Читать книгу Знак земли. Собрание стихотворений - Николай Тарусский - Страница 7
Я плыву вверх по Вас-Югану. Стихотворения 1928–1934
IV
ОглавлениеПолк («Полк шел на север. Непогода…»)
Полк шел на север. Непогода
Клубила из открытых ям.
Полк проходил по огородам
И по картофельным полям.
Косили дождевые капли,
Жужжали в мокрой синеве.
В дыму, в пожухнувшей ботве
Торчали заступы и грабли.
И обвисала, мокла, гасла
На русых, на усатых пряслах
Курящаяся конопля.
Полк шел на север. В ночь. В поля.
А за рабочими штыками
С их петербургским говорком
Сквозь щель, украдкой, за дверями
Подсматривали всем селом.
В закутах плакали телята,
И под накрапом вятских звезд
Молодки в темноте мохнатой
Садились на капустный воз.
И с Вятки ль, с Вологды ль, с Двины ли —
Дул норд. И, миновав кресты,
В которых псы по-волчьи выли,
Пройдя овраги и мосты,
По кочкам и болотным цвелям
В разбитых рыжих сапогах,
Печатая глубокий шаг,
Полк проходил через недели.
Всё было чуждым. И закат
Среди рогатых темных елок.
И горбунки ребристых хат.
И бельма окон. Длинен, долог
Был путь. А ветер гнул шесты,
Качал ворон, сбивал рябину;
А серый снег летел в кусты
И обсыпал крупой холстину.
Полк шел на север. Он забыл
Об отдыхе. Его трехрядки
Молчали. Из болотных жил
Ржавь проступала. В лихорадке,
Скрипя зубами, – год не в год, —
Они молчали, шли вперед.
Болота. Елки. Целина.
Звонарни. Ветряки. Ограды.
Холстина. Волки. Конокрады.
Полк шел на север. Шел без сна.
1934
Моя родословная
1. Прадед
Есть во мне горячая струя
Непоседливой монгольской крови.
И пускай не вспоминаю я
Травянистых солнечных становий.
И пускай не век, а полтора
Задавили мой калмыцкий корень, —
Не прогнать мне предков со двора,
Если я, как прадед, дик и черен!
Этот прадед, шут и казачок,
В сальном и обтерханном камзоле,
Верно, наслужить немного мог,
Если думал день и ночь о воле.
Спал в углу и получал щелчки.
Кривоногий, маленький, нечистый —
Подавал горшки и чубуки
Барыне плешивой и мясистой.
И, недосыпая по ночам,
Мимо раскоряченных диванов
Крадучись, согнувшись пополам,
Сторонясь лакеев полупьяных,
Покидал буфетную и брел
Вспоминать средь черной пермской ночи
Ржание кобыл да суходол,
Да кибиток войлочные клочья.
Видно, память предков горяча,
Если до сих пор я вижу четко,
Как стоит он – а в руке свеча —
С проволочной реденькой бородкой.
Наконец, отмыт, одет, обут,
В бариновом крапленом жилете.
Сапоги до обморока жмут,
А жилет обвис, как на скелете.
А невеста в кике, в распашной
Телогрее, сдвинув над глазами
Локти, разливается рекой,
Лежа на полу под образами.
«Замуж за уродца не хочу!
Только погляжу, как всю ломает!»
А уродец, выронив свечу,
Ничего, как есть, не понимает.
Девка хороша, как напоказ,
В лентах розовых и золоченых.
Но лишь только барынин приказ
Исполняет жалкий калмычонок.
Он не видит трефовой косы,
Бисерного обруча на шее,
Как не спит, как в горькие часы,
Убиваясь, девка хорошеет;
Как живет, смирившись, с калмыком…
Так восходит, цепкий и двукровный,
Из-за пермских сосен, прямиком,
Дуб моей жестокой родословной.
2. Дед
Смуглолиц, плечист и горбонос,
В плисовой подбористой поддевке
И в сорокаградусный мороз
В сапожках на звончатых подковках,
Сдерживая жарких рысаков,
Страшных и раскормленных, что кадки,
Он сдирал с обмерзших кулаков
Кожу из-под замшевой перчатки.
И едва, как колокол, бочком,
Тучная купчиха выплывала,
Мир летел из-под копыт волчком:
Слева – вороной, а справа – чалый.
Тракт визжал, и кланялись дома.
Мокрый снег хлестал, как банный веник.
И купчиха млела: «Ну, Кузьма!
Хватит! Поезжай обыкновенно!
Ублажил. Спасибо, золотой!»
И косилась затомленным глазом
На вихор и на кушак цветной,
Словно радугой он был подвязан,
Строгий воспитатель жеребцов
В городах губернских и уездных,
Из молодцеватых кучеров
Дед мой вскоре сделался наездник.
И отцов калмыцкий огонек
Жег, должно быть, волжскими степями,
Если он, усаживаясь вскок
И всплеснув, как струнами, вожжами,
С бородой, отвеянной к плечам,
С улыбающимися клыками
По тугим оранжевым кругам
Гнался за литыми рысаками.
Богатейки выдыхали: «Ах!»
В капорах, лисицах, пелеринах,
Загодя гадая о бровях
Сросшихся и взглядах ястребиных.
И не раз в купеческом тепле,
У продолговатых, жесткокрылых
Фикусов, с гитарой на столе,
Посреди графинов, рюмок, вилок,
Обнимаясь с влюбчивой вдовой,
Он размашистые брови хмурил
Перед крутобокой, городской
Юбкою на щегольском турнюре…
И когда ревнивица, курком
Щелкнув в истерической горячке,
Глянула: на простынях ничком
Он лежал, забыв бега и скачки.
И, как будто вольный человек,
А купцов холуй на самом деле,
Свой завившийся короткий век
Кончил на купчихиной постели.
3. Внук
Что же, – видно, очередь за внуком?
Вот я – лысоват, немолод, дик.
Знать, не сразу трудную науку
Жизни человеческой постиг.
Я родился в стародавнем мире —
Под пасхальный гром колоколов
С образами, с ладаном в квартире,
С пеньем камилавочных попов.
Маменькин сынок и недотрога,
Я тихонько жил, тихонько рос,
И катилась предо мной дорога,
Легкая для жизненных колес.
Ввергнутый в закон старозаветный
Со своей судьбишкой – не судьбой, —
Я, обремененный, многодетный,
Звезд не видел бы над головой.
Но страна хотела по-другому.
И крутой падучий ледоход
Смыл дорогу, разметал хоромы
И, как льдинку, выбросил вперед.
И среди широкой звездной ночи,
Посреди бугристых падунов
Вдруг очнулся маменькин сыночек
Голеньким, почти что без штанов.
…Был учителем, чернорабочим,
Был косцом, бродягой, рыбаком.
И по-лисьи облезали клочья
Старой шкуры с вешним ветерком.
И звериная тугая линька
По пути не раз лишала сил,
Потому что каждую шерстинку
Я из сердца сызмала растил.
И она тем медленней, труднее
Проходила, что в моей крови
Кровь текла дворовых и лакеев,
Ваша кровь, о, родичи мои!
Эта кровь, не верившая в небо,
В право правды, в честные глаза,
В сладость человеческого хлеба,
Покрывала всюду, где б я ни был,
Черной двойкой красного туза.
И когда б не годы, не учеба
У плечистых, грубоватых лет,
Может быть, как волк широколобый,
Я блуждал, разнюхивая след.
Может быть, и я бы лег на отдых
Под многопудовою плитой
Возле сосен в желтоперых звездах
Домовитым страшным Калитой.
Август – сентябрь 1934
Вьюга (1918) («За звонаря и метельщика…»)
За звонаря и метельщика
Нынче буря.
Лезет в звонарню
И за метлой в вокзал
Вносится,
Синяя, в белой медвежьей шкуре,
Крутится язычками,
Шипит у шпал.
Снова замерзшим Яиком
И Пугачевым
Душат сугробы.
Там начисто, здесь бугры.
Сабли рубили;
Косило дождем свинцовым;
Крышу снарядом снесло;
Замело костры.
Конские гривы.
Сугробы.
Без стекол.
Патроны.
Мусор.
Этот вокзал.
Этот перрон.
Без людей.
Занос.
В дальней усадьбе
Уралец ли белоусый,
С пикою, гонит
Помещиков
На мороз?
Впрочем, ни семафора!
И вовсе не скрип кибиток:
Медленное колесо,
Бибиков по пятам,
Вьюга проходит трубы,
Вьюга свистит в забытых
Зданиях снежной станции,
Лезет к колоколам.
Стрелочник ли?
Грабитель?
В замети за вокзалом —
Бледное пятнышко света.
Ночь.
Человек.
Фонарь.
Вот он возник, тревожный.
Вот он бредет по шпалам,
Весь в башлыке, в тулупе,
Сквозь снеговую гарь.
Вьюга шипит и лепит.
Мир набухает бредом:
Гречневой кашей,
Полатями,
Песенками сверчка…
Бледное пятнышко света!
Вот, никому не ведом,
Он фонарем колышет,
Смотрит из башлыка.
За звонаря и метельщика!
С брагой да с песней!
Кто ж он?
Зачем на безлюдьи,
Под непогожий снег,
Выше на шпалы