Читать книгу Рассказы о прежней жизни (сборник) - Николай Самохин - Страница 12
Рассказы о прежней жизни
Вчера, сегодня, завтра
(вместо эпилога)
ОглавлениеС некоторых пор я разлюбил приезжать к своим родственникам. Меня угнетает обстановка вечной какой-то недоустроенности жизни. На посторонний взгляд, и сам я, наверное, живу, как говорится, по-птичьи. Но к собственным трудностям и нехваткам я научился относиться легко – «отфильтровывать» их, не замечать. А вот когда мы собираемся вместе, встречи эти выливаются в длинные разговоры, в попытки разобраться в чьей-нибудь судьбе, поправить ее и спланировать. Причем от меня, как от старшего, ждут самого авторитетного мнения. Мнение такое у меня находится, я всегда высказываю его и всегда знаю, что прозвучит оно впустую. Важны не слова, а пример, однако я, к сожалению, не умею в жизни поступать так же трезво и расчетливо, как советую другим. Вообще, у нас дома не умеют планировать – видать, это наша фамильная черта. У нас «загадывают» – есть такое словечко. И загадки наши редко сходятся с действительностью.
Вот и теперь я еду к младшему брату Косте, и миссия мне предстоит сомнительная. Я должен поговорить с Костей, наставить его на путь истинный. Можно бы, наверное, и в письме, да мать убеждена, что на словах лучше. Соберутся, мол, сыновья, усядутся за стол, насупят деловито лбы, задымят табачком… Всю жизнь мечтала она почувствовать рядом такую вот мужскую обстоятельность.
Константин у нас отмочил номер. Еще четыре года назад жил он в областном городе, работал электромонтером, заканчивал вечернюю школу. Гулял себе по асфальту в модном плаще и короткополой шляпе, квартира у него была однокомнатная – тесноватая, конечно, на троих (с женой и дочкой), но другие ребята из его цеха и такого не имели. И прямая дорога ему вырисовывалась – в институт, в инженеры.
А он, оказывается, под пижонской шляпой своей вынашивал совсем другую мечту – сделаться сельским учителем. Несерьезно все это было, тем более, что видел себя Костя не у классной доски со строгой указкой в руках, а где-нибудь на берегу тихой речки, с удочкой.
И увидел. Он только поступил в пединститут на заочный, а уж товарищи из облоно ухватились за него двумя руками. Им такие энтузиасты по ночам во сне снятся. Буквально в двадцать четыре часа – и контейнер емy организовали, и грузчиков – выехал наш Костя в глухой кержацкий поселок, на 540-й километр, и принял там школу-четырехлетку. Вторым учителем оформили его жену.
С тех пор гниют на чердаке Костины удочки, ржавеет двустволка, потому что пришлось ему, вчерашнему работяге, стать в этом забытом начальством уголке и учителем, и агитатором, и главным борцом с религиозными предрассудками; и школу новую он строил, выколачивая из поселкома каждый гвоздь, каждую плаху…
…Встречает меня мать. Племянницы, Костины девчонки, жмутся в угол – не узнают дядьку.
– Константин-то, – говорит мать, промокая передником сухие глаза, – все ждал тебя, все выглядывал, да вот…
– А что такое?
– Да в больницу его положили, воспаление легких нашли. Раньше бы надо, да он крепился все: дождусь, говорит. Я уж ругалась на него…
– Ччерт! – говорю я. – Надо же! Ведь это у него второе нынче?
– Второе, сынок, второе, – кивает мать.
– Как же, его угораздило?
– Да пошел с учениками на эту… на экскурсию. А на речке-то лед рыхлый. У вас там, поди, лето уже… Вот он оступился, ноги-то промочил.
– Ну, и вернулся бы сразу. Гори она, экскурсия эта.
– И я говорю: вернуться бы. А он, знаешь как, – разогреюсь, мол, на ходу. Вот и разогрелся…
– Господи! – начинаю злиться я. – Что за чумное семейство!
– Чумное, сынка, чумное, – соглашается мать. – Я уж тут с кругу сбилась.
Значит, Костя в больнице, в Тыштаге, и попаду я к нему только с утренним поездом. Жена его уехала в город, по делам. Ужинаем мы поэтому вдвоем с матерью.
– Ты потолкуй завтра с Костей, – говорит мать. – Может, он тебя послушает.
– Да, да, – спохватываюсь я. – Что у него тут… вырисовывается? Ты – поподробнее.
– Да что вырисовывается… В школу-то нынче не набирается ребятишек на полных четыре класса. Один учитель, значит, лишний. Ох, Коля, ведь до него их отсюда четверо сбежало. А тут и сбегать не надо, и без скандала все. Я сразу ему советовала: езжай в район, скажи: раз жене работы не будет, один я на семьдесят пять рублей не останусь. Берите, мол, другого человека, а нас увольняйте. И то ведь сказать, сколько он здесь поворочал – слава господи!.. Так что ты думаешь? Приехал из Тыштага секретарь райкома, прямо на машине подкатил, увез его с собой, два часа из кабинета не выпускал и уговорил: в председатели поселкового Совета на два года… А какой из него председатель, ты подумай. С его-то здоровьем. Туда ведь железного человека надо… Здесь-то, конечно, многие рады. Семен Букреев с Гариком Ваниным уже и поздравлять прибегали. С поллитрой. Берись, мол, Константин, не отказывайся – мы тут с тобой кержаков этих, спекулянтов, расчешем. А я боюсь, сынок. Захлестнется он на этой работе. И так уж одни мослы остались, насквозь светится…
В общем-то я знаю уже из письма матери про эти неожиданные перемены. И тревога ее мне понятна. Что и говорить – самое бы время сейчас Константину вернуться в город. Как ни заедали его директорские заботы, а все же два курса филфака он за эти годы осилил – теперь его и в городе учителем возьмут. Ну, а не возьмут, так можно до окончания института и на прежнюю работу вернуться – специальность у него в руках есть. Я еще и другое знаю, о чем, может быть, ни сам Костя, ни мать пока не задумывались. Не на два года еще он здесь задержится. Надолго прикипит, если не навсегда. Здесь в районе тоже не глупые мужики сидят: они людьми разбрасываться не любят.
Все это я должен, как старший брат, объяснить Косте – за тем и ехал. И все это я скажу ему завтра.
…Мы присядем в больничном коридоре на какой-то деревянный ящик; Костя будет слушать меня, кивать, поддакивать, с готовностью соглашаться. Эта готовность – словно речь не о нем, а о постороннем каком-то чудаке – даже рассердит меня, я обижусь и замолчу.
А потом Костя сбежит на часок из больницы, натянув поверх халата мою болонью. Мы с ним заберемся на сопку, с вершины которой откроется весь, как на ладони, уютный шахтерский городок Тыштаг; и там раскрасневшийся покашливающий Костя примется строить «загадки» своей здешней все же, а не городской жизни…
– Дома-то давно была? – спрашиваю я у матери.
С домом у нее дело сложное. Прописана она в городе. Там просторная квартира, еще отец получал – уважали его за многолетнюю преданность конному двору. А живет мать больше у Кости. Глядела, глядела, как он здесь колотится, и не выдержала. Приехала – настояла хозяйство завести: огород, корову, куриц.
– Я ведь, сынок, только-только вздохнула после нашей халупы, – рассказывает она. – Ни печку тебе не топить, ни воду не таскать. Сиди, как барыня, посиживай. А теперь, на старости лет, опять к этому назьму. Так, видно, возле него ноги и протянешь. Костя-то вон смеется: ты, мол, кулацкое хозяйство развела. А кто ж тебя, говорю, вражьего сына, тянул сюда? И как ты иначе в деревне прожить хочешь? Вон они, зелепутки твои: им ведь и молочко надо, и яичко. А разве ж это кержачье продаст? Они задавятся скорее.
Эта тема у нее нескончаемая, и я стараюсь перевести на другое.
– Мать, – говорю, – а дядя Паша не приезжал к вам?
– Грозиться грозился, – отвечает она, – а пока не был. В городе-то, когда я там, заходит.
Это я знаю, в городе дядя Паша действительно часто заходит к матери. Гостит он теперь как-то странно. Раньше, бывало, приходил по праздникам, нес завернутую в газету бутылочку. Теперь дядя Паша может зайти в любой день. Выпьет где-нибудь у стойки, по нынешней моде, «рассыпухи» и зайдет. Разуется, ляжет на диван, подогнув ноги в шерстяных носках, и дремлет. Подремлет так часок-другой, а потом скажет:
– Ну, Анна, пошел я. Спасибо тебе.
Если же случится быть у матери и мне, дядя Паша, проснувшись, затевает один и тот же разговор:
– Вот помру, Миколай, оставлю тебе дом свой. А что ты думаешь, а? Дом у меня знаешь какой! Я туда водопровод подвел – сто двадцать рублей отдал. Будешь сидеть в нем, книжки свои пописывать.
– Спасибо, дядя Паша, – благодарю я. – Только зачем он мне – за пятьсот верст. Ты уж оставь кому поближе.
Дядя Паша, насколько мне известно, так и делает. Не мне одному он этот дом предлагает. Только охотников что-то не находится.
Мать, словно подслушав мои мысли, говорит:
– Вот еще черт-дурак, с домом этим связался. Ведь все жилы дом из него вытянул. А для кого строил, спроси его: ни детей, ни внуков нет. Да теперь и дети не шибко об домах думают. Ведь ему, лешаку старому, квартиру давали казенную – отказался. Гроб себе построил, прости меня, Господи…
– А вот твой папка домов не наживал, – вздохнув, продолжает она. – Как не успел в деревне сам похозяйствовать, так уж и потом не научился. Нет, худого я не скажу – на производстве он до упаду работал. А свою засыпуху всю жизнь колом подпирал.
Она начинает рассказывать про отца, про чудачества его, с которыми едва не всю жизнь сражалась, а теперь вот, как ни странно, вспоминает чаще, чем что другое.
– Бывало, соберут у них на конном дворе собрание – на заем подписываться. Он сейчас руку тянет: «Подписываюсь на полный месячный оклад и прошу всех следовать моему примеру». А вечером придет и хвастается мне: «Я, мать, на полный оклад подписался. Так прямо и сказал: пиши, говорю, на полный оклад…» Да еще раза четыре повторит, пока из терпенья меня не выведет. Что же ты, говорю, богач такой, сразу на весь год не подписался? Я бы уж тогда суму на шею повесила да пошла с детями побираться… Он, Коля, и на фронте так-то делал. В сорок четвертом, не соврать, году, весной их возле одной деревни в Белоруссии остановили. Укреплена она была очень сильно, отец говорил. И вот ночью как-то немцы сарай на краю этой деревни зажгли, чтоб виднее было стрелять. А в сарае, оказывается, картошка была насыпанная. И начала она там печься. Отец-то утречком унюхал, что пахнет печеной картошкой, наносит будто с той стороны – и давай к этому сараю подкрадываться. А они, видишь, двое суток уже голодом сидели – кухню у них снарядом разбило. Вот он этой картошки нагреб два котелка, принес в блиндаж – ешьте, ребята! А что там два котелка на взвод мужиков. Съели, говорят: беги еще – ты дорогу знаешь. Так он – веришь-нет – до пяти раз к этому сараю мотался. Кругом стреляют, а он – где ползком, где перебежками… Пока ему заднюю пряжку на ватных брюках пулей не отсекло. Брюки-то с него и упали. Подхватил он их одной рукой (в другой котелки) и давай петлять, как заяц. А немцы по нему из танков бьют…
Про танки мать, однако, прибавила от себя. Историю эту я помню. Помню и то, что друзьям своим никогда ее не рассказывал – стеснялся за отца. Мы читали в книжках про настоящие подвиги, там люди бросались под танки, закрывали телом своим амбразуры дотов. А здесь что? Печеная картошка, какие-то раненые штаны. Меня, пожалуй, засмеяли бы на улице.
Вообще, когда в детстве про меня кто-нибудь говорил: «Вылитый батя», – гордость меня вовсе не охватывала. Отца своего я любил, но походить на него не стремился. Был он рассеянным, вечно хмурым человеком, оживляющимся лишь тогда, когда принимался рассказывать свои байки, не самым высоким и не самым сильным мужчиной на нашей улице, не самым, наверное, умным и авторитетным. По крайней мере, когда дома у нас собиралась компания, не отцовские рассуждения слушали все, не отцу уважительно поддакивали.
А теперь вот мне приятно сознавать, что я похож на своего отца. С годами сходство усиливается: я замечаю у себя отцовские морщины, отцовские жесты и словечки, я сутулюсь, как отец, и даже волосы – от постоянной, что ли, привычки смахивать их со лба направо – ложатся у меня по-отцовски. И мне нравится почему-то наблюдать эти превращения.
И даже моя непрактичность в житейских делах, так раздражавшая меня раньше, находит теперь оправдание. Я стал вроде бы лелеять ее. «Гены, – усмехаюсь я, – гены. Это от бати – тут уж никуда не денешься».
Отчего это? Может, потому, что у меня тоже подрастает сын, и я, желая видеть его лучше, умнее, удачливее отца, тайно надеюсь все же, что в чем-то он повторит меня. Я хочу, чтобы малая частица меня переселилась в будущее, точно так же, как жил я когда-то в других людях – давно, в том «отрицательном» еще времени, «за нулевой отметкой», как любит выражаться один мой ученый друг.