Читать книгу Из жизни безногих ласточек - Нина Пипари - Страница 4

Часть 1. Стрижи прилетели
День второй

Оглавление

Утро наступало энергично и сулило шумный день. Превосходный день для принятия здоровых решений, на которые у меня не было сил. Стрижи свистели уже совершенно по-рабочему, как никуда и не улетали. Вот и мне лучше поработать.

На пороге меня поймал звонок от мамы. Кто-то написал ей (но не из ее тысячи френдов) и спрашивал, как меня разыскать.

– Вроде бы не одноклассница, я их всех помню.

– А кто там на аватарке?

– Какая-то зверушка.

На скриншоте симпатичная морская выдра, любимое животное Веры. Я молчу и придерживаю сердце рукой. Пусть понимает, что все равно ему не выпрыгнуть.

– А, вот она пишет, – у мамы всегда все оперативно. – «Это ее бывшая коллега, у меня есть к Саше одно предложение по работе».

– Спасибо, мама. Ты всегда приносишь хорошие новости. Скажи, у тебя в сетях есть мои фотографии?

– Спашечка, что ты! Я помню твою аллергию на социальные сети и ничего не публикую!

– Извини.

Мама рассказывает еще пару историй, уже успевших случиться с ней, хотя еще нет 11.

На работе работать было нельзя. Голова перенаселена вопросами: вдруг она вернулась уже давно? Завела в пику Лени или просто так какую-нибудь соцсеть, препирается в комментах, входит в тысячу френдов моей мамы и того большую армию своего отца, с которым таки помирилась. Примкнула к какому-то политическому лагерю и живет полной социальной жизнью, в страшном сне забыв свое меланхолическое прошлое. А я, старая уже тетка, сижу тут и мучаюсь, гадая, как оправдаться при встрече за украденный дневник (преддипломное нервное истощение, уверенность, что она не вернется, тупое любопытство, желание оставить себе хоть что-то от нее)…

– Идешь на обед? – написал мне приятель. Оказалось, полдня ушло на поиск Вериных знакомых в соцсетях через мамин аккаунт (они даже клички не сменили за пять лет) и обыск их страниц – вдруг она где-то мелькнет. Один-одна из них сказал мне как-то, пока я дежурила за Веру в ее подземной лавке: «Да что ты сохнешь по ней?» А я не сохла. Но стриж не поверил и был раздосадован, что я «не иду с ней на контакт». А я не могла объяснить, что контакты в принципе меня не интересуют. Что звезда, указующая мне путь, оказалась падающим самолетом.

На обед я не пошла.

– Чего кислая такая? – написал приятель. Пол моего отдела обновилось, люди текли рекой. И он пришел сюда слишком недавно, чтобы знать, что «безоблачный малой» на лето уходит в запойную грусть.

Я долго думала, что ответить. Вдруг поймет? Но опять налетела Вера, и ее «что с тобой», такое искреннее, что даже если промолчать, станет легче.

И я все стерла, что писала ему.

Вторая половина дня ушла на мысли о знаках. О том, что если бы их замечать, жизнь была бы проще, нежнее. Есть люди, которые видят знаки везде (например, моя мама). Я их не вижу вообще, а если вижу, то вижу потом, когда они уже наследили.

Сон про гурий точно был знаком. Еще один знак был полгода назад, в декабре. Мама сказала бы, что то было знамение, мрачное, как затмение, зловещее, как черный аист. Мама любит драматизировать, но сейчас уже меньше.

Черного аиста она мне и напомнила – девушка, которая вдруг взяла слово на открытии какой-то выставки, куда умные коллеги притащили меня после работы. Это была какая-то сложная выставка, так что церемония открытия проходила в свободном формате: на условной сцене стоял микрофон, и посетителям предлагалось высказаться на вольную тему (об этом сообщала яркая надпись на растяжке). Публика большим кругом микрофон обходила. Я тоже. Вроде нас магнетически влекло к экспонатам. И тут, решительно, через весь зал, она двинула прямо к сцене.

Черное каре, тощая, мрачная, нос торчком, – мне сразу еще сильнее захотелось домой, но она начала говорить, и я оказалась в старом поезде, с которого, казалось, давно сошла на твердый перрон.

Она развивала свою мысль – а поезд мчал меня по соседним рельсам, которые все круче забирали в совсем другую сторону, и там выступала совсем другая девушка – словами, которые я видела только на бумаге, перед неизвестными мне людьми, в незнакомых мне местах. Девушка, «сломавшая Вере жизнь», как сказала бы моя мама. Девушка по кличке Лени.

Голова работала прекрасно: я видела, что это не она, что она моложе той, Вериной. Что она тощая – а та была «ладненькая, как дореволюционная балерина», и каре у той было «шоколадное», и носа костлявого не было. Но поезд несся вперед, и его было не остановить.

Его подгонял голос этой девушки, ее риторика, очень отдаленно, очень разбавленно напоминавшая бравурные речи Лени из дневника, которые я так люблю цитировать, когда выпью. Хотя эта несла обычную социальную околесицу, а Лени волновали вполне конкретные вещи, и обращалась она конкретно – к стрижам:

«Вам же все равно незачем жить, у вас нет цели».

«Насчет себя не волнуйтесь. Перед настоящим напором никто не устоит! Берите их, самим себе постылых, смелым приступом! Отказа не будет!»

«Вы невинны, на вас нет печати грехопадения. Про вас ни слова в Библии. Вам создавать новый мир».

«Я тебя сразу раскусила, ты другая, тебе нужны мечта и цель одновременно». Это она сказала про Веру. И попала в яблочко.

Я вышла оттуда, когда коллеги давно разбежались, и пошла домой пешком. И это от Веры: когда не знаешь, что делать, – иди. Стоял обыкновенный декабрь, самое начало, слякоть и ветер. «Город принадлежит мне в плохую погоду», – эту странную форму собственности я получила в наследство тоже от нее. Город – мой, когда на улице никого нет просто потому, что такая погода считается неподходящей для променадов или фуршетов у подъезда, или пикников. Хотя какие к черту пикники в декабре.

Вот в такой декабрь все и пошло под откос. Или позже? Я шла, и по холоду все казалось логичным, ясным и совершенно предсказуемым – но это сейчас, когда я знаю все вводные: Вера вернулась в Город через несколько лет после тяжелого личного перелома; мы случайно познакомились; моя бесхитростная натура («малой, ты же безоблачный!») взбодрила ее; ей показалось, что опасность миновала и можно остаться и вполне себе жить. Ошибка! Промучившись полгода, она исчезла погожим майским деньком, таким, которые вот-вот наступят. С пышным цветом и стрижами. «Урожайная пора школьниц, перезревших за партами нимфеток». «Проклятый май», в котором она познакомилась с Лени – тем самым личным переломом.

«Все логично, и меня толком не касается», – думала я. И все-таки почти через пять лет после этой логичной, толком не касающейся меня истории я шла по городу и не могла успокоиться.

Встреча с той ораторшей на выставке сильно расшатала меня. Поезд так и не остановился, и надо было что-то с этим делать.

Я старалась думать обо всей этой истории в ключе детектива в мягкой обложке, которые пишутся умельцем по дюжине в неделю. Но одно за другое: этот призрак Лени, эти сны, случайные встречи со стрижами, которым она представляла меня «мой кронпринц», – и я дала слабину. Самый первый вечер в городе, где ее уже не было, и другие, прежние вечера и ночи с разговорами, прогулками и танцами, и ее безумная бывшая, и ее странные знакомые – как зомби в плохом фильме ужасов, воспоминания повылезали из всех закоулков и двинулись на меня со всех сторон сразу.

Я долго держалась. Пять лет назад я один раз от корки до корки прочитала ее дневник и закрыла, поклявшись больше никогда не открывать. Но после сна с гуриями все опять расстроилось. Утром я пошла на работу, но сон не отпускал: мне казалось жизненно важным уточнить одну маленькую деталь, одну формулировку в ее дневнике. Ведь маленькое исключение не есть нарушение клятвы?

Я наврала и отпросилась. Дома, не раздеваясь, набросилась на него – и пяти лет как не бывало. До вечера было далеко, но я заранее забронировала себе небольшую компанию для похода в бар, зная, что одна не справлюсь. Хорошие, веселые, частью женатые ребята.

Когда они пришли, я была уже тоже хорошей и веселой, и пока они догоняли, я вдребезги напилась, не поясняя повода. К счастью, это не принято и не требуется теперь – повод. «Я не могла оставаться дома, понимаешь?» – громко мямлила я в ухо одному из них. Он понимал. Мы оба остались довольны. Я по обыкновению развеселилась, расхохоталась, вечер вышел чудесный. А с тем, понимающим, мы даже потом раздружились: стали ходить вместе на обед, покурить и по барам. Хотя он тоже был женат, но с женой не дружил, а просто жил.

Наутро я вдруг успокоилась. И подумала: раз уж я все равно его читаю, почему бы не делать это от конца к началу. Вроде отматывая время назад, чтобы в итоге вернуться в ту исходную точку, когда все только-только начиналось. Чтобы после всех страданий Вера приходила если не к счастью, то хотя бы к спокойствию. И нашей встречи как бы не произошло. Может, оно бы и к лучшему. И тогда стихи одного из ее любимых китайских поэтов оказались бы просто стихами:

Я возвращаю вам в слезах ваш жемчуг чудный, —

Жаль, мы не встретились до моего замужества.

И я читала дневник и рассказывала кое-какие истории из него маме и своему приятелю, другим знакомым, изменяя имена и пол. И так, мало-помалу, к Новому году почти успокоилась. Грусть разбивалась о простые, житейские комментарии тех, кто слушал эти истории. И истории уже казались довольно простыми. Немного драматизированными. С таким подростковым надрывом, который мог бы объяснить школьный психолог. И, пройдя привычный круг, как уставшие лошади на карусели, воспоминания улеглись и затихли.

Всеобщая предновогодняя суета вернула меня к обычной жизни, я с удовольствием накупила подарков маме и ее обездоленным, и сбежавшей сестре, которая уже по традиции прислала мне открытку, но в этот раз как бы невзначай, впервые за годы своих скитаний, указала обратный адрес. Посылку туда отправлять было хлопотно, и хороший кусок времени съелся.

Потом пришли новые проекты, мы с приятелем записались на новые курсы, появилась новая коллега. Жизнь потекла как ни в чем не бывало.

И вот – на тебе.


***

– Мам? – вечером я пошла к маме, с ночевкой. Шел дождь, стрижи молчали весь день. Одни сороки трещали из мокрой листвы. И общий ритм падающих капель и стрекочущих сорок вгонял в ленивый сон. Вчерашний день казался нервным фильмом. Но я знала, что мой пустой дом не встретит меня ничем хорошим.

Лень, как наваждение, поразила весь город-герой, и в бар никто не захотел со мной идти. Но мама была, как всегда, бодра. Ее пирог не пах, он бросал вызов унынию. Ее ЗОЖ-часы то и дело звенели уведомлениями: в отличие от меня, мама вела активную социальную жизнь и была незаменима в целой куче благотворительных инициатив.

Мне хочется сказать ей, такой цельной и неуязвимой, хоть что-нибудь, но я не могу решиться.

«Мама, от тебя сбежали муж и дочь, а ты занимаешься благотворительностью и очень вкусно печешь. Кстати, в Город вернулась Вера, так что на меня не накрывай, спасибо».

«Представляешь, Вера вернулась в Город, и я в плену у ностальгии, посмейся со мной».

«Меня опять тошнит, и мне стыдно, что это в такие годы».

– Мам?

– М-м?

– Так, хотелось посмотреть в твои глаза.

– А-а!

Мама радостно возвращается к экрану, ей нужно договорить с каким-то чатом. От нее ушел муж, потом от нее ушла дочь. Как два колобка укатились. Вторая дочь (худшая, хоть и младшая) ничем ее не радует. А она занимается благотворительностью и много чем, и мне обычно стыдно думать об этом, но не сегодня.

Я иду по нашей старой квартире, где давно не живу, но живут целых два призрака, как ни старается мама их не замечать.

– Мам, мне так стыдно! – я кричу из коридора, чтобы не забыть.

– За что-о? – кричит мама, и мы опять молчим, этого достаточно.

На балконе тихо. Шуршит дождь. Высокая, уже зеленая акация готова принять всю жару на себя. А по маминым знакам выходит, что лето будет жарким. Жарким оно было в тот год, когда исчезла Вера и сбежала Муся, моя сестра и мамина дочь.

Вера говорила: большое воспоминание, как красивая песня, начинается с маленького аккорда. Он брякнул и почти затих. Снова возник, снова затих. А потом вступает вся песня, резко и громко.

Мое большое воспоминание ахнуло по голове большим аккордеоном. Без всяких прелюдий. Под сенью высокой влажной акации.

В то лето город задушила жара, и все немного тронулись. Так что мы с мамой, сходя с ума каждая по своей утрате, ничуть не выделялись из толпы. Я изъездила окраины на тех редких автобусах, что соединяли город с пригородом. Иногда просто моталась по кольцевой – просила подвезти приятелей или маминых учеников, которые приезжали с других концов города. Своей машины у меня тогда и в помине не было, я садилась ко всем знакомым на хвост, неважно, куда они ехали. К бабушке? Прекрасно! Было так жарко, что тему для разговора не нужно было искать никогда. Изредка ездила на такси, когда не хотелось говорить вообще. После этих поездок я более сочувственно смотрела на маминых мышек, которые жили и умирали в колесе на кухонном прилавке, поддерживая в маме веру в бессмертную жизнь или прорыв к сансаре. В зависимости от настроения.

Здесь, мне казалось, могли найти ее: и в газетах написали бы вскользь, что в придорожной чаще кукурузы ночью нашли тела двух девушек. Одна – темной масти, как Эмма, длинная. Вторая была за рулем и не имела прав. Обе всмятку. Мотоцикл отлетел так далеко, что даже не верилось. Никто не виноват, просто нельзя на такой скорости нестись и не разбиться. Такое решение было бы уместнее для нее и Лени. Двойное самоубийство как единственно возможное решение нерешаемого.

И хотя у Веры не было своего мотоцикла и пригородная романтика была ей совершенно чужда, я фантазировала без оглядки, все больше отдаляясь от мамы.

Даже эти редкие поездки на такси опустошали нашу казну. Но мама не спрашивала, куда уходят деньги, хотя жили мы весьма скромно. Обе репетиторствовали: она – дома, я выезжала к тупым от жары ученикам, чтобы обучить их французскому, который сама толком не знала. Что-то приходило от отца, но никто и не думал установить адрес отправителя. Он стал доброй феей, в чье существование никто не верит, чьи подарки принимаются без лишних вопросов.

Трубы за кольцевой жарились, как невозмутимые индейские горы, даже окрашенные на индейский пестрый манер, и это успокаивало. Поля колосились, их убирали, но всегда это были ее, Верины, волосы, то резко остриженные, то небрежно отросшие, мягкие.

Сгребая листву в саду чужой бабушки, я слушала аудиокниги, мрачные рассказы и старинные стихи на английском. Сперва назло Вере (она хотела, чтобы я оставалась «безоблачным малым», вольтеровским простодушным), потом из любопытства. Но после Веры и ее дневника все истории, даже самые драматичные, напоминали текст с этикеток косметических средств. Они обещали тебе так много, а вместо этого вызывали аллергию или не имели никакого эффекта.

Глядя в глаза чужой бабушке, я говорила: понимаете, это моя первая настоящая потеря. Потеря не человека, а ориентира. С ней я узнала, что он вообще может быть, ориентир. И вот он исчез, как тропинка, стертая с лица земли злым дворником. А я изливаю душу чужой бабушке, потому что моя собственная мама, узнав, что «та моя подруга», у которой я проночевала пол-осени, полвесны и всю зиму, уехала, кажется, навсегда, сказала мне: «Ясно». Иногда я говорила чужой бабушке про жару и что, конечно, в деревне лучше, чем в городе. Эффект был примерно одинаковый. И я искала другие средства.

Пробовала пить – не вышло.

Пробовала больше спать – а сон ушел, совсем.

Пробовала есть – и не могла смотреть на еду.

Это было глупо и обидно. Из зеркала на меня смотрело лицо из тех, что в старости напоминают сморщенных младенцев, а внутри была полость, огромная и гулкая, как пустой храм, где давно разогнали хористов.

Я худела, и мама меня ела за это, но не слишком. Она сама не могла есть – от Муси еще не было никаких новостей. Я взяла еще больше учеников, и мы ушли в работу, страдая каждая в своем углу, стыдясь своей подавленности, на которую, как нам казалось, ни одна из нас не была способна.

Суеверная атеистка, мама вдруг вспомнила, что уныние – смертный грех. И ненавязчиво цитировала это как мантру. Мы сделали из борьбы с этим грехом состязание, и оно нас спасло.

Спадала жара, но спалось не лучше. Как-то ночью я получила короткий «привет» от сестры. И хоть мы и обменялись после этого десятками отборно матерных сообщений, я знала: худшее позади. Конечно, маме я все рассказала. «Только ни слова маме»? – обойдешься!

– Это ее выбор, – с этими словами мама взяла курс на поправку и сделала это очень заразительно: переоделась в яркие мексиканские юбки, пересела на велосипед, записалась на танго, стала печь (и есть) сложную выпечку, расширила круг знакомств еще больше и наконец, устроив из бывшей папиной дачи благотворительный приют, отдала ему лучшую, энергичную часть себя.

Подобралась осень, год исполнился с того сентября, как мы с Верой познакомились. И я решила, что хватит и надо менять жизнь. Странно, но мне это удалось.

И вот вчера.

На стене в Мусиной комнате висит фотография, Мусей же снятая, где я – рыжий клоун, по виду только что лопнувший все шары, понуро веду хоровод. Фотография сделана вскоре после того вечера в декабре, в баре. Через пару дней я уволюсь из школы и всерьез задумаюсь о том, что дальше клоуном жить нельзя. Что жизнь – это не сценка с мамой в гостиной перед гостями.

К тому же времени относится первая и последняя запись в моем собственном дневнике. Вера тогда впервые забыла про меня. Тогда – в самом начале года, вскоре после той встречи в баре. Когда новогодний неон еще горел по всему городу. Я долго ждала у двери подвала, не решаясь ни отправить ей сообщение, ни достать ключ из тайника и тупо войти. Отморозила руки. А когда развернулась, чтобы идти домой, услышала крики и смех и пошла на звук. Толпа полумужчин-полуженщин, рядом кружат мотоциклы, ревет музыка, там же стоит Вера, развязная, как они. Хриплый смех, пьяная, курящая, в какой-то чужой косухе поверх байки. А я оттуда видела, как она несчастна. Но каждый раз, когда я ей говорила об этом, она сразу переводила все в шутку.

Потом, исчезая в ночи, она оставляла для меня записки. Утешительно-ласкательные: «Кронпринцы не плачут». Сухие: «Я не знаю, когда вернусь». Пьяные: «Малой, поторгуй за меня, потанцуй для меня!» А тогда ничего не оставила.

Я вернулась к подвалу, достала ключ, вошла и улеглась на топчан. Когда она пришла, я уже спала. И вскоре она тоже уснула, упершись горячим лбом мне в спину. А я так и не смогла заснуть. Я знала, что все действительно пошло под откос. Что кронпринца, медленно и без почестей, уже хоронят в общей могиле.

Так что мне было абсолютно плевать, что Эмма отдаляется от мамы на всех парах. Она – в свою сторону, я – в свою. Все мои мысли были о том, чтобы повернуть время вспять и вернуться в исходную точку, когда все было так просто и легко.

Одну фразу из той записи помню дословно: «И все-таки я никогда не была так счастлива – пускай все это иллюзия». Если бы я встретилась с собой пять лет назад, я бы сказала: знаешь, иди-ка лучше поработай над стилем. Но в том декабре мне было не до стиля.

Они стояли в темноте, полупрозрачной от слабого мороза, и самое главное я тогда не записала, не смогла. Прячась в тени голых каштанов, я видела, как Вере предложили проехаться на мотоцикле, кто-то махнул рукой. На нем уже восседала крупная девица, и Вера села за руль, совсем пьяная, взъерошенная. Она целовала эту бабищу, потом они умчались. Был очень мягкий, такой чистый и пахучий декабрь, не тронутый в этих краях новогодней истерией.

Я лежала, гладя ее по волосам, с грустью наблюдая, как приходит утро, которое непременно потребует внести губительную ясность в происходящее; как подозрения, зревшие все это время, складываются в простую мозаику: та крикливая, крашеная, что выясняла с Верой отношения; те мужеподобные, их взгляды на меня; и в центре Вера – такой же стриж.

Мы никогда об этом не говорили. И потом не говорили. У нас были другие темы для разговоров. И не переводились. Ей было интересно все. Как устроен карбюратор? Сколько фунтов специй стоило убийство в средневековой Генуе? Почему стрижи поют позже грачей, а грачи – позже жаворонка, который поет, не дожидаясь рассвета, а соловей – вообще по ночам? И как можно заскучать, не узнав все это?

Почему же ты заскучала?

Дома были вопросы, главный из которых: вот я забросила и практику, и работу, учусь через пень-колоду, что дальше? Но это меня не беспокоило. Как не беспокоила Эмма, с которой тоже что-то творилось. Она тоже задавала вопросы: «Тебе не стыдно за маму?» Этот вопрос вскоре стал ее мантрой. С ней на устах она бросила маму меньше чем через полгода. За то, что мама была жеманной, фальшивой, поверхностной, плохой актрисой. Еще и бывшей. Бросила как раз тогда, когда я не могла поддержать ни одну из них.

Мама тихо подошла с пирогом на блюдце. И сказала:

– Какая ты красивая, Саша.

И я пустила слезу. Но не потому, что мама сказала мне эти слова впервые в жизни.

Из жизни безногих ласточек

Подняться наверх