А полова была
Украшеньем стола.
В. Фирсов
Сладкий мой сон прервал стук упавшего пустого ведра, что стояло на лавке, возле окна. Продирая кулачком глаза, я увидел маму, которая помешивала закопчённой кочергой в печке горевшую солому, и тихо попросил:
– Мам, дай хлеба?
– Нету, сынок, хлеба-то, – ответила она. – Был бы, разве я утаила бы. Ты поспи ещё. Рано вставать-то, да и темно. Вон какая пурга разыгралась на улице-то, словно лопатой снег кидает. Февраль – он месяц лютый, спрашивает, как обутый. А твои валенки худые, подшивать надо…
– Может, сухарик остался, – канючил я. – Есть очень хочется.
– Какой сухарик? Когда и мышам в доме ничего не найти, кроме картошки. Потерпи чуток, – голос её дрожал, – сейчас сварится. Уже закипает вода в котле. И за мукой схожу к Калачёву Ивану. Вчера получила деньги, может, на пуд хватит.
Деньги мы получали за отца, не пришедшего с войны, которая кончилась совсем недавно нашей Победой. Красная армия Советского Союза разгромила нацистскую Германию и её союзников во главе с Гитлером, которого бабушка звала антихристом. Деньги были небольшие, но без них стало бы совсем худо, пришлось бы лапу сосать, как говорили, собравшись у колодца, бабы-солдатки, мужья которых полегли на полях войны. Не были сладкими и послевоенные годы. Старенькая одежда – в заплатах – передавалась от старшего к младшему, так же и стоптанную и рваную обувь донашивали друг за другом, и никто из нас не сетовал тогда на жизнь. Несмотря на голод, всё равно вспоминаешь ту пору детства с какой-то ностальгией. Мы, ребятишки, радовались каждому дню – солнечному ли, пасмурному ли, бегали в штанишках на верёвочке под дождём, лезли в грязь, потом бежали на речку купаться и ловить рыбу, а зимой веселью нашему не было границ – катались на санках с крутых гор, с них же, обгоняя ветер, лихо летели вниз, карабкались по сугробам и, нагулявшись вволю, возвращались домой к тёплой печке.
Какая это благодать – русская печка! Она согревала, когда, изрядно замёрзнув, скорее сбрасывал с себя заснеженную и задубелую одежонку и забирался на горячие кирпичи. Лёжа на них, чувствовалось растекающееся по костлявому телу тепло, и становилось приятно и сладко. В этот момент казалось, что лежишь не на печи, а на песке у речки возле ивовых кустов под ласковыми лучами солнца. Я смотрел в щелястый потолок и радовался теплу. Видимо, Господь Бог всё предусмотрел, сотворив человека. Без печки нельзя было жить на селе. Она и согревала, и кормила, и поила. Вся горячая пища готовилась в печке на весь день и не остывала.
Мама вставала рано и уже хлопотала у печки. Открывала заслонки, выгребала золу в ведро – хорошее удобрение для огорода, и ставила в печь тяжёлые чугуны, горшки, противни… Топили соломой, тратилось её много, то и дело приходилось бросать это топливо в горящее чрево печи для поддержания огня до тех пор, пока не закипит вода в котлах и не сварится пища.
– Были бы дрова, давно бы протопила, – послышался мамин голос, – солома-то прогорает быстро.
Заглядывая в огненную пасть печи, она двигала ухватом кипящий ведёрный чугун с картошкой для нас и скотины. Пахло варёной свёклой, дымом, который шуршал в трубе и улетал через дымоход на улицу, где рассвет, как котёнок, скатывающийся с крыши, пытался заглянуть в освещённое печным огнём окно.
Я лежал и ждал, когда же сварится картоха. В животе зычно урчало, переворачивалось, закручивалось, причиняя неприятные ощущения, которые проходили, когда я переворачивался на тёплые кирпичи животом вниз, потом снова перевернулся на спину и невольно упёрся взглядом в висевший на ржавом гвозде мешочек. В нём хранился репчатый лук. Развязал, взял луковицу, ногтями снял с неё одёжку и откусил. Во рту сразу обожгло сладковатой горечью. Потекли слёзы. Выплюнув и сунув надкушенную луковицу обратно в мешочек, я спустился на пол и залпом выпил ковш холодной воды.
– Не терпится, встал? – сказала мама, вынимая котёл из печи. – И что тебе не спится? Аль что приснилось?
– Да хлеб снился – целые румяные караваи да булки. Слюни потекли, когда увидел. Рукой беру, а в ней – пусто.
– И где видел?
– В каком-то доме за рекой, – ответил я, не отрывая глаз от котла с картошкой, от которого валил пар. – За мной бежали собаки, и я с испугу забежал в какой-то дом, а там за столом какая-то тётя сидит и ест булки. Когда увидел, чуть язык свой не откусил. Душистый запах бил в ноздри и раззадоривал аппетит. Я, как собачонка, приподнялся на цыпочки, вытягивая шею. «Куда лезешь, нахал, и откуда взялся? Вытаращил свои зенки…»
– Так и не дала? – качая головой, спросила мама.
– Нет, ещё обозвала попрошайкой.
– Жадная какая.
– И злая. Я пытался ей что-то сказать, а язык не поворачивается, словно к нёбу прирос. Хоть бы кусок отрезала, жадина.
– Не переживай. Сейчас картошка остынет.
Но я ткнул пальцем в горячую картофелину и, обжигаясь, затряс рукой.
– А ты – ложкой, – сказала мама и положила в алюминиевую чашку несколько картофелин. – Горячие, не обожгись.
Она мягко погладила меня своей тёплой и жёсткой ладонью по голове, потом пошла к вешалке и сняла фуфайку с крючка.
– Ты куда, мам? – спросил я.
– Схожу к Ивану Калачёву. Видела вчера, он на мельницу ездил.
Снова подошла к шестку и вынула кипящий чугунок с похлёбкой, и, как бы разговаривая сама с собой, добавила:
– Живут же люди… Хлеб у них не переводится и не покупной.
И смолкла, отводя глаза в сторону, вытирая их кончиком ситцевого платка.
Мне стало жалко её, и я, прижимаясь к ней, сказал:
– Не плачь, мама, я выросту, стану выращивать хлеб, и он у нас будет всегда. Правда, мама. Не плачь. Я тебя люблю, ты у нас самая хорошая, и лучше тебя никого нет на свете.
– Ладно, сынок, иди, ешь, картошка-то, наверное, уже остыла. А я пойду дам корму скотине. А то овцы уже вякают, а коза блеет. Тоже проголодались. Все есть хотят, корма не напасёшься. И вышла во двор.
Очистив картоху и прежде чем сесть за стол, я перекрестился перед божницей в красном углу, повторяя:
«Отче наш, который на небесах! Мы дети Твои, и у Тебя наша отчизна…
Хлеб наш насущный дай нам сегодня. Поддержи нашу жизнь сейчас, ибо мы верим, что о завтрашнем дне Ты позаботишься…»
Помолившись, я быстро поел, тут и мама пришла.
– Поел?
– Угу…
– А помолился ли?
– Молился перед едой и после. Ты же говорила и бабушка, что без Бога не до порога. Бог – наше всё!
– Верно, сынок. Без молитвы Божьей нельзя жить. Она, как путеводная звезда, указывает дорогу в Царство Небесное. Этот закон Божий ты помни всегда и не забывай. Отступление от него приведёт к сатане.
– Я помню, мама.
– Ну, и молодец. Так всегда и живи с Богом, и помни, что жизнь дана нам на добрые дела. И бойся худых дел, они до добра не доведут, а в беду окунут. Не хулигань, не ругайся и чужого не бери.
– Я и не хулиганю, и не беру…
– Так и живи, и грехи на себя не вешай. Они, как камни, на шее повиснут. Ты тут оставайся, а я пойду.
– И я с тобой.
– Нет, ты оставайся, а то Зина с Толей проснутся, а они ещё маленькие, заплачут, одних-то нельзя оставлять. Я скоро вернусь.
– Салазки возьми.
– Зачем? Мешки под завязку носила, а пуд-то донесу.
Она взяла пустой мешок, повесила его на сгиб локтя, затем картофелину и стала есть на ходу.
– Ты поела бы и пошла, – сказал я. – Сама говорила, когда я ел стоя, что в ногах правды нет.
– Некогда. Вернусь и поем.
И шагнула к двери. Вдруг взгляд её скользнул по коробку спичек, оставленному на подоконнике. Я не заметил, куда мама спрятала спички, как говорила, от греха подальше, боясь, что мы можем ими воспользоваться. Ведь спички в руках детей – опасная штука: и пожары, и гибель в огне людей.
– Мам, а почему у дяди Калачёва много муки, а у нас нет? – спросил я. – Он – богач?
– Богач, – тихо и с грустью в голосе ответила мама.
– А что он делает?
– Работает.
– И ты работаешь, а бедная.
Мать, смерив меня печальным взглядом, тяжело вздохнула и сказала:
– Лучше жить бедняком, чем разбогатеть со грехом.
– С каким грехом? Он что, грешен?
– Все мы грешны, сынок, – выдохнула она, открывая дверь. – Вырастешь – узнаешь…
Мама ушла, а я остался со своими нелёгкими думами о Калачёве, который – богатый, а мы – бедные. Я знал, что он пришёл с фронта без единой царапины, как говорила бабушка, да не только она, с разными медалями и орденами на широкой груди. И старшие, слышал, говорили, что служил он в какой-то хозяйственной части и на передовой не был, где отражали атаки и шли в бой наши бойцы и погибали. Да, были такие вояки, кто отсиживался где-то от боевых действий и видел войну со стороны, а награды получали. Так это или не так, не знаю, но, придя с войны в родное село, стал главным на зерновом складе, где хранилось колхозное зерно. Поговаривали, что он и носил это зерно оттуда себе домой. Значит, брал чужое, присваивал. А потом, как своё, молол на мельнице, которая стояла на нашей реке недалеко от села. Потому и была у него мука и не переводилась, и продавал её всем. Может, это и был его грех, ведь дядя Иван Калачёв брал чужое зерно… А чужое брать нельзя – это грех, как внушали мне мама с бабушкой. Шила в мешке не утаишь, как гласит русская пословица. Земля слухами полнится. А может, зря говорили, что он несун. За руку его кто-то поймал? Видели… Тогда остановили бы… А пустой разговор только распаляет сердце.
Эти недетские думы и размышления занимали всё моё воображение. Иван Калачёв не выходил из головы. Какой он фронтовик, если ворует и обманывает бедных людей, беря с них последние гроши? Вернулся бы отец с войны, мы так плохо и бедно не жили бы. Он честный был человек, все так говорили, и не дал бы воровать Калачёву. По рукам дал бы… Отец своё отдавал, а этот…
От обиды и несправедливости стало не по себе. Думы о матери мучили. Бедная мама отдаёт этому крохобору и жулику только что полученные за отца какие-то жалкие деньги на наше содержание, чтобы купить пуд муки, которую она будет по горсточке добавлять в натёртую картошку – это своеобразное тесто в квашне, чтобы испечь хлеб. Получался он сырым и вязким, невкусным, но и такому были довольны. Кто-то вообще голодал и такого не видел. А этот, жадина-говядина, судачили вдовы-солдатки в селе, через подставное лицо продавал в райцентре колхозную пшеницу, и не только там.
Послышался скрип сенной двери, шаги по ступенькам. Это пришла мама с мукой. Озабоченная и задумчивая, словно её точил какой-то невидимый червь и не давал покоя. Положила куль на лавку и спросила:
– Поел?
– Ага, – качая головой, ответил я и попросился на улицу.
Иди погуляй, варежки не забудь. Мороз за нос хватает. Замёрзнешь – домой.
– Я на лыжах – не замёрзну.
Но лыжи я не взял, а направился вверх по тропинке, разглядывая избы своих сельчан. Окна в избах казались хрустальными с рисунками, которые нарисовал мороз. В одном окне я увидел белый берёзовый лес и белые травы, непонятные волшебные заросли, даже животных, похожих на коз, среди которых была и наша Муська. Я зачарованно вглядывался в рисунки мороза, будто это была явь. Что было на стёклах, видел летом. А вот это растение – полевой хвощ. Я узнал его сразу в намалёванной морозом лесенке. Мы с ребятами специально ходили в поле есть его сладкие клубеньки.
На замороженных окнах проступали курчавые листья тысячелистника, омежника, деревья и другие растения. Я шёл от дома к дому и будто листал зимний гербарий. Словом, что не окно, то своя особая композиция, выросшая из небытия. Я не раз измерял наросший на стёклах иней, и он был толщиной в мой палец и даже толще. Но стоило появиться яркому солнцу, как все эти рисунки под его лучами таяли и исчезали.
Тропинка была узкая, стоило шагнуть в сторону, тут же проваливался по колено в снег. У дома Калачёва, в самом конце села, я остановился и долго рассматривал его фасад. Дом был красив, с резными наличниками, железной крышей, окна небольшие, светлые, и тоже с морозными узорами. С домом сливался добротный двор с крепкой шиферной крышей. И тут я невольно вспомнил свою худую соломенную крышу двора с зияющими дырами, через которые виднелось небо. Мы с мамой латали её постоянно, как могли, прижимая соломенный тонкий слой палками. Но от дождя это не спасало, и когда шёл ливень, на дворе стояла вода. И мама вспоминала отца, который раскрыл двор, плохо было с подстилочным материалом на колхозной ферме, животные стояли в грязи, и он отвёз солому со своего двора туда, надеясь, что после уборки нового урожая соломы будет много и он покроет свой двор. Но пришла война…
Я топтался у калачёвского дома, и вдруг открылась дверь, и на крыльцо вышел сам хозяин. Среднего роста, широкоплеч, в полушубке и меховой шапке. Скуластое красное лицо. Нос – прямой, недлинный, толстые губы, подбородок тупой. В руках – лопата. Смерив меня оценивающим взглядом, улыбаясь, сказал:
– А мать-то уже ушла.
– Знаю. Я просто гуляю.
– А чего один и без лыж или санок?
Я взглянул в сторону крутой горы, с которой, мы, сельские пацаны, лихо скатывались на лыжах, и бойко ответил:
– Да я могу и на пузе скатиться.
– Ну, если можешь, катись, – засмеялся Калачёв.
И тут я увидел на тропе какой-то чернеющий предмет, втоптанный в снег. Наклонился, выцарапал пальцами и стал рассматривать. К моему удивлению, это был замёрзший, превратившись в камень величиною с мой кулак, кусок настоящего хлеба. От радости перехватило дыхание. Сжимая находку пальцами, я быстро сунул руку в карман и повернул обратно к своему дому, не замечая вокруг ничего, и на окна уже не смотрел, как до этого. Все мысли были только о найденном кусочке хлеба. Я чувствовал, как билось в груди сердце, легче стали ноги, шагалось легко, и внутри разливалось что-то тёплое и приятное, от чего делалось ещё теплее. Никакого мороза не чувствовалось, словно его и не было, а стояло солнечное лето. Представляя, как я приду сейчас домой и скажу громко, будто выстрелю из ружья, вот он – хлеб-то, нашёл… Мама обрадуется, сестрёнка с братиком окружат меня и станут просить, и я положу хлеб на стол и поделюсь с ними. Вот оно, счастье-то какое привалило нежданно-негаданно!
Ноги так и несли меня домой. И тут я почувствовал, что моя ладонь становится влажной, а в кармане сделалось сыро. Я испугался, как бы хлеб не превратился в воду, побежал быстрее. Только бы не растаял, уцелел бы…
У крыльца, едва не споткнувшись, я вынул из кармана руку и разжал ладонь. Маленький чёрный кусочек был липучим и мокрым, из него падали на крыльцо капли, а мне казалось, что хлеб плакал, роняя свои горючие слёзы.
Не раздумывая больше ни секунды, я распахнул дверь и стрелой влетел в избу.