Читать книгу Литературный оверлок. Выпуск №1 / 2020 - Николай Столицын - Страница 9

ПРОЗА
Мария Молодцова
Автофикшн

Оглавление

Бывает – идешь по улице, идешь, как всегда. И тепло, и закатного солнца лучи пробиваются розовым, и запах чего-то сладкого, цветов или пролитой на асфальт колы – лето еще не кончилось. Но чувствуется – за спиной крадется осень, дышит в затылок. Прелым дышит, листьями, хвоей, костром, холодным воздухом прямо в нежное тепло шеи, туда, где кромка волос. Чувствуешь это и думаешь: лето просрано? или все идет своим чередом? Здесь надо себя убедить: нормально всё, пойдет, и не обязательно вдаваться в подробности.

Не обязательно, но тянет. Тянет-пахнет смертью. Увядание. У только недавно пересаженных роз пожухли листья, засохли бутоны. Они возродятся весной. Но все равно в голову лезут мысли о тлении, есть что-то формалиновое в этом густом аромате желто-красного. Хочется это пережить. Перезимовать медведем. Очнуться от забытья розой-второгодкой по весне. Пустить лист. Пустить корень. Впитать свет.

Я впитываю свет. Я мёрзну. Трудно привыкнуть к другому климату. К другому, третьему, четвертому… Но к жаркому, конечно, проще. Спасают все эти прелести, вроде океана и бананов.. Здесь – другое. Ветра с Балтики пронизывают насквозь любой теплофайбер. Не снимать лето напролет пуховик – нормально. Но я мёрзну. И, несмотря на это, ощущаю всей кожей в мурашках и ледяными пальцами: останусь здесь. Никуда больше не поеду. Это – финишная прямая.

Это в двух часах от Питера. Это… это… вы что-то слышали про Христианию? Это не она. Но другого сравнения на ум не приходит. Это – коммуна. Это – проект, вроде «Дом-2». Альтернативная охраняемая реальность, в которой обитают антисоциальные. Я расскажу вам про них чуть позже.

Я сижу 5 лет. За это время можно было бы родить четверых детей, и одного уже отдать в большой спорт: теннис или фигурное. А лучше в бокс. Мой сын – боксер и готов ввалить каждому, что косо взглянет на его молодую тинейджерского вида мать. За это время можно было бы получить еще одно образование. Только зачем? Бизнес какой-нибудь микро открыть и развить, свалить из страны, наконец, и эмигрировать в Гоа. Да можно было уже обжиться там и открыть русскую блинную. Отращивать волосы, наращивать навыки и знакомства, копить кредиты и долги, получать всякие бонусы от судьбы, подумать только, целых 5 лет! Отличное было бы времечко. Но я сижу.

Можете мне не верить, но я уже в детстве знала, что окажусь в тюрьме. Я помню хорошо: освободился дядя. Ему не было и тридцати. И вот все разговоры в доме уже четыре года крутились вокруг тюремной темы, судов, передач, а тут он сам вернулся. И прибавились еще шутки о блатной романтике. Вот тогда-то у меня и возникла мысль, что мне тоже надо будет побывать в тюрьме. Мысль глупая, детская, подражательная, но искренняя. И в этом вся проблема. Искренние мысли и намерения, черт бы их побрал! Они воплощаются в жизнь.

Тогда мне было пять. Счастливое и безмятежное время, которое память хранит картинками, запахами, вкусами. Ирис, куриный суп-концентрат, сливы, мороженое-стаканчик. Тина, костер, сушеная рыба, море, шорты, папина спина. Всё это, как стало ясно постфактум, кусочки счастья. И как жаль, пятьсот тысяч раз жаль, что почти невозможно своевременно воспринимать их подобающе. Всё обещаю себе, обещаю моментом наслаждаться, и снова себя обманываю. Не наслаждаюсь. Хотя нет, кажется, здесь у меня начало получаться.

Ладно, раз уж начала о детстве, то дам пару штрихов для затравки: вдруг здесь фрейдисты в зале? Мне 4: я влюблена в мальчика Костю из детского сада и не даю ему прохода. Всё время сажусь на соседний микро-стульчик, в туалет провожаю. Сейчас он музыкант, не вызывает у меня никакого сексуального желания.

Мне 10. У меня подруга Ксюша и мы воруем шоколадки на кассах магазинов. Просто потому, что нам мало. Потому что эпоха потребления наступила и встала на горло. Потом мы воруем деньги. Нам опять мало. Деньги мы тратим на кино, джин-тоник, сигареты и чипсы. Мы веселы и беспечны.

Мне 13: меня выставляют из школы. Это не очень приятно, но в целом интересно. Новые эмоции. Я ими питаюсь. Весна, короткая юбка, горечь сигарет, скуренных в школьном туалете на губах, мамины духи на теле. Я расцветаю, я стремлюсь скорее прожить, совсем не умею наслаждаться. Я бегу, бегу, и никак не успеваю.

Мне 16. По паспорту – 18. По виду 21. Мне продают алкоголь и сигареты, меня пускают в клубы. Зря. Я получаю работу: крутую взрослую работу на Мосфильме. Я покупаю себе новые кеды, джинсы и плащ. Я курю гашиш. Я влюбляюсь и играю. Есть такое выражение: он слишком рано начал? Говорят же так? Я слишком рано начала. Где-то там, где должна располагаться душа, в районе солнечного сплетения у меня стоит комок. Не сглатывается. И только отрыжкой со вкусом колы: мало, мало, быстрее, это еще не все удовольствия.

Детство кончилось. Фрейдисту не к чему подкопаться. Хотя постойте… Две неудачные попытки изнасилования на улице. Первый сексуальный опыт, второй, третий. Много препаратов, изменяющих сознание. Детство не кончилось. Оно продолжается. До сих пор.

Самоощущение – сложная штукенция. Я точно знаю, что моя мама, которой 57, мой отец, которому 62, и бабушка 78 лет – все ощущают себя точно также – первым впечатлением осознанного восприятия. Я спросила на днях у бабушки по whatsapp: как она себя чувствует. Она ответила чуть погодя: не спрашивай меня об этом. Конечно хреново, но я не хочу об этом вспоминать. самоощущение не соответствует физическому ощущению. Ты один раз осознал себя, и больше от этого уже никуда не денешься. И если ты чувствуешь себя в двадцать стариком, то у тебя большие проблемы, и их уже не решить. Вот мой сын восьми лет, он еще не познал этого. И хотелось бы, чтоб он осознал себя крутым парнем с кучей возможностей, но это уже – как карта ляжет.

Детство не кончилось. Детство – это и есть жизнь. Оно заканчивается только в точке смерти. Срезанный цветок. Сгнившее яблоко. Труп мартышки. Вот что выходит из всего этого потом. А пока: летят крылатые качели. Битые коленки, ссадины на локтях, искусанные губы, сыпь, следы от зелёнки на одежде – все эти приметы инфантильного рассудка.

Я сижу пять лет. Мне еще сидеть пять лет. Это десятилетие, вырезанное из жизни (не вычеркнутое, нет), как в Photoshop, и, как бы перенесенное на другой фон. Цикличность сменяющихся диафильмов. Слайды дурного качества, против фотографий на крутой Canon. Если ты хороший фотограф, ты постепенно улучшишь качество фонов, уберешь лишние элементы, настроишь резкость.

Я настраиваю резкость, яркость, контраст. Я улучшаю. Но для этого нужен – стиль. «Жизнь в стиле» эко, fun, хюгге, соло, минимализм. Это всё, что предлагает Google при вводе этого поискового запроса. Жизнь есть сон, анализ, страдание. Надо жить, надо жить у моря мама, надо просто жить. Когда не с кем поговорить, можно завести диалог с поисковиком. С псом. С жуком, ползущим по подоконнику через лужу липкой жижи. Только б не с собой. Потому что внутренний диалог – это атавизм. Его надо отсечь, изжить. Жизнь есть анализ / жизнь есть сон. Две грани последовательного восприятия. Я давно перестала беседовать с собой. Этот голос пришлось заткнуть. Он не хотел затыкаться, хотел звучать, подсказывать, переживать. Он требовал считаться с мнением других, он звал мириться, смиряться, выяснять. Я велела ему заткнуться. Я больше не анализирую. Только описываю, как приключенческие байки.

Теперь я двигаюсь по наитию. Черт, и нравится мне это слово… наитие! Как «чары» или «заклятие», но точно какие-то колдовские заморочки в основе.

Я смотрю на свои руки. Я знаю, что они мне не снятся. Они – достаточно миниатюрные, желтые, индейского такого оттенка кожа (помните, у Кизи индеец-великан? у меня такая же кожа, как у него) – руки безвозрастного человека. Короткие аккуратные ногти, ссадины на костяшках правой – как от удара в стену сгоряча. Моим рукам три сотни лет, или даже четыре. Они перебирали рис на полях под лучами палящего солнца. Они писали на пергаменте при свече. Их стискивала веревка. Они исполняли симфонии, мягко ложились на клавиши. Они сейчас стучат по клавиатуре, набирая текст, холодные и сухие. Хорошо, что есть возможность это делать, потому что в противном случае изоляция грозит деградацией.

Когда находишься в изоляции, будь то закрытая комната, тюрьма или убежище, все равно начинаешь так или иначе себя анализировать. Что привело сюда? Что сделано не так? Что надо сделать, чтобы изменить ситуацию? Но если тебе предстоит быть в изоляции долгое время, годы, то происходит следующее: сначала ты не веришь. Впрочем, обо всем этом в своем «Архипелаге» уже когда-то рассказывал Солженицын, так что я просто делаю ссылку, читайте первый том. Ты не веришь, что попал сюда. Что больше не будет ночных клубов с заблеванным холлом, разгона до 220 км по МКАДу, паленого вискаря у подъезда, любви с первого взгляда, туфель на каблуке. Временно, но не будет. Так долго, что с этим надо реально свыкнуться.

Следующий этап – отрицание. Я не буду привыкать, чтоб система не проглотила меня. Не дам затянуть себя в эту трясину. И, вроде, держишься в стороне, стоишь как-то даже особняком, но вот ты уже перенимаешь жаргонные словечки, вот ты уже плюешь коротко через зубы на асфальт. Вот ты уже боишься сказать по совести и вслух, а вдруг услышат, доложат, передадут? И постепенно ты становишься одним из всех, тянущим лямку, влачащим существование свое в людском стаде, ряженом в одинаковую робу, с лицами печальными, как проталины по весне.

Лет через пять приходит понимание того, что надо бы это принять. Просто принять, как данность, как известную величину в задаче. М. надо пробыть в пункте А 10 лет. Если М. будет хорошо себя вести, то М. может пробыть в пункте А чуть меньше, 7,5 лет. Что нужно сделать М., чтобы вести себя хорошо? Заткнуться. Закрыть рот на замок, и спрятать гордость в карман. Лишние слова и попытки разобраться по справедливости приводят к печальным результатам. Лучше б помалкивать, да обзавестись не ложной скромностью, дабы не вызвать праведного гнева власть предержащих на свою нечесаную голову. Но здесь опять сложность. Молчать – трудно. Гордость – выпирает. Скромности – ни на йоту не прибавилось. Маска. Единственный вариант – надеть маску. И уже из-за нее, через прорези глаз узкие выглядывать верный путь. Хорошо, что мне хоть выглядывать ничего не приходится, я иду интуитивно, я иду на Восток.

Мне тридцать два. В то воскресенье ночью был первый мороз. Мы проснулись в сказочном царстве. В замороженном лете. Все травы, цветы, колоски, лепестки – все заиндевело, и морозные иголки выросли на травинках и листве. Вместе с розовым рассветом все это сильно впечатляло, и радовало глаз, уставший бдеть за серостью. Мы шли по замерзшей дорожке, которая вчера еще состояла из жидкой грязи, а теперь, прихваченная льдом, она стала волшебной тропинкой через серебристое поле. Было так приятно попасть в этот созданный моментом микромир…

А приехала я сюда весной. Когда выезжала из зоны, была лютая зима: сугробы ростом с великана, мороз и солнце, трескучая походка по свежему насту, но, пока ехала, наступила весна, и в «Христианию» мы заезжали в футболках. Всю дорогу в казенном автозаке меня тошнило. Справа от меня лежал рулон «пятикопеешных» пакетов, а по левую руку – коробочка с монпансье. Впрочем, ни то не другое меня не спасло. Каждый толчок и колдобина выплескивались желтой желчью на колени джинсов. После трех часок беспрерывной тряски мы, наконец, приехали. В машине было человек восемь зэков. И никто никогда еще не был в подобном заведении. Мы проехали через ворота, припарковались возле какого-то здания, и нас стали выпускать. Аллея, обсаженная туями, розовые кусты, какие-то волонтеры с бейджиками на груди – да где я?

Я смотрю на свои ноги. На носы серебристых кроссовок, все в мелкую дырочку. На линолеум под ними. Эти ноги не раз гудели после долгой дороги. Они хлопали по пыльным бокам лошадей и натирали до блеска паркет танцевальных зал. Они крупные, с круглыми ногтями, с ожогом от выхлопной трубы на щиколотке. Они отплясывали на песке и в темноте, шли сотни километров, бежали прочь. Теперь они идут по черному асфальту куда-то вперед. Я знаю, что мне это не снится. Я знаю, что кончился страшный период, что грядет что-то новое, чистое, красивое. Мои ноги, как ноги хоббитов, не чувствуют боли через толстую кожу подошв. Тонкая сетка бордовых вен взбирается вверх по икре, выше, выше, покрывая кожу замысловатым узором.

Первые дни я много ходила. Очень-очень много ходила. Мне вот ничего не надо было, ни хлеба, ни зрелищ, да вообще хоть хлебом не корми, дай походить. Кругами. Но никакого ощущения замкнутости. Поле, лес, травы, солнце – что еще может быть нужно, чтоб чувствовать в груди загоревшийся огонек счастья? Потом я ходила все лето. Пока темнота не спускалась на землю, пока не проходила последняя проверка на закатном плацу, я вышагивала кругами, одна или с компаньоном, а то и с целой компанией. И все эти шаги были, как прогулка по сочинской набережной, как променад по каннским ковровым, как пробежка по утреннему Риму с плеером в ушах, или даже лучше. Намного лучше. В памяти живыми еще химерами вставали заборы и запретная зона, сетка и колючая проволока, овчарки и автоматчики, но они миражами проплывали назад, как бабушки с пирожками на перроне в Мелитополе, и оставалась я. Сама. Одна. Не по приказанию. Не по распорядку. Не по чьему-то желанию, а сама, одна, идущая вперед. Я щипаю себя за запястье. Нет, не снится. Больно. Не снится.

Я стою. Смотрю на свою тень, которую я отбрасываю бледную, будто нехотя. Тень залегла на пожухлой траве. Она подсвечена бледными лучами солнца. Под пожелтевшим кустом шиповника резвится котик. Он ловит невидимую мышь, потом играет с собственным хвостом. Он черно-белый. Видит вялую бабочку, которая проснулась где-то в помещении, обманутая отоплением, вылетела на осеннюю улицу. Кот прижимается к земле, прыгает, пытается поймать бабочку, но ее мертвой грации хватает на то, чтоб легко упорхнуть. Моя тень бледная, утренняя. Утром больше всего энергии. Как у котика. Можно думать, писать, работать, резвиться. Утром можно заниматься любовью и чувствовать себя большим, красивым и молодым. К вечеру мороком, туманом затягивает окрестности и в них ты уже какой-то потрепанный, плетущийся, уставший. И только котик продолжает резвиться в траве, гоняя призрак мыши.

Утро, семь. Зарядка. Медленно выползают на улицу заспанные зэки. Я знаю каждого в лицо, меня знает каждый по имени. Играет дурацкая музыка, оглашая лес глупыми звуками. Я достаю наушники, выбираю трек, нажимаю play. Гулко лопается тишина, образованная вакуумом наушников в ушных раковинах. Пам, пам, пам -па-па-па-па-па-пам. Пам-па-па – па-па-па-пам. Железные басы проникают под кожу, выбивая из под нее крупные мурашки. Музыка – вот мой наркотик. Музыка – меняет реальность, меняет сознание, позволяя вдруг почувствовать эмоции и удивляющую бодрость. Играет выбранный трек, жесткий бит, 320 bpm, металлический лязг, глухой бас, ускорение. Звуки проникают глубоко в уши, несутся по нервным окончаниям к мозгу, настраивают его на волну.

Уличный воркаут. Холодные брусья. Холодное железо. Свет одинокой лампочки под навесом. Вокруг – серая темнота. Размяться, скинуть кофту и остаться в одной футболке в разреженном свете утра. Холодные прикосновения к металлу будят, тормошат. Мышцы постепенно разогреваются, кожа теплеет, музыка играет. Вокруг – ранние пташки, которым тоже приятно взорвать первые минуты после пробуждения движением. При каждом поднятии корпуса на брусьях становится на секунду видно светлую столовую, из окна которой доносится густой запах каши. Люди за столами едят яйца, едят манку, мажут хлеб маргарином, пью дешевый сладкий чай, просыпаются.

Восемь часов. Коричневые листья летят по ветру. Кто-то метет их самодельной метлой. Совковой лопатой собирают мокрые кучки, уносят к забору. Я тоже мету вместе со всеми. Хлясь-шшшш, хрясь-шшшш, хшшш, хшшшш, хшшшш, хшшшш…. Ветер кружит листву в легком ненавязчивом танце. Приятно вдыхать холодный аромат осени. Есть в нем что-то от гнилой сливы, от ракии, Черногории, смерти, войны. Осенняя лихорадка, осеннее обострение. Свет, как искусственный. На голубом небе желтые блики, белые просветы, а скоро, совсем скоро вся эта воздушная глыба вдруг вспыхнет снежной пушниной. Бетонные плиты дороги, так напоминающие о вертолетном поле, о взлетной полосе, о взлете и падении, усыпаны желтыми и зелеными яблоками-дичкой. Коты вальяжно гуляют по дороге. Хотела бы быть, как коты: гулять, грызть рыбу, что подадут добрые руки, нежится на коленях, и чтоб чесали за ушком. А надоело – убежал, вильнув слегка задом и хвостом.

В аквариуме в столовой жили три рыбы, три больших красивых рыбы. Я не знаю их названия, но сказала бы, что они – золотые. Ярко оранжевые с блеском. Это две. И одна блестящая белая. Сначала первая раба покончила жизнь самоубийством, выбросившись из аквариума на пол. Через несколько дней вторая якобы умерла, съев червяка. Но мы то с вами знаем, что никакая уважающая себя рыба не исполнит такого. Просто жизнь в неволе была им невыносима. Но рыбы слабые. И крысы, что первыми бегут с корабля. А мы – сильные. Чем бы нас не травили – мы выжили. Мы выживем. Мы будем радоваться жизни, ибо это главный прокачанный скилл наш – умение радоваться жизни.

Полдень. Солнце пробивается сквозь потолок туч. Плотная завеса, но лучи все равно проходят. Лезут в глаз. Заставляют щуриться. Улыбаться. Я иду и улыбаюсь. Улыбаюсь человеку, который мне приносит радость. Улыбаюсь собакам, валяющимся на асфальте. Улыбаюсь завхозу столовой, огромному детине, и хлопаю ему по руке. Улыбаюсь клейким макаронам и жидкому супу. Можно скорчить рожу, гримасу недовольства, но внутри – все равно живет улыбка и живет радость. Точно нет ничего невозможного.

Есть такая теория: Вселенная и время бесконечны, значит, любое событие неизбежно, даже невозможное. Но что такое событие? Событие ли – перестать бояться смерти? Для меня это настоящий праздник. Помню: метро, какой-то конец оранжевой ветки, и я медленно пробираюсь к центру. Вдруг, ни с того ни с сего, где-то посреди игры на планшете в нарды, накатывает страх. Я чувствую его вкус, но еще не могу взять в толк, что он такое. А когда понимаю, то моментально начинает не хватать кислорода, и на первой станции я выбегаю на перрон. Дышу. Страх смерти. Вдруг, страх того, что родители умрут. Что их не станет, и одиночеством начинают од одной мысли об этом наполняться глаза, рот, ноздри, одиночество уже вытекает из ушей и хлюпает в кроссовках. Я звоню отцу:

– Пап… пап, ты только не удивляйся, но вот я в метро, и на меня вдруг накатил страх смерти….

– А, ясно, – отвечает спокойно, – это бывает… паническая атака.

– Пап, но мне вдруг стало страшно, что вы умрете…

– Маш… Да все умрут! Не ссы…

– (Смеюсь) Спасибо, паааа! Я люблю тебя… Пока.

Теперь я вдруг поняла, что я не боюсь смерти.

Почти полная луна освещает полуразрушенную ферму призрачно, создавая световую палитру тайны. На небосводе сотни звезд. Стоит только поднять голову. Эй, смотри, сколько звезд! Ну посмотри! Как это так, лень поднимать голову? Вот видно большую медведицу… а где эта маленькая мерцающая дичь – микромедведица? Она такая яркая и такая маленькая, как рассыпанные прозрачные бусины сверкающие в лучах свечи. Мы идем по дороге из плит, то и дело попадая ногами в какую-нибудь выбоину или трещину. Подмерзшая земля стала твердой, острой. Мороз пробирается под одежду, как вор. Он ищет лазейки, маленькие тонкие щелочки между слоями ткани и пролезает: за воротник, в рукава, сковывает пальцы льдом своего дыхания. Мороз живой и всё вокруг – живое. Лес шепчет, трава хрустит, где-то воет собака. Живой воздух, живое небо, живые облака. Звезды собираются в толпы и хороводят, распевая неведомую прекрасную песнь. Бараны за тонкими стенами фермы блеют коротко и печально. Вдыхаю мороз, заполняя им ноздри, лёгкие, и чувствую себя тоже… живой.

Бывает, что не замечаешь, как летит время. Вот, кажется, только-только не верил в то, что кончилось лето, и вот минул буквально миг, а землю уже накрыла своей пуховой шалью бабка-зима. Она села на лавочке возле парадной и лузгает крупные черные семечки, собирая шелуху в морщинистую ладонь. Сидит-сидит, потом вдруг как вскинет руку, будто какая-то царевна-Лебедь, взлетит в воздух лузга, да как обернется стаей черных ворон! И закружат они над поселком, каркая и шумно хлопая крыльями.

Я выхожу на улицу, кутая лицо в шарф. Он теплый. шерстяной, слегка колючий, и от дыхания мокнет и трется об щеки неприятно. Плечи сгорбились, словно в попытке спрятаться, влажные ладони сжимаются в кулаки в недрах карманов. На лавочке видит важная бабка в белом лётном полушубке и рукавицах, в пушистой шали, с красным носом и фиолетовыми цветами лопнувших сосудов, распустившихся на обвислых щеках. Я иду мимо, слышу тихое щелканье лузги и свистящий звук плевка. Отворачиваюсь, трясу головой, а когда поворачиваюсь вновь, на лавочке пусто… И никакой бабки нет. И нет стаи ворон. Только немного семечек, просыпавшихся из кулька, валяются на затоптанном снегу.

Я иду медленно, боясь растерять тепло, которое так и хочет выскользнуть из-под одежды. Я вижу рябиновый закат, который не напишешь никакими красками. Мне тридцать два и я сижу уже пять лет. Головастые снегири восседают важно на тоненькой голой ветке сиреневого куста. Рдеет алым рябина. Я иду вперед, навстречу кому-то, кто может согреть руки и душу. Я не вижу бабки-зимы, она будто испарилась. Не пролетает над головой стая ворон, не бередит своими криками. Не чувствуется мороз. Глаза широко открыты, смотрят из-под шарфа весело. Весело, потому что не надо ни в чем убеждать себя. Потому что снег белый, а закат – красный. А небо – цветом смешанных красок: синей и белой. Я не вижу страха в твоих глазах, и поэтому я не боюсь больше смерти. Папа, алло, слышишь? Я не боюсь больше смерти….

– Маш, не гони, мы все умрем. Ну, это неизбежно, как ночь… как конец истории.

Хрустит снег под подошвами кроссовок. Немеют руки, скованные холодом. Горят щеки, словно кто-то ущипнул больно. Я чувствую жар дыхания на своей шее. Чужого дыхания, которое не сразу отличишь от своего. Сильные руки обхватывают и сжимают, кк куклу, поднимают вверх, вскидывают, запускают ввысь…. Я лечу. Я совершенно не боюсь упасть. Остался один лишь страх – не сделать больно. Я лечу к микромедведице быстро-быстро, раскинув руки-крылья. Когда-нибудь я до нее долечу, но не сегодня. Падение, как маленькая смерть, или как пробуждение от сна. Я падаю и не ударяюсь об землю. Я падаю, и не чувствую боли. Зима-анестезия. Замороженные люди, которые растают по весне и возродятся, пустят лист, станут прекрасными чайными розами.

Все, что я вижу, уже когда то было: мелькало-мерцало в сознании. Я знала в пять лет, что окажусь в тюрьме. Я знала, что полечу на восток и влюблюсь в тяжелый воздух индийских городов, что встречу много любви и много презрения, что буду жить где-то вдали от цивилизации, за семью печатями, спрятанная от многих глаз. И теперь, когда оно происходит, вспышки флэшбэков то и дело озаряют глаза своим северным сиянием. Все, что я вижу – ожившие слайды, отпечатки которых застыли когда-то в моих глазах. Все что я вижу существует. И если видеть радостно, то оно окрашивается в яркие, пестрит и блестит новогодним подарком, а если смотреть печально – кроваво-красным заливается монохромный пейзаж, и темнота гнили расползается по холсту огромной черной дырой. Я смотрю весело. Я смотрю смеясь, заливаясь дерзким хохотом, я валяюсь на ледяной земле, схватившись за живот, содрогающийся от спазм смеха. Белая зима расцветает сочными фруктовыми красками: алычой и виноградом, хурмой и клубникой. Улыбаются лица, удивляются брови. А я катаюсь по земле, заливисто смеясь, как дворовый ласково-веселый пес. Потому что родилась любовь. Её первый крик прозвучал звонко и весело, как лай. Как капель. Как песня на максимуме в наушниках. Как шаги по волшебной долине, гулкие и быстрые. Кха-кха-кха-кха-кха. Шаги по насту. Кха-кха.

А смерти больше нет.

Литературный оверлок. Выпуск №1 / 2020

Подняться наверх