Читать книгу Ртуть - Нил Стивенсон - Страница 6
Книга первая. Ртуть
Ньютаун, Колония Массачусетского залива
ОглавлениеДо такой степени английские Колонии приумножились в Размерах и Богатстве, что иные, хоть и по избытку Невежества, опасаются, как бы они не взбунтовались супротив английского Престола и не отложились в независимую Державу. Верно, опасения сии нелепы и беспочвенны, но успешно подтверждают то, что я сказал выше о росте этих Колоний и о процветании ведущейся в них Коммерции.
Даниель Дефо, «План английской торговли»
12 октября 1713
Порою кажется, что все перебрались в Америку. Парусников в Северной Атлантике – что рыбачьих лодок на Темзе, и в океане пролегла уже более или менее наезженная колея. Еноху мнится, что его появление на пороге Института технологических искусств Колонии Массачусетского залива нимало не удивит её основателя. Однако при виде Еноха Даниель Уотерхауз едва не проглатывает зубы, и не только потому, что пола́ Енохова плаща сбивает на пол высокую стопку карточек. Мгновение Енох боится, что хозяина хватил апоплексический удар и последним вкладом доктора Уотерхауза в деятельность Королевского общества, после более чем полувекового служения, станет заспиртованное в стеклянной банке измученное сердце. Первую минуту разговора доктор проводит полупривстав, с открытым ртом и держась левой рукой за грудь. Это может быть началом учтивого поклона либо торопливой попыткой скрыть, что рубашка под камзолом покрыта грязными пятнами, бросающими тень на усердие молодой докторской супруги. А может быть, это философическое изыскание и доктор считает себе пульс, что было бы отрадной новостью, поскольку сэр Джон Флойер только-только описал упомянутый метод в своей книге, и, раз Даниель Уотерхауз о нём знает, значит, он следит за последними достижениями лондонской науки.
Енох пользуется затишьем, чтобы сделать другие наблюдения и определить эмпирически, так ли Даниель Уотерхауз выжил из ума, как уверяет гарвардская профессура. По шуточкам на пароме Енох ожидал увидеть исключительно шестерни и кривошипы. И впрямь, он примечает небольшую механическую мастерскую в углу – как он опишет это строение в докладе Королевскому обществу? «Бревенчатый домик», будучи терминологически правильным определением, заставляет представить одетых в шкуры дикарей. «Прочная недорогая лаборатория, воздвигнутая с использованием местных строительных материалов»? Годится. Впрочем, так или иначе, бо́льшая часть пространства отведена не железу, а чему-то куда более эфемерному – карточкам. Они составлены в колонны, которые обрушились бы от трепетания бабочкина крыла, если бы не были сложены в террасы, лестницы и бастионы. Всё сооружение покоится на плитках, уложенных без раствора поверх земляного пола. Енох предполагает, что это необходимая предосторожность, иначе карточки разбухнут от грунтовых вод. Протиснувшись дальше в комнату и заглянув за карточный бруствер, он видит письменный стол, заваленный всё теми же карточками. Из чернильниц торчат облезлые серые перья, сломанные и погнутые валяются на полу, вперемешку с птичьими хрящами и пухом.
Якобы стремясь исправить причинённый ущерб, Енох начинает поднимать с пола рассыпанные карточки. У каждой наверху стоит довольно большое число, всегда нечётное, под ним – длинный ряд нулей и единиц. Поскольку последняя цифра всегда 1 – свидетельство нечётности, Енох предполагает, что это то же самое число в двоичной записи, которую последнее время предпочитает Лейбниц. Дальше написано слово или короткая фраза, на каждой карточке свои. Поднимая их и складывая в стопку, он читает: «Ноев Ковчег», «Мирные договоры», «Мембранофоны (напр., мирлитоны)», «Концепция бесклассового общества», «Зев и его наросты», «Чертёжные инструменты (напр., рейсшины)», «Скептицизм Пиррона из Элиды», «Требования контрактов по страхованию морской торговли», «Камакура бакуфу», «Ошибочность суждений, не основанных на знании», «Агаты», «Порядок рассмотрения фактических вопросов в римском гражданском суде», «Мумификация», «Пятна на Солнце», «Органы размножения бриофитов (напр., печёночника)», «Евклидова геометрия – равенство и подобие», «Пантомима», «Избрание и правление Рудольфа Габсбургского», «Опыты», «Несимметричные диадические отношения», «Борьба за инвеституру», «Фосфор», «Традиционные средства от мужского бессилия», «Арминианская ересь» и…
– Некоторые представляются мне чересчур сложными для монад, – говорит Енох, пытаясь разрядить обстановку. – Вот хотя бы «Развитие португальского господства в Центральной Африке».
– Взгляните на число вверху карточки, – отвечает Уотерхауз. – Это произведение пяти простых чисел: для «развития», для «португальского», для «господства», для «центральной» и для «Африки».
– Ах, так это не монада, а составное множество.
– Да.
– Трудно определить, когда карточки лежат в беспорядке. Вы не думаете, что их следует разложить?
– По какому принципу? – вопрошает Уотерхауз.
– О нет, я не стану ввязываться в этот спор.
– Ни одна линейная система каталогизации не в силах передать многомерность знания, – напоминает Уотерхауз. – Зато коли каждой присвоить уникальное число: простые – монадам, произведения простых – составным множествам, то их упорядочение станет лишь вопросом вычислений… мистер Роот.
– Доктор Уотерхауз. Простите за вторжение.
– Пустяки. – Уотерхауз наконец окончательно садится и возвращается к прерванному занятию – начинает со скрежетом водить напильником по куску металла. – Напротив, весьма приятная неожиданность видеть вас здесь, негаданно, столь невероятно хорошо сохранившимся, – кричит он, перекрывая звон металла и визг нагревшегося инструмента.
– Телесная крепость предпочтительнее своей альтернативы, но не всегда удобна. Люди, не столь бодрые телом, вечно гоняют меня с поручениями.
– Долгими и скучными, как это.
– Тяготы, опасности и скука долгого пути вполне искупаются для меня радостью видеть вас в плодотворных трудах и столь добром здравии.
Или что-то в таком роде. Это предварительный обмен любезностями, который много времени не займёт. Если бы Енох вернул комплимент, хозяин дома только бы фыркнул: никто не скажет, будто он хорошо сохранился в том же смысле, что и его собеседник. Даниель выглядит на свои годы. Однако он жилистый, с чистыми небесно-голубыми глазами, челюсть и руки не трясутся, он не мямлит, во всяком случае теперь, преодолев первый шок от появления Еноха (и вообще кого-либо) на пороге института. Даниель Уотерхауз почти совершенно лыс, только на затылке белеют редкие седины, словно снег, прибитый ветром к стволу дерева. Он не просит извинений за непокрытую голову и не тянется за париком; очень может статься, что у него вовсе нет парика. Глаза большие и склонны уставляться на собеседника, что, вероятно, тоже не укрепляет реноме доктора Уотерхауза. Крючковатый нос нависает над узким ртом скряги, надкусившего сомнительную монету. Уши удлинённые и покрыты прозрачным белым пушком наподобие младенческого. Такое несоответствие между органами ввода и вывода словно говорит, что человек этот знает и видит больше, нежели высказывает.
– Вы теперь колонист, или…
– Я здесь, чтобы повидать вас.
Большие глаза смотрят спокойно и понимающе.
– Так вы с визитом! Какой героизм – учитывая, что простой обмен письмами куда менее чреват морской болезнью, пиратами, цингой и массовыми утоплениями.
– Кстати о письмах. Вот. – Енох извлекает на свет эпистолу.
– Внушительная печать. Написал явно кто-то чрезвычайно важный. Не в силах выразить, как я потрясён.
– От близкой знакомой Лейбница.
– Курфюрстины Софии?
– Нет, от другой.
– А. И чего принцесса Каролина от меня хочет? Должно быть, чего-то ужасного, иначе не отправила бы вас мне докучать.
Доктор Уотерхауз стыдится своего первого испуга – отсюда эта несколько наигранная сварливость. Впрочем, так и лучше – Еноху кажется, что тридцатилетний Уотерхауз, таящийся в старике, проглядывает сквозь дряблую кожу, словно завёрнутая в мешковину статуя.
– Скажите лучше: выманить вас из добровольного заточения, доктор Уотерхауз! Давайте найдём таверну…
– Мы найдём таверну после того, как я услышу ответ. Чего она от меня хочет?
– Того же, что всегда.
Доктор Уотерхауз сникает. Тридцатилетний внутри него ретируется, остаётся смутно знакомый старый хрыч.
– Мне следовало сразу догадаться. На что ещё годится никчёмный монадолог-вычислитель, одной ногой стоящий в могиле?
– Потрясающе!
– Что?
– Мы знакомы… дайте-ка вспомнить… лет тридцать-сорок, столько же, сколько вы знаете Лейбница. За эти годы я видел вас в весьма незавидных коллизиях, но, если не ошибаюсь, впервые слышу, чтобы вы ныли.
Даниель тщательно обдумывает эти слова и неожиданно смеётся.
– Приношу извинения.
– Полноте!
– Я думал, здесь мою работу оценят. Я надеялся создать заведение, которое стало бы для Гарварда тем же, что колледж Грешема – для Кембриджа. Воображал, будто найду здесь учеников и последователей, хотя бы одного. Кого-то, кто помог бы мне построить Логическую Машину. Тщетные обольщения! Вся механически одарённая молодёжь бредит паровыми машинами. Нелепость! Чем плохи мельничные колёса? Здесь полно рек! Вот одна течёт прямо у вас под ногами!
– Юные умы всегда влеклись к механизмам.
– Можете мне не рассказывать. В мои университетские годы чудом была призма. Мы с Исааком покупали их на Стаурбриджской ярмарке – маленькие драгоценности, укутанные в бархат. Возились с ними месяцами.
– Ныне этот факт широко известен.
– Теперешних молодых тянет во все стороны разом, словно четвертуемого преступника. Или восьмеруемого. Или шестнадцатируемого. Я уже вижу, как это происходит с юным Беном, и вскоре то же самое будет с моим собственным сыном. «Изучать мне математику? Евклидову или Декартову? Анализ бесконечно малых по Ньютону или по Лейбницу? Или податься в эмпирики? И коли да, то чему себя посвятить: препарировать животных, классифицировать растения или выплавлять неведомые вещества в тиглях? Катать шары по наклонной плоскости? Возиться с электричеством и магнитами?» Что после этого может привлечь их в моей лачуге?
– Не объясняется ли недостаток интереса отчасти тем, что проект ваш, как всем ведомо, внушён Лейбницем?
– Я не пошёл по его пути. Он собирался использовать для двоичных знаков скатывающиеся шарики и совершать логические операции, пропуская их через механические воротца. Весьма изобретательно, но не очень практично. Я использую стержни.
– Поверхностно. Спрашиваю ещё раз: не связана ли ваша непопулярность с тем, что англичане поголовно считают Лейбница низким плагиатором?
– Странный поворот разговора. Вы хитрите?
– Лишь самую малость.
– Ах эти ваши континентальные замашки!
– Просто спор о приоритете за последнее время перерос в нечто невыносимо гнусное.
– Ничего другого я не ожидал.
– Думаю, вы не представляете, насколько всё это прискорбно.
– Вы не представляет, насколько хорошо я знаю сэра Исаака.
– Вы видели последние памфлеты, которые летают по Европе, без подписи, без даты, даже без имени издателя? Анонимные обзоры, подкладываемые, как мины, в научные журналы? Внезапные разоблачения доселе безвестных «ведущих математиков», вынужденных подтверждать либо опровергать мнения, высказанные давным-давно в приватной корреспонденции? Великие умы, которые в другую эпоху свершали бы открытия коперниковского масштаба, растрачивают силы в роли наушников и наймитов той или другой враждующей стороны! Новоявленные журналишки возносятся до небес учёного общения, потому что какой-то холуй тиснул на последних страницах очередной подлый выпад! «Состязательные» задачи летают через Ла-Манш с единственной целью доказать, что Лейбницево дифференциальное исчисление – оригинал, а Ньютоново – низкопробная подделка, либо наоборот! Репутации перебрасываются на острие шпаг! Вам это известно?
– Нет, – говорит Уотерхауз. – Я перебрался сюда от европейских интриг.
Его взгляд падает на письмо. Роот невольно смотрит туда же.
– Исключительно причуда судьбы, – говорит Енох, – что юный Готфрид, не имея средств, в поисках места – любого, лишь бы оно дало ему свободу работать, – оказался при дворе мелкого немецкого князька. Который в результате скучной путаницы браков, смертей, переходов в другую веру, войн, революций, выкидышей, обезглавливаний, врождённого слабоумия, отлучения от церкви и прочих событий в европейских правящих домах, а главным образом в результате смерти всех семнадцати детей королевы Анны, оказался ближайшим наследником трона Англии и Шотландии, или Великобритании, как её теперь положено называть.
– Одни говорят «судьба». Другие…
– Не будем об этом.
– Хорошо.
– Анна при смерти, Ганноверы пакуют островерхие шлемы и расписные пивные кружки, а в промежутках берут уроки английского. София ещё может взойти на английский престол, пусть и ненадолго. Однако раньше или позже Георг-Людвиг станет королём Ньютона и – поскольку сэр Исаак по-прежнему возглавляет Монетный двор – его начальником.
– Понимаю, к чему вы клоните. Это в высшей степени неловко.
– Георг-Людвиг – воплощение неловкости. Он едва ли знает и едва ли захочет знать, а если бы узнал, то, вероятно, нашёл бы забавным. Зато его невестка-принцесса – автор этого письма и, вероятно, тоже будущая королева Англии – состоит в близкой дружбе с Лейбницем и одновременно восхищается Ньютоном. Она ищет примирения.
– Она хочет, чтобы голубь пролетел между Геркулесовыми Столпами. На которых ещё не высохли кишки предыдущих миротворцев.
– Вас считают иным.
– Уж не Геркулесом ли?
– Ну…
– Вы знаете, в чём я иной, мистер Роот?
– Нет, доктор Уотерхауз.
– Тогда в таверну.
Бена и Годфри отправляют на пароме в Бостон. В ближайшую таверну Даниель идти не хочет из-за каких-то давних разногласий с хозяином, поэтому они проезжают мили две на северо-запад, время от времени пропуская погонщиков со скотом, и оказываются в городке, который был столицей Массачусетса, пока отцы Бостона не обскакали здешнее самоуправление. Несколько дорог выныривают из леса и соединяются вместе; йомены, погонщики и лесорубы превратили их в месиво навоза и грязи. Рядом колледж. Другими словами, Ньютаун – рай для кабатчиков, и вся «площадь», как это здесь называют, окружена трактирами.
Уотерхауз заходит в таверну и тут же пятится. Заглянув ему через плечо, Енох видит длинный стол, судью в белом парике, присяжных на дощатых скамьях и приведённого на допрос угрюмого головореза.
– Неподходящее место для праздной болтовни, – бормочет Уотерхауз.
– Вы вершите суд в питейных заведениях?
– Пфу! Этот судья не пьянее, чем любой магистрат в Олд-Бейли.
– Что ж, можно взглянуть и так.
Даниель подходит к другому трактиру и открывает кирпично-красную дверь. У входа висят два кожаных ведра с водой на случай пожара, в соответствии с предписанием городских властей, на стене – приспособление для снимания сапог, дабы хозяин мог оставлять обувь посетителей в качестве залога. Сам кабатчик укрылся за деревянным бастионом в углу, позади него – полки с бутылями, к стене прислонена пищаль длиною не меньше шести футов. Он разбирает почту своих посетителей. Енох дивится размеру половых досок. Они, словно лёд на озере, скрипят и потрескивают под ногами. Уотерхауз ведёт его к столу. Столешница выпилена из цельного ствола диаметром не меньше трёх футов.
– В Европе таких деревьев не видели сотни лет, – замечает Енох, измеряя стол локтем. – Этот ствол должен был пойти на постройку Королевского флота. Я потрясён.
– Из правила есть исключение, – говорит Уотерхауз, впервые обнаруживая весёлость. – Если дерево повалило бурей, любой может его забрать. Вот почему Гомер Болструд и его единоверцы-гавкеры основали свои колонии в лесной глуши, где деревья очень велики…
– А ураганы налетают нежданно-негаданно?
– И неведомо для соседей. Да.
– Смутьяны во втором поколении становятся мебельщиками. Интересно, что подумал бы старый Нотт.
– Смутьяны и мебельщики в одном лице, – поправляет Уотерхауз.
– Ах да. Будь моя фамилия Болструд, я бы тоже предпочёл поселиться подальше от архиепископов и ториев.
Даниель Уотерхауз встаёт, подходит к камину, берёт с крюков пару полешков и сердито подбрасывает их в огонь. Потом направляется в угол и заговаривает с кабатчиком. Тот разбивает в две кружки по яйцу, наливает ром, горькую настойку и патоку. Напиток вязкий и мудрёный, как ситуация, в которую влип Енох.
За стеной похожая комната – для женщин. Слышно, как крутятся самопрялки и шуршит на кардах шерсть. Кто-то настраивает смычковый инструмент – не старинную виолу, а (судя по звуку) скрипку. Трудно поверить – в такой глуши! Однако, когда музыкантша начинает играть, звучит не барочный менуэт, а дикий протяжный вой – ирландский, если Енох не ошибается. Это всё равно что пустить муаровый шёлк на мешки для зерна – лондонцы хохотали бы до слёз. Енох встаёт и заглядывает в дверь – убедиться, что ему не почудилось. И впрямь, девушка с морковно-рыжими волосами наяривает на скрипке, развлекая женщин, которые прядут или шьют. И музыкантша, и мелодия, и пряхи со швеями – ирландские до мозга костей.
Енох возвращается за стол, ошалело мотая головой. Даниель опускает в каждую кружку по горячему песту, чтобы напиток согрелся и загустел. Енох садится, делает глоток и решает, что ему нравится. Даже музыка начинает казаться приятной.
В какую бы сторону он ни глянул, люди торопливо отводят взгляд, делая вид, что вовсе на него не пялились. Кто-то даже сбегал в соседние таверны сообщить об их приходе, словно Роот и Уотерхауз – общественное увеселение. Профессора и студенты заходят небрежной походкой, как будто встать, не допив кружку, и перейти в другое заведение – дело самое обычное.
– С чего вы взяли, что убежите от интриг?
Даниель оставляет вопрос без ответа. Ему некогда – он сердито зыркает на посетителей.
– Мой отец, Дрейк, отдал меня в учение с единственной целью, – говорит он наконец. – Чтобы я помог ему подготовиться к Апокалипсису, который, по его убеждению, должен был наступить в тысяча шестьсот шестьдесят шестом году – число зверя и всё такое. Соответственно, меня родили в тысяча шестьсот сорок шестом – Дрейк, как всегда, всё просчитал. К совершеннолетию я должен был стать учёным клириком и овладеть многими мёртвыми языками, дабы, стоя на Дуврских скалах, приветствовать грядущего со славой Спасителя на бойком арамейском. Когда я смотрю вокруг – он обводит рукой таверну, – на то, во что оно вылилось, я гадаю, мог ли отец ошибиться больше.
– Думаю, для вас это подходящее место, – говорит Енох. – Здесь ничто не идёт по плану. Музыка. Мебель. Всё вопреки ожиданиям.
– Мы с отцом видели казнь Хью Питерса – то был капеллан Кромвеля. Оттуда отправились прямиком в Кембридж. Поскольку казнили на рассвете, усердный пуританин успевал посмотреть расправу и до вечерних молитв совершить все положенные труды и поездки. Питерса лишили жизни посредством ножа. Дрейк не дрогнул, наблюдая, как из брата Хью выпустили потроха, лишь сильнее укрепился в решимости отправить меня в Кембридж. Мы приехали туда и зашли к Уилкинсу в Тринити-колледж…
– Погодите, что-то память меня подводит… Разве Уилкинс был не в Оксфорде? В Уодем-колледже?
– В тысяча шестьсот пятьдесят шестом он женился на Робине. Сестре Кромвеля.
– Это я помню.
– Кромвель сделал его мастером Тринити. Но, разумеется, Реставрация положила этому конец. Так что он пробыл в Кембридже всего несколько месяцев – немудрено, что вы запамятовали.
– В таком случае простите, что перебил. Дрейк отвёз вас в Кембридж…
– И мы зашли к Уилкинсу. Мне было четырнадцать. Отец ушёл и оставил нас вдвоём, свято веря, что уж этот-то человек – зять самого Кромвеля! – наставит меня на путь праведности: может, мы станем толковать библейские стихи о девятиглавых зверях, может, помолимся за упокой Хью Питерса.
– Полагаю, ничего такого не произошло.
– Попытайтесь вообразить коллегию Святой Троицы: готический муравейник, похожий на крипту древнего собора; старинные столы, в пятнах и подпалинах от алхимических опытов, реторты и колбы с содержимым едким и ярким, но главное – книги, бурые кипы, составленные, как доски в штабелях, больше книг, чем я когда-либо видел в одном помещении. Минуло лет десять-двадцать с тех пор, как Уилкинс завершил великий «Криптономикон». По ходу работы он, разумеется, собирал трактаты о шифрах со всего мира и сопоставлял всё, что известно о тайнописи со времени древних. Издание книги принесло ему славу среди адептов этого искусства. Известно, что экземпляры «Криптономикона» достигли таких дальних городов, как Пекин, Лима, Исфахан, Шахджаханабад. В результате Уилкинс стал получать ещё книги – их слали ему португальские криптокаббалисты, арабские учёные, роющиеся в пепле Александрии, парсы – тайные последователи Зороастра, армянские купцы, которые поддерживают связь по всему миру посредством знаков, упрятанных на полях или в тексте письма столь искусно, что конкурент, перехвативший послание, увидит лишь ничего не значащую болтовню, в то время как другой армянин извлечёт важные сведения с той же лёгкостью, с какой вы или я прочтём уличный памфлет. Здесь были тайные шифры мандаринов, которые по самой природе китайского письма не могут шифровать, как мы, и вынуждены упрятывать послания в расположении гиероглифов на листе и другими способами столь хитроумными, что на их создание, должно быть, ушла целая жизнь. И всё это попало к Уилкинсу благодаря «Криптономикону». Вообразите, что я должен был испытать. С младых ногтей Дрейк, Нотт и другие внушали мне убеждение, что книги эти, до последних слова и буквы, сатанинские. Что, лишь приоткрыв переплёт и нечаянно бросив взгляд на оккультные письмена, я буду немедленно ввержен в Тофет.
– Вижу, на вас это произвело весьма сильное впечатление.
– Уилкинс дал мне полчаса посидеть в кресле, просто чтобы освоиться, потом мы принялись куролесить и подожгли стол. Уилкинс читал гранки бойлевского «Химика-скептика» – к слову, непременно когда-нибудь прочтите, Енох…
– Я знаком с этим сочинением.
– Мы с Уилкинсом пытались воспроизвести один из опытов, но что-то пошло не так. По счастью, пожар оказался пустяковый, ничего всерьёз не сгорело. Однако цель Уилкинса была достигнута: я сбросил маску вежливости, навязанную мне Дрейком, и заговорил. Наверное, я был похож на человека, увидевшего лицо Божье. Уилкинс походя обронил, что коли я хочу получить образование, то на этот случай в Лондоне есть колледж Грешема, где он и несколько его оксфордских приятелей учат натурфилософии непосредственно, без необходимости долгие годы продираться сквозь густой лес классической белиберды.
Я был слишком юн, чтобы даже помыслить об ухищрениях, а если б и упражнялся в лукавстве, не осмелился бы прибегнуть к нему в этой комнате. Я просто сказал Уилкинсу правду: что не испытываю тяги к религии, во всяком случае как роду занятий, и желаю быть натурфилософом, подобно Бойлю и Гюйгенсу. Но, разумеется, Уилкинс это уже приметил. Он сказал: «Положись на меня» – и подмигнул.
Дрейк и слышать не захотел о том, чтобы отправить меня в колледж Грешема, так что через год я попал в старую кузницу викариев – Тринити-колледж Кембриджа. Отец верил, что таким образом я иду по пути, им предначертанному. Уилкинс же тем временем составил на мой счёт собственный план. Так что, видите, Енох, я привык, что другие безрассудно решают, как мне жить. Вот почему я приехал в Массачусетс и вот почему не собираюсь его покидать.
– Ваши намерения целиком на вашем усмотрении. Я лишь прошу, чтобы вы прочитали письмо, – говорит Енох.
– Что за внезапные события стали причиной вашей поездки, Енох? Сэр Исаак рассорился с очередным юным протеже?
– Блистательная догадка!
– Это не более догадка, чем когда Галлей предсказал возвращение кометы. Ньютон подчиняется своим собственным законам. Он работал над вторым изданием «Математических начал» вместе с молодым как-его-бишь…
– Роджером Котсом.
– Многообещающий розовощёкий юнец, да?
– Розовощёкий, без сомнения, – говорит Енох. – И был многообещающим, пока…
– Пока не допустил какую-то оплошность. После чего Ньютон впал в ярость и низверг его в Озеро Огня.
– Очевидно, так. Теперь всё, над чем трудился Котс, – исправленное издание «Математических начал» и какого-то рода примирение с Лейбницем, – пошло прахом или по крайней мере остановлено.
– Исаак ни разу не швырнул меня в Озеро Огня, – задумчиво произносит Даниель. – Я был так юн и так очевидно бесхитростен – он никогда не подозревал во мне худшего, как во всех других.
– Спасибо, что напомнили! Сделайте милость. – Енох придвигает конверт.
Даниель ломает печать и достаёт письмо. Вытаскивает из кармана очки и придерживает их одной рукой, как будто заправить за уши дужки значит взять на себя какого-то рода обязательства. Сперва он держит письмо на вытянутой руке, словно произведение каллиграфического искусства, любуясь красивыми росчерками и завитушками.
– Благодарение Богу, оно написано не этими варварскими готическими письменами, – говорит Даниель, после чего наконец приближает письмо к глазам и начинает читать.
К концу первой страницы он внезапно меняется в лице.
– Вы, вероятно, заметили, – говорит Енох, – что принцесса, вполне осознавая опасности далёкого плавания, промыслила страховой полис…
– Посмертная взятка! – восклицает Даниель. – В Королевском обществе теперь пруд пруди актуариев и статистиков, которые составляют таблицы для продувных бестий с Биржи. Наверняка вы прикинули, каковы шансы у человека моих лет пережить плавание через Атлантику, месяцы или даже годы в нездоровом лондонском климате и обратный путь в Бостон.
– Помилуйте, Даниель! Ничего мы не «прикидывали»! Вполне естественно со стороны принцессы застраховать вашу жизнь.
– На такую сумму! Это пенсион – наследство для моих жены и сына.
– Вы получаете пенсион, Даниель?
– Что?! В сравнении с этим – нет, – сердито отчёркивая ногтем вереницу нулей посреди письма.
– В таком случае мне кажется, что её королевское высочество привела весьма убедительный довод.
Уотерхауз сейчас, в эту самую минуту, осознал, что очень скоро поднимется на корабль и отплывёт в Лондон. Это можно прочесть на его лице. Однако пройдёт час или два, прежде чем он выскажет своё решение, – непростое время для Еноха.
– Даже если не думать о страховке, – говорит тот, – поехать – в ваших собственных интересах. Натурфилософия, как война или любовь, лучше всего даётся молодым. Сэр Исаак не сделал ничего творческого с загадочного бедствия в девяносто третьем.
– Для меня оно не загадка.
– С тех пор он трудится на Монетном дворе, перерабатывает свои старые книги да изрыгает пламень в Лейбница.
– И вы советует мне подражать ему в этом?
– Я советую вам отложить напильник, упаковать карточки, отойти от верстака и задуматься о будущем революции.
– Какой? Была Славная революция в восемьдесят восьмом, поговаривают о том, чтобы затеять революцию здесь, но…
– Не лукавьте, Даниель. Вы говорите и думаете на языке, которого не существовало, когда вы с Исааком поступили в Тринити.
– Отлично, отлично. Коль вам угодно называть это революцией, я не буду придираться к словам.
– Эта революция теперь обратилась против себя. Спор из-за дифференциального исчисления расколол натурфилософов на Континенте и в Великобритании. Британцы теряют гораздо больше. Уже сейчас они неохотно пользуются методикой Лейбница – куда более разработанной, ибо он приложил усилия к распространению своих идей. Трудности, с которыми столкнулся Институт технологических искусств Колонии Массачусетского залива, – лишь симптом того же недуга. Довольно прятаться на задворках цивилизации, возясь с карточками и шатунами! Возвращайтесь к истокам, найдите первопричину, исцелите главную рану. Если вы преуспеете, то к тому времени, когда ваш сын будет поступать в университет, институт из болотной лачуги превратится во множество корпусов и лабораторий, куда даровитейшие юноши Америки съедутся изучать и совершенствовать искусство автоматических вычислений!
Доктор Уотерхауз смотрит на него с тоскливой жалостью, адресуемой обычно дядюшкам, которые так набрались, что несут околесицу и сами того не понимают.
– Или, по крайней мере, я подцеплю лихорадку, умру через три дня и оставлю Благодати и Годфри приличный пенсион.
– Это дополнительный стимул.
Быть европейским христианином (во всяком случае, немудрено, что так думает весь остальной мир) означает строить корабли, плыть на них к любому и каждому берегу, ещё не ощетинившемуся пушками, высаживаться в устье реки, целовать землю, устанавливать флаг или крест, стращать туземцев мушкетной пальбой и – проделав такой путь, преодолев столько тягот и опасностей – доставать плоскую посудину и нагребать в неё речную грязь. При размешивании в посудине возникает вихревая воронка, поначалу скрытая мутной взвесью. Однако постепенно течение уносит муть, словно ветер – пыльное облако, и взгляду предстаёт завихрение, к центру которого стягивается концентрат, в то время как более лёгкие песчинки отбрасываются к краям и смываются водой. Голубые глаза пришельцев пристально смотрят на более тяжёлые крупицы, поскольку иногда они бывают жёлтыми и блестящими.
Легко назвать этих людей глупцами (не упоминая уже их алчность, жестокость и прочая), ибо есть некая сознательная безмозглость в том, чтобы достичь неведомых берегов и, не обращая внимания на аборигенов, их языки, искусство, на местных животных и бабочек, цветы, травы, развалины и прочая, свести всё к нескольким крупицам блестящего вещества в центре посудины. И всё же Даниель в трактире, пытаясь собрать воедино старые воспоминания о Кембридже, с горечью осознаёт, что последние полвека в его мозгу шёл сходный процесс.
Воспоминания, полученные в те годы, были столь же разнообразны, как у конквистадора, втащившего шлюпку на берег, куда ещё не ступала нога белого человека. Слово «странный» в своём первом и буквальном смысле означает чужой, иноземный, чужестранный; первые годы в Тринити Даниель и впрямь чувствовал себя чужестранцем в неведомой и непонятной стране. Аналогия не слишком натянутая, ибо Даниель поступил в университет сразу же после Реставрации и оказался среди молодых аристократов, которые почти всю жизнь провели в Париже. Он дивился на их наряды, как чернорясец-иезуит – на яркое оперение тропических птиц; их рапиры и кинжалы были не менее смертоносны, чем когти и клыки заокеанских хищников. Юноша вдумчивый, он с первого дня пытался осмыслить увиденное – докопаться до самой сути, словно путешественник, что, повернувшись спиной к орангутангам и орхидеям, зачерпывает лотком речные наносы. Результатом было лишь коловращение мутной взвеси.
В последующие годы он редко возвращался к этим воспоминаниям. Сейчас, в таверне близ Гарвардского колледжа, он с удивлением обнаруживает, что мутный водоворот унесло течением. Мысленный лоток взбалтывало и трясло долгие годы, отбрасывая ил и песок на периферию, откуда их смывало потоком времени. Осталось лишь несколько крохотных золотин. Даниель не знает, почему одни впечатления сохранились, а другие, казавшиеся в своё время куда более важными, развеялись. Впрочем, если сравнение с промывкой золота верно, то эти воспоминания и есть самые ценные. Ибо золото оказывается в центре лотка благодаря удельному весу; оно содержит больше субстанции (уж как ни понимай это слово) в заданном объёме, нежели всё остальное.
Толпа на Чаринг-Кросс, меч бесшумно опускается на шею Карла I – это первая из его золотин. Дальше провал в несколько месяцев до того дня, когда Уотерхаузы вместе со старинными друзьями Болструдами отправились на буколическую гулянку – спалить церковь.
Золотина: силуэтом на фоне витража-розетки маячит ссутуленный чёрный призрак; руки его – маятник, в них раскачивается отбитая голова мраморного святого. Это – Дрейк Уотерхауз, отец Даниеля, в свои примерно шестьдесят лет.
Золотина: каменная голова летит, обернувшись в полёте, чтобы изумлённо взглянуть на Дрейка. Сложный переплёт розетки проминается, словно корочка жира на похлёбке, если ткнуть в неё ложкой; сыплются стёкла, трансцендентное видение витража сменяется диском зелёных английских холмов под серебристым небом. Это – Гражданская война в Англии.
Золотина: невысокий, но кряжистый человек, обрушив золочёную ограду, воздвигнутую вокруг алтаря по приказу архиепископа Лода, роняет молот и в приступе падучей валится на престол Божий. Это Грегори Болструд, о ту пору примерно пятидесяти лет. Он был проповедником и называл себя индепендентом. Его склонность к эпилептическим припадкам породила слух, будто он лает, как пёс, во время своих многочасовых проповедей; отсюда секта, которую Грегори основал, а Дрейк поддержал деньгами, получила название гавкеров.
Золотина: гавкер помоложе лупит по церковному орга́ну железным прутом; ровные ряды труб падают, как подрубленные, самшитовые клавиши разлетаются по мраморному полу. Это Нотт Болструд, сын Грегори, в расцвете сил.
Однако это всё из раннего детства, до того, как он научился читать и думать. В следующие годы его юная жизнь текла упорядоченно и (как он, к своему изумлению, осознаёт задним числом) интересно. Даже с приключениями. Дрейк был торговец. В 1650-х, после окончания Гражданской войны, они с маленьким Даниелем разъезжали по всей Англии, задёшево скупая местную продукцию, которую затем переправляли в Голландию и продавали с большой выгодой. Хотя торговля эта была по большей части незаконная (Дрейк придерживался религиозных воззрений, по которым государство не вправе облагать его налогами и пошлинами, посему контрабанду почитал делом не только благим, но и священным), протекала она по заданному распорядку. Воспоминания Даниеля о той поре – те, что сохранились, – просты и суровы, словно нравоучительная пьеса. Всё вновь смешалось после Реставрации, когда он поступил в Кембридж и пережил как бы второе младенчество.
Золотина: в ночь перед тем, как отправиться в Кембридж и начать четырёхлетнее натаскивание к концу света, Даниель спал в отцовском доме на окраине Лондона. Кровать представляла собой прямоугольную раму из прочных брусьев, сверху была натянута холстина, лежал мешок с соломой и спали вповалку полдюжины диссидентских проповедников. Монархия вернулась, Англия получила короля, который звался Карлом II, и у короля этого были придворные. Один из них, Джон Комсток, составил Акт о Единообразии, который король подписал, одним росчерком пера превратив пасторов-индепендентов в еретиков и безработных. Разумеется, все они собрались у Дрейка. Сэр Роджер Л’Эстранж, главный королевский цензор, совершал на дом ежедневные налёты, подозревая, что праздные фанатики печатают в подвале прокламации.
Уилкинс (который на короткое время возглавил коллегию Святой Троицы) сумел определить туда Даниеля. Тот воображал, что будет студентом Уилкинса, его протеже. Однако прежде, чем Даниель приступил к занятиям, Реставрация вышвырнула Уилкинса вон. Уилкинс вернулся в Лондон, чтобы служить в церкви Святого Лаврентия Еврейского и на досуге создавать Королевское общество. Останься Даниель в Лондоне, он мог бы общаться с Уилкинсом и вволю постигать натурфилософию, не покидая города. Вместо этого он отправился в Тринити через несколько месяцев после того, как Уилкинс навсегда уехал из Кембриджа.
Золотина: по пути в университет он видит у дороги святых, которым разъярённые пуритане несколько лет назад откололи носы и уши. Соответственно, все они разительно похожи на Дрейка. Даниелю кажется, будто статуи поворачивают голову, провожая его взглядом.
Золотина: размалёванная шлюха, визжа, падает на кровать Даниеля в Тринити-колледже. У Даниеля встаёт. Это Реставрация.
Женщина на его ногах внезапно становится значительно тяжелее: юноша вдвое моложе её, во французских кружевах, наваливается сверху. Это Апнор.
Золотина: изукрашенная каменьями шпага лязгает о половицы. Её хозяин, упав на четвереньки, исходит булькающим веером блевоты, затем со стоном приподнимается на колени и роняет голову на кружевной воротник. Свечи озаряют его лицо: дурной портрет английского короля. Это герцог Монмутский.
Золотина: субсайзер – неимущий студент, вынужденный в качестве платы за обучение прислуживать более обеспеченным собратьям, – суетится с ведром и шваброй, пытаясь прибрать комнату. Монмут, Апнор, Джеффрис и другие привилегированные студенты гонят его за пивом в подвал. Это Роджер Комсток. Дальний родич Джона, написавшего Акт о Единообразии, правда, из другой ветви рода, враждебной Джону и его родичам. Отсюда его низкий статус в Тринити.
У Даниеля была в колледже собственная кровать, и всё же ему не спалось. В доме Дрейка, в одной постели с немытыми фанатиками, и на постоялых дворах во время поездок, где все храпели вповалку, он спал как убитый. Однако в университете ему пришлось делить комнату и даже постель с юнцами, пьяными до бесчувствия и настолько опасными, что лучше им было не перечить. Ночи разлетались в осколки; яркие, изматывающие сновидения пробивались в трещины, как пар из сосуда, покрытого глазурью кракле.
Его первые связные воспоминания начались в одну из таких ночей.