Читать книгу Ртуть - Нил Стивенсон - Страница 4

Книга первая. Ртуть
Бостонский луг

Оглавление

12 октября 1713, 10:33:52 до полудня


Енох появляется из-за угла в тот миг, когда палач возносит петлю над осуждённой. Молитвы и рыдания в толпе стихают. Джек Кетч[2] стоит, руки на весу – ни дать ни взять плотник, вздымающий коньковый брус. Петля сжимает круг синего новоанглийского неба. Пуритане смотрят и, судя по всему, думают. Енох Красный останавливает чужую лошадь у самого края толпы и видит, что цель палача – не продемонстрировать толпе узел, а дать ей краткую (и для пуритан дразнящую) возможность увидеть врата в мир иной, их же ни один из нас не минует.

Бостон – щепотка холмов в ложке болот. Дорогу вдоль ложки преграждает стена, перед которой, как водится, торчат виселицы, а казнённые, либо их части, болтаются в воздухе или прибиты к городским воротам. Енох только что оттуда и думал, что больше такого не увидит, – дальше должны были начаться корчмы и церкви. Впрочем, мертвецы за воротами – обычные воры, казнённые за мирские преступления. То, что происходит сейчас на выгоне, ближе к священнодействию.

Петля ложится на седые волосы, словно царский венец. Палач тянет её вниз. Голова женщины раздвигает петлю, как головка младенца – родовые пути. Миновав самое широкое место, верёвка падает на плечи. Колени топырят передник, юбки телескопически складываются под оседающим телом. Палач одной рукой обнимает женщину, словно учитель танцев, а другой поправляет узел, покуда председатель церковного суда зачитывает смертный приговор, сухой, как соглашение аренды. Зрители почёсываются и переминаются с ноги на ногу. Здесь вам не Лондон, так что развлечений никаких – ни улюлюканья, ни ярмарочных фигляров, ни карманников. На дальней стороне луга солдаты в красных мундирах отрабатывают строевой шаг у подножия холма, на вершине которого расположился каменный пороховой склад. Сержант-ирландец орёт устало, хотя и с искренним возмущением, – голос разносится по воздуху, как запах дыма.

Енох приехал не для того, чтобы смотреть расправу над ведьмой, но раз уж он здесь, не остаться до конца было бы дурным тоном. Звучит барабанная дробь, наступает внезапная неловкая тишина. Енох решает, что это не худшее повешенье, какое ему доводилось видеть: женщина не брыкается, не корчится, верёвка не развязывается и не рвётся. Короче, на редкость справная работа.

Он не знал, чего ждать от Америки. Однако, судя по всему, здешний люд исполняет любое дело – включая повешенья – с грубоватой сноровкой, которая одновременно восхищает и действует на нервы. Местные жители берутся за тяжёлый труд с хладнокровным спокойствием лососей, преодолевающих пороги на пути к нерестилищу. Как будто они от рождения знают то, что другие должны перенимать у родных и односельчан вместе со сказками и суевериями. Может быть, это оттого, что они по большей части прибыли сюда на кораблях.

Когда обмякшую ведьму срезают с виселицы, над выгоном проносится порыв северного ветра. По температурной шкале сэра Исаака Ньютона, в которой ноль – точка замерзания, а двенадцать – теплота человеческого тела, сейчас должно быть градуса четыре. Будь здесь герр Фаренгейт с его новым термометром – запаянной ртутной трубкой, он бы намерил за пятьдесят. Впрочем, такого рода ветер, налетающий с севера по осени, холодит сильнее, нежели может определить прибор. Он напоминает присутствующим, что, если они не хотят умереть в ближайшие несколько месяцев, надо запасать дрова и конопатить щели. Хриплый проповедник под виселицей, чувствуя ветер, решает, что сам сатана явился по ведьмину душу, и спешит поделиться своими мыслями с паствой. Вещая, он смотрит Еноху в глаза.

Енох чувствует растущее стеснение в груди – предвестие страха. Что мешает им схватить и повесить его как колдуна?

Каким его видят колонисты? Человек неопределённого возраста, явно много повидавший, с седой косицей на затылке, медно-рыжей бородой, светлыми глазами и лицом, продублённым, словно кожаный фартук кузнеца. В длинном дорожном плаще, с притороченными вдоль седла посохом и старомодной рапирой, на отменном вороном коне. Два пистолета за поясом, заметные издалека, скажем, из засады, в которой сидят индейцы, грабители или французские мародёры. (Ему хочется их спрятать, но неумно браться за пистолеты в таком месте.) В седельных сумках (если их обыскать) обнаружатся приборы, склянки со ртутью и кое-что ещё более странное (в том числе, на взгляд бостонцев, опасное) – книги на древнееврейском, греческом и латыни, наполненные алхимической и каббалистической тайнописью. В Бостоне они могут сослужить ему дурную службу.

Однако толпа воспринимает хриплые разглагольствования проповедника не как призыв к оружию, а как сигнал расходиться по домам. Солдаты разряжают мушкеты с глухим звуком, словно на барабан бросили пригоршню песка. Енох спешивается в толпе колонистов, закутывается в плащ, пряча пистолеты, опускает капюшон и становится похож на любого другого усталого пилигрима. Он искоса оглядывает лица, избегая встречаться с кем-либо глазами, и видит на удивление мало воинствующего ханжества.

– Бог даст, – говорит кто-то, – это последняя.

– Последняя ведьма, сэр? – спрашивает Енох.

– Я хотел сказать, последняя казнь.

Обтекая, как вода, подножие крутого холма, люди движутся через погост на южном краю общественной земли (уже переполненный) и вслед за телом ведьмы по улицам. Дома по большей части деревянные, церкви – тоже. Испанцы воздвигли бы один огромный собор – каменный снаружи, позолоченный внутри, – но колонисты ни в чём не могут прийти к согласию. В этом смысле Бостон больше похож на Амстердам – множество церковок (иные почти неотличимы от сараев), и в каждой, без сомнения, учат, что остальные заблуждаются. Впрочем, колонисты сумели столковаться, чтобы повесить ведьму. Её несут к новому кладбищу, устроенному почему-то сразу за амбарами. Енох не знает, расценивать это решение – хранить источник своей жизни и своих покойников практически в одном месте – как некое послание городских властей или как простую безвкусицу.

Енох видел не один горящий город и сразу примечает на главной улице следы большого пожара. Дома и церкви отстроены заново из кирпича и камня. Он минует, видимо, самый большой бостонский перекрёсток, где дорогу от городских ворот пересекает широкая улица, которая ведёт прямиком к заливу и продолжается длинной пристанью за полуразрушенным валом из брёвен и камней – бывшей дамбой. Вдоль пристани тянутся казармы. Она так далеко вдаётся в залив, что у её конца смог пришвартоваться большой военный корабль. В другой стороне Енох видит на холме батарею; канониры в синих мундирах суетятся возле бочкообразной мортиры, готовые накрыть огнём любой испанский или французский галеон, нарушивший неприкосновенность залива.

Итак, протянув мысленную линию от мёртвых воров у городских ворот до порохового склада и дальше от виселицы на выгоне до портовых оборонительных сооружений, Енох получает одну декартову числовую ось (которую Лейбниц назвал бы ординатой); он понимает, чего боятся бостонцы и как церковники с военными поддерживают здесь порядок. Правда, надо ещё выяснить, что прочертится вверх и вниз. Бостонские холмы разбросаны среди бесконечной болотистой низины, которая медленно, как сумерки, растворяется в гавани и реке, образуя пустые плоскости, на которых люди с верёвками и вешками могут построить любые кривые, какие заблагорассудится.

Енох говорил со шкиперами, бывавшими в Бостоне, и знает, где начало этой системы координат. Он идёт к длинной пристани. Среди каменных купеческих домов есть кирпично-красная дверь, над которой болтается виноградная гроздь. Енох проходит в дверь и оказывается в приличной таверне. Люди при шпагах и в дорогой одежде поворачиваются в его сторону. Торговцы рабами, ромом, патокой, чаем и табаком; капитаны кораблей, которые всё это перевозят. Таверна могла бы стоять в любой точке мира; в Лондоне, Кадисе, Смирне или Маниле её наполняли бы те же люди. Им глубоко безразлично (если вообще известно), что в пяти минутах ходьбы отсюда вешают ведьм. Здесь Еноху было бы куда уютнее, но он явился сюда не за уютом. Конкретного капитана, которого он ищет, – ван Крюйка, – в таверне нет. Енох торопится на улицу, пока трактирщик не принялся зазывать его внутрь.

Снова в Америку, к пуританам. Он входит в узкую улочку и ведёт лошадь по шаткому мостику через речушку, вращающую мельничное колесо. Флотилии стружек из-под плотницкого рубанка плывут по воде, словно корабли на войну. Под ними слабое течение несёт к заливу убойные отбросы и экскременты. Вонь соответствующая. Несомненно, где-то с наветренной стороны притулился свечной заводик, где сало, негодное в пищу, становится свечами и мылом.

– Вы из Европы?

Енох чувствовал, что кто-то за ним идёт, но, оборачиваясь, никого не видел. Теперь он понимает почему: его тень – мальчишка, подвижный, как шарик ртути, который невозможно придавить пальцем. На вид ему лет десять. Тут мальчуган решает улыбнуться и раздвигает губы. Из ямок в розовых дёснах лезут коренные зубы, молочные качаются, как вывеска таверны на кожаных петлях. Нет, на самом деле ему ближе к восьми, просто на треске и кукурузе он вымахал не по годам – во всяком случае, по сравнению с лондонскими сверстниками. И не по летам развит во всём, кроме умения себя вести.

Енох мог бы ответить: «Да, я из Европы, где дети обращаются к старшим “сэр”, если вообще обращаются». Однако он не может пропустить терминологическую интересность.

– Значит, вы зовёте это Европой? – спрашивает он. – Там обычно говорят «христианский мир».

– Здесь живут христиане.

– Ты хочешь сказать, христианский мир здесь, – говорит Енох, – а вот я прибыл из какого-то другого места… Хм-м. Быть может, Европа и впрямь более удачный термин.

– А как другие её называют?

– По-твоему, я похож на школьного учителя?

– Нет, но говорите как учитель.

– Так ты кое-что знаешь про школьных учителей?

– Да, сэр, – отвечает мальчишка и осекается, видя, что угодил в капкан.

– И тем не менее в понедельник днём…

– В школе никого нет, все побежали смотреть казнь. Не хочу сидеть и…

– И что?

– Обгонять других сильнее, чем уже обогнал.

– Коль скоро ты обогнал других, то надо привыкать к этому, а не превращать себя в дурачка. Иди, твоё место в школе.

– Школа – место, где учатся, – говорит мальчик. – Если вы соблаговолите ответить на мой вопрос, сэр, я чему-нибудь научусь, и это будет означать, что я в школе.

Мальчонка явно опасен. Поэтому Енох решает принять предложение.

– Можешь обращаться ко мне «мистер Роот». А ты кто?

– Бен. Сын Джосайи. Мой отец – свечник. Почему вы смеётесь, мистер Роот?

– Потому что в большей части христианского мира – или Европы – сыновья свечников не посещают школу. Это особенность… здешнего люда.

Енох едва не сказал «пуритан». В Англии, где пуритане – воспоминание давно ушедшей эпохи или докучливые уличные проповедники, такой ярлык успешно означает неотёсанных обитателей Колонии Массачусетского залива. Однако здесь всё напоминает Еноху, что правда куда сложнее. В лондонской кофейне можно всуе поминать ислам и магометан, но в Каире таких терминов нет. Здесь – пуританский Каир.

– Я отвечу на твой вопрос, – говорит Енох, прежде чем Бен успевает задать следующий. – Как в других краях называют то место, откуда я прибыл? Что ж, ислам – более крупная, богатая и в некотором смысле более умудрённая цивилизация, объемлющая европейских христиан с востока и с юга, – делит мир всего лишь на три части: их часть, сиречь дар аль-Ислам; часть, с которой они состоят в дружбе, сиречь дар аль-сульх, или Дом Мира; и всё остальное, сиречь дар аль-харб, или Дом Войны. Последнее, вынужден признать, куда лучше слов «христианский мир» описывает края, населённые христианами.

– Я знаю про войну, – самоуверенно говорит Бен. – Она закончилась. В Утрехте подписали мир. Франция получает Испанию. Австрия – Испанские Нидерланды. Мы – Гибралтар, Ньюфаундленд, Сент-Киттс и… – понизив голос, – …работорговлю.

– Да… «Асьенто».

– Тс-с! У нас тут есть противники рабства, сэр, и они опасны.

– У вас есть гавкеры?

– Да, сэр.

Енох пристально изучает мальчика, ибо человек, которого он ищет, тоже своего рода гавкер. Полезно узнать, как смотрят на них в округе менее одержимые собратья. В лице Бена читается скорее осторожность, нежели презрение.

– Но ты говоришь только об одной войне.

– Войне за испанское наследство, – кивает Бен, – причиной которой стала смерть в Мадриде короля Карла Страдальца.

– Я бы сказал, что смерть несчастного была не причиной, а поводом, – замечает Енох. – Война за испанское наследство была лишь второй и, надеюсь, последней стадией великой войны, которая началась четверть столетия назад, во времена…

– Славной революции!

– Как некоторые её называют. Ты и впрямь посещал уроки, Бен, хвалю. Может быть, ты знаешь, что во время Революции английского короля – католика – пнули коленом под зад и посадили на его место протестантских короля и королеву.

– Вильгельма и Марию!

– Верно. А ты не задумывался, из-за чего протестанты и католики вообще начали воевать?

– У нас в школе чаще говорят про распри между протестантами.

– Ах, да – явление сугубо английское. Это естественно, ибо твои родители попали сюда в результате именно такого конфликта.

– Гражданской войны, – говорит Бен.

– Ваши выиграли Гражданскую войну, – напоминает Енох, – но после Реставрации им пришлось туго, и они вынуждены были бежать сюда.

– Вы угадали, мистер Роот, – говорит Бен, – ибо именно так мой родитель покинул Англию.

– А твоя матушка?

– Уроженка острова Нантакет, мистер Роот. Правда, её отец бежал сюда от жестокого епископа – ах, и епископ, говорят о нём…

– Ну вот, Бен, наконец-то я нашёл изъян в твоих познаниях. Ты имеешь в виду архиепископа Лода, ярого гонителя пуритан – как некоторые называют твоих сородичей, – при Карле Первом. Пуритане в отместку оттяпали голову тому самому Карлу на Чаринг-Кросс в лето Господне тысяча шестьсот сорок девятое.

– Кромвель, – говорит Бен.

– Да, Кромвель имел к упомянутым событиям некоторое касательство. Итак, Бен. Мы стоим у этой речушки уже довольно долго. Я замёрз. Моя лошадь беспокоится. Мы, как я сказал, отыскали место, в котором твои познания сменяются невежеством. Я с удовольствием исполню свою часть соглашения – чему-нибудь тебя научить, дабы, вернувшись вечером домой, ты мог сказать Джосайе, что пробыл весь день в школе. Впрочем, слова учителя могут разойтись с твоими. Однако взамен я попрошу об одной мелкой услуге.

– Только назовите её, мистер Роот.

– Я приехал в Бостон, чтобы разыскать некоего человека, который, по последним сведениям, проживал здесь. Он старик.

– Старше вас?

– Нет, но выглядеть может старше.

– Тогда сколько ему лет?

– Он видел, как скатилась голова Карла Первого.

– Значит, по меньшей мере шестьдесят три.

– Вижу, ты научился складывать и вычитать.

– А также умножать и делить, мистер Роот.

– Тогда возьми в расчёт вот что: тот, кого я ищу, отлично видел казнь, ибо сидел на плечах у своего отца.

– Значит, годков ему стукнуло совсем мало, разве что родитель его был не слабого десятка.

– В определённом смысле его родитель и впрямь был не слабого десятка, – говорит Роот, – ибо за двадцать лет до того ему по приказу архиепископа Лода в Звёздной палате отрубили уши и нос, однако он не устрашился, а продолжал обличать монарха. Всех монархов.

– Он был гавкер. – И вновь лицо Бена не выразило презрения. Как же это место непохоже на Лондон!

– Ладно, возвращаясь к твоему вопросу, Бен: Дрейк не обладал исключительной силой или мощью телосложения.

– Значит, сын на его плечах был совсем мал. Сейчас ему примерно шестьдесят восемь. Но я не знаю здесь ни одного мистера Дрейка.

– Дрейк – имя, данное его отцу при крещении.

– А какова же его фамилия?

– Её я пока тебе не скажу, – говорит Енох, ибо человек, которого он ищет, может оказаться здесь на очень плохом счету – если его вообще не повесили на Бостонском лугу.

– Как же я помогу вам отыскать того, сэр, кого вы не хотите назвать?

– Ты можешь отвести меня к чарльстаунскому парому. Насколько мне известно, он обретается по ту сторону реки Чарльз.

– Следуйте за мной, сэр, – говорит Бен, – но я надеюсь, у вас есть серебро.

– О да, серебро у меня есть, – отвечает Енох.


Они огибают возвышенность в северной части города. Здесь от берега отходят пристани, поменьше и постарше большой. Паруса, такелаж, реи и мачты справа по борту сплетаются в огромный гордиев узел, словно буквы на странице в глазах неграмотного крестьянина. Енох не видит ни «Минервы», ни ван Крюйка. Как бы не пришлось ходить по тавернам и наводить справки, то есть терять время и привлекать внимание.

Бен ведёт его прямиком к причалу, от которого готовится отвалить чарльстаунский паром. На палубе толпятся зрители недавней казни. Паромщик говорит, что за лошадь придётся платить отдельно. Енох открывает кошель и заглядывает внутрь. На него смотрит герб испанского короля, оттиснутый на серебре, в разной степени затёртом и порубленном. Имена меняются в зависимости от того, при каком короле эту монету отчеканили в Новой Испании, но под каждым написано одно: «D. G. HISPAN ET IND REX». Милостью Божией король Испанский и обеих Индий. Похвальба, какую все венценосцы печатают на своих монетах.

Эти слова никого не заботят – большинство всё равно не в силах их прочесть. Существенно, что человек, стоящий на холодном ветру у переправы в Бостоне, не может расплатиться с паромщиком-англичанином английской монетой, которую сэр Исаак Ньютон чеканит на Монетном дворе в лондонском Тауэре. Здесь признают только испанские деньги – те самые, что сейчас переходят из рук в руки на улицах Лимы, Манилы, Макао, Гоа, Бендер-Аббаса, Мокки, Каира, Смирны, Мадрида, Марселя, Мальты и Канарских островов.

Знакомец, провожавший Еноха до лондонских доков месяц назад, сказал: «Золото знает то, что неведомо никому из людей».

Енох встряхивает кошель, пересыпая монеты в надежде, что на поверхность выскочит хотя бы один реал – восьмая часть пиастра; их обычно отбивают от монеты и потому называют битами. Однако он потратил почти все биты на мелкие дорожные нужды. Сейчас в кошельке нет ничего мельче полупиастра – то есть четырёх реалов.

Енох смотрит в проулок и видит кузницу меньше чем на бросок камня от пристани. Пара ударов зубилом, и кузнец изготовит ему разменную монету.

Паромщик читает его мысли. Он не видит, что в кошельке, но слышит тяжёлый звон, не позвякивание мелочи.

– Мы отправляемся, – с довольным видом сообщает он.

Енох, очнувшись, возвращается мыслями на паром и протягивает серебряный полукруг.

– Мальчик со мной, – твёрдо произносит он, – и потом ты доставишь его назад.

– По рукам, – отвечает паромщик.

Бен едва смел на такое надеяться. Хотя мальчику хватило выдержки не высказать этого вслух, для него прокатиться на пароме – всё равно что отправиться с флибустьерами в Карибское море. Он, не касаясь сходней, прыгает с пристани на палубу.

До Чарльстауна меньше мили через устье медлительной реки. Вытянутый зелёный холм усеян длинными узкими стогами за сложенными без раствора каменными оградами. На склоне, обращённом к Бостону, ниже вершины, но выше бесконечных отмелей и заросших рогозом болот, прилепился город, частью заложенный геометрами, частью разросшийся, как плющ.

Дюжие негры взрывают чёрные воды реки Чарльз длинными, закреплёнными в уключинах вёслами, порождая системы завихрений – они закручиваются и образуют затухающие конические сечения, которые сэр Исаак, наверное, сумел бы проанализировать в голове. «Гипотеза вихрей подавляется многими трудностями». Небо – сплетение визирных нитей туго натянутого джута и оструганных стволов. От порывов ветра парусники на рейде вздрагивают и прядают, словно нервные кони при звуке далёких пушек. Неравномерные волны бьют в дощатые корпуса, по которым ползают, конопатя и смоля щели, босоногие матросы. Кажется, будто корабли смещаются, – параллакс, вызванный движением парома. Енох, которому посчастливилось быть выше остальных пассажиров, вручает поводья Бену и подходит к противоположному борту, чтобы прочесть названия судов.

Он узнает корабль, который ищет, по носовому украшению под бушпритом. Сероглазая женщина в золочёном шлеме дерзко рассекает Северо-Атлантический простор змееносной эгидой и острыми (надо полагать, от холода) сосками. «Минерва» ещё не подняла якорь (что радует), но тяжело нагружена и, судя по всему, готова к выходу в открытое море. Матросы таскают корзины со свежевыпеченными хлебами, такими горячими, что от них ещё идёт пар. Енох оборачивается к берегу, чтобы прочесть уровень прилива по обросшей ракушками пристани, потом в другую сторону – определить высоту и фазу луны. Скоро начнётся отлив, и «Минерва», скорее всего, готова будет им воспользоваться. Енох наконец различает ван Крюйка (тот стоит на баке и заполняет какие-то бумаги, разложив их на бочке) и посредством некоего дальнодействия убеждает капитана поднять глаза.

Ван Крюйк смотрит в сторону Еноха и застывает на месте.

Енох, сохраняя внешнюю неподвижность, долго смотрит голландцу в глаза, предостерегая от поспешного отплытия.

Колонист в чёрной шляпе пытается завязать дружбу с одним из негров, который почти не говорит по-английски; впрочем, это не помеха, потому что белый выучил несколько слов на каком-то африканском наречии. Негр очень чёрный, на левом плече у него выжжен герб испанского короля. Скорее всего, он из Анголы. Чего он только не повидал! Его похитили более воинственные африканцы, бросили в яму, заклеймили калёным железом в знак уплаченной пошлины, погрузили на корабль и отправили в холодную страну, населённую бледнокожими. Казалось бы, его уже ничем не проймёшь; однако слова гавкера приводят негра в изумление. Сектант размахивает руками и всё сильнее горячится, явно не только от нехватки слов. Вероятно, он состоит в сношениях с лондонскими собратьями, а коли так, сейчас убеждает ангольца, что тот и другие рабы имеют законное право поднять оружие на господ.

– Ваш конь весьма хорош. Вы привезли его из Европы?

– Нет, Бен. Одолжил в Новом Амстердаме. Я хочу сказать, в Нью-Йорке.

– Почему вы поплыли в Нью-Йорк, коли человек, которого вы ищете, в Бостоне?

– Ближайший корабль в Америку из лондонской гавани отходил именно туда.

– Так вы отправлялись с большой поспешностью!

– Я с большой поспешностью выброшу тебя за борт, если не перестанешь строить умозаключения!

Бен замолкает ровно настолько, чтобы придумать новый тактический манёвр и зайти с другой стороны:

– Хозяин лошади, наверное, ваш близкий друг, коли одолжил вам такого скакуна.

Сейчас Енох должен быть очень осторожен. Хозяин лошади – заметный человек в Нью-Йорке. Если Енох объявит этого джентльмена своим другом, а после наломает в Бостоне дров, то повредит его репутации.

– Не то чтобы друг. Мы впервые увиделись несколько дней назад, когда я постучал в его дверь.

Этого Бен не может взять в толк.

– Тогда с какой стати он вообще пустил вас в дом? Учитывая вашу, прошу прощения, наружность и вооружение? Почему одолжил вам столь ценного скакуна?

– Он впустил меня в дом, потому что на улице происходили беспорядки и я попросил убежища. – Енох косится на гавкера и подходит поближе к Бену. – Вот послушай кое-что интересное: когда наш корабль подошёл к Нью-Йорку, нам предстало необычное зрелище. Тысячи невольников – частью ирландцы, частью ангольцы – бегали по улицам с вилами и горящими головнями. Солдаты преследовали их перебежками и стреляли залпами. Белый дым от мушкетов мешался с чёрным дымом пылающих складов, преображая небосвод в сверкающий искрами плавильный тигель, дивный на вид, но, как предположили мы, негодный для поддержания жизни. Наш лоцман выжидал, пока начавшийся прилив не понудил его подойти к берегу. Мы сошли на пристань, которую буквально заполонили солдаты в красных мундирах.

Рассказ уже начал привлекать непрошеных слушателей, и Енох спешит закончить:

– Так я оказался возле упомянутой двери. Хозяин одолжил мне лошадь, поскольку мы с ним принадлежим к одному обществу, а я тут в некотором смысле по поручению, с этим обществом связанному.

– Обществу гавкеров, сэр? – шепчет Бен, подойдя совсем близко и оглядываясь через плечо на колониста, который распинается перед невольником. Мальчик давно приметил пистолеты и клинки Еноха и, вероятно, сопоставил их с рассказами родственников о деяниях неукротимой секты в героические дни разграбления соборов и цареубийства.

– Нет, это общество философов, – говорит Енох, пока воображение Бена не разыгралось ещё пуще.

– Философов, сэр!

Енох думал, что мальчик будет разочарован, но у того, напротив, загорелись глаза. Значит, Енох не ошибся: мальчишка опасен.

– Натурфилософов. Тех, кто стремится к естественному знанию. Не путай с другими, которые занимаются…

– Неестественным знанием?

– Меткое словцо. Некоторые считают, что именно неестественное знание повинно в том, что протестанты воюют с протестантами в Англии и с католиками по всему миру.

– Так кто такой натурфилософ?

– Тот, кто пытается избежать разброда в мыслях, следуя тому, что может быть проверено опытом, и строя доказательства в соответствии с законами логики.

Бен только хлопает глазами, и Енох объясняет:

– Подобно судье, который держится фактов, отбрасывая слухи, домыслы и призывы к чувствам. Как когда ваши судьи приехали наконец в Салем и сказали, что тамошние жители повредились в уме.

– И как же называется ваш клуб?

– Лондонское королевское общество.

– Когда-нибудь я буду его членом и судьёй в подобных вопросах.

– Я предложу твою кандидатуру, как только вернусь в Англию, Бен.

– Ваш устав требует, чтобы члены Общества в случае надобности ссужали друг другу коней?

– Нет, но есть правило, по которому они должны платить членские взносы – в которых надобность есть всегда, – а помянутый джентльмен не платил взносы многие годы. Сэр Исаак – президент Королевского общества – им недоволен. Я объяснил нью-йоркскому джентльмену, что сэр Исаак смешает его с дерьмом – приношу извинения, приношу извинения. Мои доводы оказались столь убедительны, что он без долгих слов одолжил мне своего лучшего скакуна.

– Красавчик, – говорит Бен и гладит коню морду.

Тот поначалу не одобрил Бена как нечто маленькое, юркое и пахнущее убоиной, но теперь принял мальчика в качестве одушевлённой коновязи, способной оказывать кой-какие мелкие услуги, как то: чесать нос и отгонять мух.

Паромщику скорее забавно, чем досадно обнаружить, что гавкер охмуряет его раба. Он отгоняет сектанта прочь. Тот распознаёт в Енохе свежую жертву и пытается поймать его взгляд. Енох отходит и делает вид, будто внимательно изучает приближающийся берег. Паром огибает плывущий по реке плот из исполинских стволов, помеченных «королевской стрелой», – они пойдут на строительство военного флота.

За Чарльстауном начинается редкая россыпь хуторов, соединённых протоптанными дорожками. Самая большая ведёт в Ньютаун, где расположился Гарвардский колледж. Впрочем, внешне он представляется почти сплошным лесом, который дымится, но не горит. Оттуда долетает приглушённый стук топоров и молотков. Редкие мушкетные выстрелы эхом передаются от деревеньки к деревеньке – видимо, это местное средство связи. Енох гадает, как отыщет здесь Даниеля.

Он подходит к разговорчивой компании, которая собралась в центральной части парома, предоставив менее учёным пассажирам (ибо разговаривающие, очевидно, принадлежат к Гарвардскому колледжу) служить им заслоном от ветра. Это компания напыщенных пьяниц и шустроглазых живчиков, пересыпающая фразы плохой латынью. Одни одеты с пуританской строгостью, другие – по прошлогодней лондонской моде. Грушевидный красноносый господин в высоком сером парике, судя по всему, дон этого импровизированного колледжа. Енох ловит на себе его взгляд и ненароком распахивает плащ, показывая рапиру. Это не угроза, а демонстрация общественного положения.

– К нам пожаловал гость из дальних краёв! Рады приветствовать вас, сэр, в нашей скромной колонии!

Енох совершает все требуемые вежливые телодвижения и произносит все положенные слова. К нему проявляют заметный интерес – явный знак, что в Гарвардском колледже не происходит ничего нового и занимательного. Впрочем, этому заведению всего три четверти века – что здесь может происходить занимательного? Спрашивают, из германских ли он земель, Енох отвечает, что не совсем. Высказывается предположение, что он прибыл с каким-то делом алхимического свойства; догадка блестящая, но ошибочная. Выждав приличествующее время, Енох называет фамилию человека, к которому приехал.

Он никогда не слышал такого зубоскальства. Все как один безумно огорчены, что джентльмен счёл нужным пересечь Северную Атлантику и теперь реку Чарльз, чтобы испортить себе путешествие встречей с этим субъектом.

– Я с ним не знаком, – врёт Енох.

– Тогда позвольте подготовить вас, сэр! – говорит один из собеседников. – Даниель Уотерхауз – человек преклонных лет, но годы обошлись с ним суровее, нежели с вами.

– К нему пристало обращаться «доктор Уотерхауз», не так ли?

Тишину нарушают приглушённые смешки.

– Я не беру на себя смелость кого-либо поправлять, – говорит Енох, – лишь желаю не совершить промашки при личной встрече.

– И впрямь, он считается доктором, – говорит грушевидный дон, – хотя…

– …Доктором чего? – спрашивает кто-то.

– Шестерён, – предполагает другой к бурной радости остальных.

– Нет, нет, – с притворным великодушием утихомиривает их дон, – ибо все шестерни бесполезны, пока отсутствует primum mobile, источник движущей силы…

– Франклинов мальчишка! – И все разом смотрят на Бена.

– Сегодня это может быть юный Бен, завтра, допустим, его сменит маленький Годфри Уотерхауз. Впоследствии, возможно, это будет мышь в колесе. Но в любом случае vis viva[3] сообщается шестерням доктора Уотерхауза посредством чего? Кто подскажет? – Дон сократическим жестом подносит ладонь к уху.

– Кривошипов? – предполагает один.

– Шатунов! – кричит другой.

– Отлично! В таком случае наш коллега Уотерхауз – доктор чего?

– Шатунов! – кричит весь колледж хором.

– И наш доктор шатунов до того предан своей работе, что буквально не щадит живота, – восхищённо продолжает дон. – Ходит с непокрытой головой…

– Вытряхивает графитовую смазку из рукавов, садясь преломить хлеб…

– Лучше перца!

– И дешевле!

– Так, возможно, вы приехали, чтобы вступить в его институт?

– Или закрыть его за долги? – Говорящий заходится от смеха.

– Я слышал про его институт, но ничего о нём не знаю, – говорит Енох Роот.

Он смотрит на Бена, который покраснел до ушей и, отвернувшись, гладит лошади морду.

– Многие учёные мужи пребывают в таком же неведении – посему не стыдитесь.

– С самого приезда в Америку доктор Уотерхауз подхватил местную инфлюэнцу. Её главный симптом – стремление затевать новые прожекты и начинания вместо того, чтобы исправлять старые.

– Так он не вполне удовлетворён Гарвардским колледжем? – вопрошает Енох.

– О да! Он основал…

– …на собственные средства…

– …и самолично заложил краеугольный камень…

– …краеугольное бревно, если быть точным…

– …в фундамент… как он это называет?

– Институт технологических искусств Колонии Массачусетского залива.

– Где я могу найти институт доктора Уотерхауза? – спрашивает Енох.

– На полпути от Чарльстауна к Гарварду. Идите на скрежет шестерён, покуда не увидите самую маленькую и продымлённую хибарку во всей Америке.

– Сэр, вы – образованный и трезвомыслящий джентльмен, – говорит дон. – Коль скоро вас влечёт философия, не лучше ли вам направить стопы в Гарвардский колледж?

– Мистер Роот – видный натурфилософ, сэр! – выпаливает Бен, чтобы не разреветься. По тону ясно, что он считает Гарвард прибежищем неестественного знания. – Член Королевского общества!

Вот нелёгкая!

Дон делает шаг вперёд и, заговорщицки ссутулившись, произносит:

– Простите великодушно, сэр. Не знал.

– Пустяки.

– Доктор Уотерхауз, должен вас предостеречь, подпал под влияние герра Лейбница…

– Который украл дифференциальное исчисление у сэра Исаака, – добавляет кто-то в качестве примечания.

– Да, и подобно Лейбницу заражён метафизическими предрассудками…

– …которые суть пережитки схоластики, сэр, несостоятельность которой сэр Исаак продемонстрировал со всей убедительностью…

– …и сейчас трудится как одержимый над созданием машины… построенной по принципам Лейбница… которая, он мнит, будет открывать новые истины путём вычислений!

– Может быть, наш гость прибыл сюда, чтобы изгнать из него Лейбницевых бесов! – предполагает кто-то очень пьяный.

Енох раздражённо прочищает горло, отхаркивая желчь – гумор гнева и сварливого нрава. Он говорит:

– Несправедливо по отношению к Лейбницу называть его просто метафизиком.

Наступает недолгая тишина, затем – общее веселье. Дон криво улыбается и пытается разрядить обстановку:

– Я знаю одну таверну в Гарварде, где смогу развеять ваши прискорбные заблуждения…

Мысль посидеть за кружечкой пива и просветить этих остряков до опасного соблазнительна. Чарльстаунская пристань всё ближе, невольники уже гребут не так широко, «Минерва» натягивает якорные канаты, спеша отплыть, а дело ещё не сделано. Лучше было бы обойтись без лишнего шума, но после слов Бена это невозможно. Ладно, сейчас главное – действовать без промедления.

Кроме того, Енох вне себя.

Он вытаскивает из нагрудного кармана сложенное запечатанное письмо и, за неимением лучших доводов, потрясает им в воздухе.

Письмо берут, изучают – на одной стороне написано «герру доктору Уотерхаузу, Ньютаун, Массачусетс» – и переворачивают. Из обшитых бархатом кармашков извлекаются монокли, и начинается изучение печати – красной, восковой, размером с Бенов кулак. Губы движутся, из пересохших глоток вырывается странное бормотание – попытки читать по-немецки.

До всех профессоров разом доходит. Они пятятся, словно это образчик белого фосфора, внезапно занявшийся огнём. Конверт остаётся в руках у дона. Тот с мольбой во взоре протягивает его Еноху Красному. Енох в отместку не спешит избавить дона от бремени.

– Битте, майн герр…

– Английский вполне уместен, – говорит Енох, – и даже предпочтителен.

По краям одетой в мантии толпы некоторые близорукие профессора исходят досадой от того, что не могут прочесть печать. Коллеги шепчут им что-то вроде «Ганновер» и «Ансбах».

Кто-то снимает шляпу и кланяется Еноху. Другие следуют их примеру.

Они ещё не успевают ступить на чарльстаунский берег, как учёные мужи разводят невероятную суматоху. Носильщики и будущие пассажиры недоумённо таращатся на паром, с которого несутся крики: «Расступись! Дорогу!» Палуба превращается в плавучую сцену, наполненную плохими актёрами. Енох гадает, неужто эти люди и впрямь рассчитывают, что весть об их усердии достигнет ганноверского двора и слуха их будущей королевы? Возмутительно – они ведут себя так, будто королева Анна уже в могиле, а Ганноверы заняли престол.

– Сэр, если бы вы только сказали мне, что ищете Даниеля Уотерхауза, я бы отвел вас к нему без промедления и без всей этой суматохи.

– Я был неправ, что не открылся тебе, Бен, – говорит Енох.

Задним умом он понимает, что в маленьком городке Даниель должен был заметить такого паренька, как Бен, или Бена бы потянуло к Даниелю, или то и другое вместе.

– Так ты знаешь дорогу?

– Конечно.

– Прыгай в седло, – велит Енох.

Бена не приходится просить дважды. Он взбирается на лошадь, как паук, Енох за ним – с той скоростью, какую дозволяют инерция и достоинство. Они вместе устраиваются в седле, Бен – впереди; его ноги зажаты между коленями Еноха и лошадиными рёбрами. Конь, не одобривший и паром, и профессуру, направляется к сходням, как только их опускают. Самые проворные доктора бегут за наездниками по улицам Чарльстауна. К счастью, в Чарльстауне не так много улиц, и преследователи скоро отстают. Зловонные прибрежные испарения вызывают в памяти Еноха другой болотистый, грязный, наполненный грамотеями и миазмами городок: Кембридж в Англии.


– В рощу, потом через ручей вброд, – предлагает Бен. – Так мы отвяжемся от профессоров и, может быть, найдём Годфри. С парома я видел, как он шёл сюда с ведром.

– Годфри – сын доктора Уотерхауза?

– Да, сэр. На два года младше меня.

– Его второе имя, часом, не Вильям?

– Откуда вы знаете, мистер Роот?

– Он, весьма вероятно, наречён в честь Готфрида Вильгельма Лейбница.

– Это друг ваш и сэра Исаака?

– Мой – да, сэра Исаака – нет. Но история сия слишком длинна, чтобы рассказывать её сейчас.

– Хватило бы на книгу?

– Даже на несколько – и она до сих пор не завершена.

– Когда же она завершится?

– Порой я страшусь, что никогда. Однако сегодня мы с тобой, Бен, должны приблизить её развязку. Сколько ещё ехать до Института технологических искусств Колонии Массачусетского залива?

Бен пожимает плечами:

– Он на полпути между Чарльстауном и Гарвардом. Ближе к реке. Больше мили, но, наверное, менее двух.

Лошадь не хочет входить в подлесок, поэтому Бен спрыгивает и на своих двоих отправляется выслеживать юного Годфри. Енох находит место для переправы через ручей и, обогнув рощу с другой стороны, видит Бена, который затеял перестрелку яблоками с более бледным и маленьким пареньком.

Енох спешивается и, в роли миротворца, предлагает мальчикам поехать верхом. Сам он идёт впереди, ведя лошадь под уздцы, но вскоре ту осеняет, что их цель – бревенчатое строение вдалеке, поскольку это единственное строение и к нему ведёт более или менее протоптанная тропа. Теперь лошадь уже не надо вести, достаточно идти рядом и время от времени подкармливать её яблоками.

– Двое мальчишек, затеявших потасовку из-за яблок в унылом, населённом пуританами краю, напомнили мне примечательное событие, свидетелем коего довелось быть давным-давно.

– Где? – спрашивает Годфри.

– В Грантеме, Линкольншир. Это часть Англии.

– Когда, если быть точным? – в эмпирическом запале вопрошает Бен.

– Легче спросить, чем ответить, ибо эти события перемешались в моей памяти.

– А зачем вы отправились в тот унылый край?

– Чтобы мне перестали докучать. В Грантеме жил аптекарь, именем Кларк, человек исключительно назойливый.

– Тогда почему вы поехали к нему?

– Он назойливо докучал мне письмами, прося доставить нечто, потребное для его ремесла, и делал это в течение долгих лет – с тех пор как вновь стало возможным отправлять письма.

– Почему это стало возможным?

– В наших палестинах – ибо я обретался в Саксонии, в городе под названием Лейпциг – благодаря Вестфальскому миру.

– В тысяча шестьсот сорок восьмом году! – менторским тоном сообщает Бен к сведению Годфри. – Конец Тридцатилетней войны.

– А в его краях, – продолжает Енох, – благодаря тому, что королевскую голову отделили от остального короля, каковое событие положило конец Гражданской войне и принесло в Англию некое подобие мира.

– В тысяча шестьсот сорок девятом, – торопится сказать Годфри, пока не встрял Бен.

Енох гадает, неужто Даниель так неосторожен, что пичкает сына россказнями о цареубийстве?

– Если мистер Кларк докучал вам письмами долгие годы, вы должны были отправиться в Грантем не раньше середины пятидесятых, – говорит Бен.

– Как ему может быть столько лет? – спрашивает Годфри.

– Спроси своего отца, – отвечает Енох. – Я лишь пытаюсь ответить на вопрос «когда». Бен прав. Я не рискнул бы отправиться в путь до, скажем, тысяча шестьсот пятидесятого, ибо даже после цареубийства Гражданская война продолжалась ещё пару лет. Кромвель разгромил роялистов надцатый и последний раз в Вустере. Карл Второй вместе с недобитыми сторонниками еле унёс ноги. К слову, я видел его, а также их в Париже.

– Как вы оказались в Париже? Это огромный крюк на пути из Лейпцига в Линкольншир! – восклицает Бен.

– В географии ты сильнее, чем в истории. Как, по-твоему, мне следовало добираться?

– Через Голландскую республику, разумеется.

– И впрямь, я завернул туда, чтобы навестить господина Гюйгенса в Гааге. Но я не стал отплывать из Голландии.

– Почему? Голландцы – куда лучшие мореходы, чем французы!

– Что сделал Кромвель, как только победил в Гражданской войне?

– Даровал всем, включая евреев, право исповедовать любую религию! – шпарит Годфри, будто по катехизису.

– Да, естественно, ради этого и затеяли весь сыр-бор. А что ещё?

– Перебил кучу ирландцев, – предполагает Бен.

– Правда твоя, но я спрашивал о другом. Ответ – Навигационный акт. И морская война с Голландией. Так что, как видишь, Бен, путь через Париж был пусть окольный, но куда более безопасный. К тому же люди, жившие в Париже, тоже мне докучали, а денег у них было больше, нежели у Кларка. Так что мистеру Кларку пришлось обождать, как говорят в Нью-Йорке.

– Почему столько людей вам докучали? – спрашивает Годфри.

– Столько богатых ториев! – добавляет Бен.

– Ториями мы стали называть их значительно позже, – поправляет Енох. – Впрочем, вопрос дельный: что такое было у меня в Лейпциге, в чём нуждались и грантемский аптекарь, и кавалеры, дожидающиеся в Париже, когда Кромвель состарится и умрёт от естественных причин?

– Это что-то имеет отношение к Королевскому обществу? – предполагает Бен.

– Догадка делает честь твоей проницательности. Однако в те времена не существовало ни Королевского общества, ни даже натурфилософии в нашем нынешнем понимании. О да, были люди – такие как Фрэнсис Бэкон, Галилей, Декарт, – которые видели свет и всемерно стремились показать его другим. Но тогда большинство тех, кто интересовался устройством мира, находились в плену у другого подхода, именуемого алхимией.

– Мой отец ненавидит алхимиков! – объявляет Годфри с явной гордостью за отца.

– И я, кажется, знаю почему, – говорит Енох. – Но сейчас тысяча семьсот тринадцатый год. Многое изменилось. В эпоху, о которой я повествую, была либо алхимия, либо ничего. Я знал многих алхимиков и снабжал их ингредиентами. Среди них попадались английские кавалеры. Тогда это было вполне аристократическим занятием, даже король-изгнанник держал собственную лабораторию. Получив от Кромвеля хорошую трёпку и дав дёру во Францию, они не знали, чем себя занять, кроме как… – Тут, если бы Енох беседовал со взрослыми, он бы перечислил некоторые их занятия.

– Кроме как чем, мистер Роот?

– Кроме как изучением скрытых законов Божьего мироздания. Некоторые – в частности Джон Комсток и Томас Мор Англси, – близко сошлись с мсье Лефевром, аптекарем французского двора. Они довольно много времени тратили на алхимию.

– Но разве это всё не вздорная чушь, ахинея, белиберда и злонамеренное шарлатанское надувательство?

– Годфри, ты живое свидетельство, что яблоко от яблони недалеко падает. Кто я, чтобы спорить в таких вопросах с твоим отцом? Да. Всё это чепуха.

– Тогда зачем вы поехали в Париж?

– Отчасти, если сказать по правде, из желания взглянуть на коронацию французского короля.

– Которого? – спрашивает Годфри.

– Того же, что сейчас! – Бен сердится, что они тратят время на такие вопросы.

– Великого, – говорит Енох. – Короля с большой буквы. Людовика Четырнадцатого. Формальная коронация состоялась в тысяча шестьсот пятьдесят четвёртом. Его помазали святым елеем тысячелетней давности.

– Небось и воняло же от него!

– Кто бы заметил, во Франции-то.

– Где они такое старье раздобыли?

– Неважно. Я подбираюсь к ответу на вопрос «когда». Впрочем, главным образом мною двигало другое: что-то происходило. Гюйгенс, гениальный юноша из знатной гаагской семьи, создал маятниковые часы, и это было воистину поразительно. Разумеется, маятник знали давным-давно, однако Гюйгенс сумел сделать нечто упоительно красивое и простое, а в итоге создал механизм, который и впрямь показывал время! Я видел образец в великолепном доме, с дворцовой площади в окна струился вечерний свет… Потом в Париж, где Комсток и Англси корпели над – ты прав – вздорной чушью. Они искренне стремились к познанию, и всё же им недоставало гениальности Гюйгенса, дерзости придумать совершенно новую дисциплину. Алхимия была единственным подходом, который они знали.

– Так как вы попали в Англию, коли на море шла война?

– С французскими контрабандистами, – отвечает Енох, словно это само собой разумеется. – Итак, многие английские джентльмены поняли, что сидеть в Лондоне и забавляться алхимией безопаснее, нежели воевать с Кромвелем и его Новой Образцовой армией. Поэтому в Лондоне я без труда облегчил свой груз и набил кошель. Потом заглянул в Оксфорд с единственной целью: повидать Джона Уилкинса и забрать несколько экземпляров «Криптономикона».

– Что это? – любопытствует Бен.

– Чудна́я старая книга, жутко толстая, полная всякой дребедени, – вставляет Годфри. – Отец подпирает ею дверь, чтобы не захлопывалась от ветра.

– Это компендиум тайных шифров, который Уилкинс составил несколькими годами раньше, – говорит Енох. – В те дни он был ректором Уодем-колледжа, что в Оксфордском университете. Когда я приехал, он собирался с духом, готовясь принести себя в жертву на алтарь натурфилософии.

– Его обезглавили? – спрашивает Бен.

Годфри:

– Подвергли пыткам?

Бен:

– Отрезали ему уши и нос?

– Нет. Он женился на сестре Кромвеля.

– Мне казалось, вы говорили, будто тогда не было натурфилософии, – укоряет Годфри.

– Была – раз в неделю, у Джона Уилкинса на дому, – говорит Енох, – ибо там собирался Экспериментальный философский клуб. Кристофер Рен, Роберт Бойль, Роберт Гук и другие, о которых вы наверняка слышали. К тому времени как я туда добрался, им сделалось тесно, и они перебрались в лавку аптекаря, как наиболее огнестойкую. Этот-то аптекарь, если вспомнить, и убедил меня отправиться на север и посетить мистера Кларка в Грантеме.

– Так мы определили год?

– Сейчас определю, Бен. К тому времени, как я достиг Оксфорда, маятниковые часы, которые я видел у Гюйгенса в Гааге, были наконец усовершенствованы и пошли. Первые часы, достойные своего названия. Галилей в опытах отмечал время, считая себе пульс либо слушая музыкантов. Начиная с Гюйгенса, мы пользуемся часами, которые показывают – как считают некоторые – абсолютное время, единственное и безусловное. Божье время. Книгу о них Гюйгенс написал позже, однако первые часы затикали и эпоха натурфилософии началась в год от Рождества Христова…

2

См. список действующих лиц в конце книги. (Здесь и далее примечания переводчика помечены арабскими цифрами, примечания автора – звёздочками.)

3

Живая сила (лат.), она же кинетическая энергия.

Ртуть

Подняться наверх